Философы жили с философами и богословами, занимая каждый по комнате. Это были уже восемнадцати-двадцатилетние молодые люди и на себя смотрели как на дьяконов и священников. Каждый своекоштник хотел свободы для своих занятий. Тут дружба была уже крепкая. Каждый старался высказать свое мнение другому, каждый спорил по тому, что он понял из науки, и каждый старался отличиться перед товарищем. Теперь уж уездники и словесники ни во что ставились.
Как в философии, так и в богословии преобладал схоластический элемент. Профессора, люди старые большею частию, монахи, священники, люди, старающиеся угодить начальству для получения орденов и должностей повыше, держали молодых людей по собственному своему рассуждению и требовали знания по книгам. Чтение светских книг здесь строго запрещалось, а именно: читающий светские книги мог быть исключен, а каково быть исключенному из богословия? Светское общество совсем было закрыто для молодых людей, и если они сталкивались с ним на гуляньях, то все-таки из кучки людей трудно что-нибудь составить… Но, наконец, и в семинаристах проявилось светское образование.
Семинаристы народ разговорчивый, но разговорчивый не со всеми. В семинарии он запуган, со светским робок, боится говорить, зная, что светское общество считает семинаристов за пьяный и забитый народ. Так было по крайней мере прежде. Прежде исключенный из богословии поступал или в почтальоны, или в уездный суд писцом, и это было назад тому шесть лет… Кто не знает, что такое в провинции архиерейские певчие! Они учатся мало, потому, во-первых, что ездят по губернии с архиереем, часто приглашаются на свадьбы, похороны и проч.; во-вторых, они, получая квартиру, хорошую пищу, большие доходы, пьянствуют, а науками не утруждают себя и в будущем рассчитывают на то, что они всю жизнь останутся архиерейскими певчими. А быть архиерейским певчим — вещь очень трудная. Уездник, по капризу регента, может быть исключен из певчих и выйдет, конечно, дураком. Словесник и философ — тенора держатся, а богословы и с худым голосом остаются и после курса семинарского в певчих, поступают дьяконами и все-таки поют в хору.
Архиерейские певчие в славе во всей губернии, но больше в губернском городе, где они со светскими знакомятся на свадьбах и похоронах при водке. Сидя за столом, при водке, студент университета начинает подпускать либерализм. Семинарист слышит что-то новое, смеется, ругается, не верит. Его урезонивают фактами… «Поди ты к черту!» — кричит семинарист… Но знакомство уже началось со светским человеком: светский человек говорит толково, так что ты его ничем не урезонишь. Правду говорит. «Да ты откуда знаешь?» — спрашивает семинарист. «Нас учили так. Наша литература открывает нам глаза». — «Врешь ты все». — «Да ты читал ли что?» — «Нет». — «Так ты прочитай, а потом и суди…» Певчему, тем более архиерейскому, можно неделю не ходить в семинарию по болезни, да и начальство туда не заглядывает каждый день, поручая следить за ними эконому и надеясь на самого владыку. Певчий может читать что угодно, потому что нет начальства. Он прочитает хорошую книгу, и у него вдруг является сомнение в своей науке; он соображает прошедшее и настоящее с тем, что он видел у светских, где он бывал не десять раз; ему кажется, что это так и должно быть: люди живут как-то не так, а я чему учусь? Сочинение читают все богословы, философы и словесники; оно разбирается, и от одной умной головы переходят согласные убеждения ко всем. У всех явилось сомнение и недоверие; все чувствуют это и сообщают по секрету своим друзьям. А у молодых людей, еще не проникнутых новизной, — сказал один толково, резонно, и все соглашаются с его мнением, разбирают и говорят: «Это так!» Сомнение в семинарской науке распространилось по всей семинарии, исключая уездников. Стали семинаристы доставать секретно сочинения Белинского и Добролюбова, подписывались по двадцати человек на один билет в библиотеку и доставали серьезные книги; один читал, все слушали, разбирали, критиковали по-своему; узнали настоящую жизнь и стали умнее… умнее своих профессоров. Профессора стали замечать что-то новое, неподходящее, вольнодумство, — и стали следить за ними… Узнало начальство, что цвет семинарии, надежда ее, читает светские книги, да еще книги иностранные, стало выхватывать, конфисковать эти книги, которые или бросало в печки, или запирало в свои шкафы… Молодым людям трудно было вынести это насилие, но они ничего не могли сделать с властью… Так продолжалось два года. Но вот поступили профессорами пять академистов с новым направлением. Это были молодые люди. Они сразу поворотили науку по нынешней методе. Семинаристы с первого разу полюбили их, и на лекциях шла философия настоящая… Потом эти профессора, с помощью всех богословов, философов и нескольких словесников, накупили книг и открыли публичную библиотеку в городе, заведование которою принял на себя один из профессоров. Все семинаристы читали даром, и читали настоящую философию, настоящую науку… Они стали сочинять, завели свои журналы… Это продолжалось полтора года.
. . . . . . .
Начальство стало жаловаться на молодых профессоров. Семинарию закрыли.
. . . . . . .
Ревизор, приехавший из Петербурга, нашел, что семинаристам можно читать светские книги…
* * *Теперь там дозволяется читать светские книги. Семинаристы, начиная с уездников, читают русские журналы.
Егор Иваныч платит за комнату два рубля в месяц уже четыре года. Отец исправно высылает ему к первому числу по восьми рублей. Так как на шесть рублей трудно содержать себя, то он утром питается молоком и куском ржаного хлеба, обед то же, иногда и щи, иногда и чай, но это бывает редко, по праздникам, и то вскладчину с другими семинаристами-однокурсниками, живущими в том же доме. Так как семинаристы, начиная со словесности, не играют в карты, в мячик и прочие игры, то Егор Иваныч занимался постоянно книгами. Придет домой из семинарии, поест, полежит на кровати, поговорит с товарищами кое о чем и примется за лекции. Если сам чего-нибудь не понимает, то совещается с товарищами, и те тоже советуются с ним. Товарищи мало сидели дома, они уходили к другим товарищам или приводили на квартиру их приезжих дьяконов и священников и кутили. Егор Иваныч редко выходил из дому, он постоянно твердил книги, вычитывал, сочинял, переписывал лекции и в классах был вторым учеником. За прилежание и хорошее поведение ректор избрал его к себе в служки. Обязанность такая: одевать ректора в церкви, то есть надевать ризу, митру, и стоять при нем при церковных службах. По это продолжалось с месяц. В это время богословы и философы читали секретно книги, и как все богословы и философы любили Егора Иваныча за честность и за то, что он ни на кого не кляузничал, не фискалил, то и стали его сбивать на новые идеи. Сначала Егор Иваныч только смеялся:
— Полно вам, господа, переливать из пустого в порожнее. Ну, что вы толкуете-то? К чему это?
— Ты тоже хорош, ты пойми то, что ты богослов, хороший ученик, народу будешь, может быть, говорить проповеди.
— Дак что?
— Дак что? Фофан ты эдакой!.. Стыдись!
Егор Иваныч мало-помалу стал стыдиться. Однажды он при народе как-то нечаянно уронил из рук ректорскую митру. За это его отставили от должности, в поведении значилось целый год: неблагонадежен — и на целый месяц начальство дало ему такой искус: он должен был исполнять в семинарской церкви должность старосты: ставить свечи, ходить по церкви с кружкой и тарелкой. В последнее время его даже причислили к разряду либералов, но Егор Иваныч избегал этих либералов, не ходил на сборища, а сидел дома, за что его прозвали каким-то неприличным именем. В последнее время ему туго приходилось, и он каждый день боялся того, чтобы его не исключили. Однако он кончил курс.
* * *Утро. Егор Иваныч сидит в тиковом халате у окна и читает какой-то журнал.
— Егор! — спросил его товарищ из другой комнаты, Павел Иваныч Троицкий.
— Что?
— Да нет чаю.
— Ладно и так.
— Ну, не то ладно. А скверно, брат, денег нет ни гроша. Отец не посылает. Придется сегодня обойтись на пище святого Антония.
— Я и сам удивляюсь, что это сделалось с моим отцом. Ведь знает, что нужно ехать.
— А славно мы теперь погуляем! Кончили, Егорушко, учение проклятое… Сколько мы годов учились!
— Много…
— Карьера открывается: ежели в духовное — поп, в светское — чиновник.
— Трудненько досталось нам это.
— А я, брат, еще буду учиться; съем всю науку до конца.
— Нет, я не стану учиться. Я много перенес, — будет.
— А сомнения-то куда дел?
— Постараюсь бросить.
— Ну, брат, коли твои мозги начали двигаться, сомненья не заглохнут. Ты только что начинал понимать вещи и многих вещей не понял, потому что с нашей семинарской наукой и не поймешь их. У нас стараются доказать, что мы с своей наукой и кончили всё, умниками стали… Конечно, мы грамматику хорошо знаем и изложить на бумаге умеем, но что изложить? А заставь нас по-светски сочинить, и твердо-он-то, да подперто… Мы даже и говорить-то со светскими не умеем.
— Потому что мы духовные.
— Уж коли мы исполняем такие обязанности, проповедуем о добродетели, так нам нужно все знать. Надо или заслужить доверие светского общества, или вовсе, не быть духовным. Уж если быть учителем, так и вести себя по-учительски. А что мы знаем? Спроси нас светский что-нибудь серьезное, мы и скажем: это воля божья… А почему же мы-то не можем разъяснить? Ведь светские разъясняют же? Стало быть, они умнее нас…
— Я думаю, в селе лучше жить. Там общество проще. Крестьяне народ славный.
— Хорошо. Ты и будешь жить там всю жизнь: будешь есть, да спать, да толстеть…
— Буду говорить проповеди.
— Семинарским-то слогом! Да крестьяне не поймут тебя.
Немного помолчав, товарищ продолжал:
— В деревню тебя манит простота народная… И заживешь ты по-крестьянски, с тою только разницею, что тебя будут считать барином, пожалуй еще выше: шапки будут снимать, в пояс кланяться, хлеб будет готовый, сено готовое — добытое трудами крестьян… Ты теперь молод, ты любишь народ. Сначала ты примешься говорить с крестьянами ласково; учить детей будешь по-нынешнему; крестьяне полюбят тебя… Но поверь, эта привязанность охладится. У тебя будут дети, надо будет учить их, заботиться об них; надо будет денег, ты и начнешь отставать от ладу с крестьянами; озабоченный, ты будешь стараться обеспечить будущность своего семейства, будешь требовать с крестьян то того, то другого… Теперь развитие… Сначала ты будешь говорить по-нынешнему, по-городски, а потом и это надоест, потому что там не поймут, смеяться будут, пожалуй еще будут говорить, что неприлично. Читать там нечего, а если будешь выписывать журналы на крестьянские деньги, так еще напишет кто-нибудь на тебя жалобу. Ты и бросишь все и будешь или лежать, или по грибы ездить, или будешь делать то, что делают крестьяне.
— А разве это худо?
— Не худо по грибы ходить да делать наравне с крестьянами то, что и они делают. Жаль только, что молодость пропала. Еще ладно, что хоть обеспечение-то будет: место дадут. Вот только к чему послужило наше долголетнее терпение, а там и будешь толстеть на пользу своей утробы. Людям же ты никакой пользы не принесешь.
— Принесу.
— В тягость им будешь.
— Ну и врешь!
— Ты, Егор Иваныч, непременно открой воскресную школу.
— Открою.
— Только учи по-светскому, эдак не прямо, сбухты-барахты, а полегонечку им растолковывай… Впрочем, тебе бы и самому надо поучиться.
— Будет.
— Как знаешь. Да пожалуйста, как будешь учить ребят, розги и колотушки исключи.
— Не толкуй, — знаю, что делать.
Троицкий махнул рукой и ушел в свою комнату, Троицкий был второго разряда и развитый настолько, что другой элемент взял в нем перевес. Он сегодня собирается подать прошение об исключении его из духовного звания. «Пойду учиться в университет, всю жизнь буду работать, дойду-таки до настоящего».
Попов не любил Троицкого за его рассуждения, и у них почти каждый день бывали споры и ссоры. «К чему это он говорит все? Ведь меня уж не переделаешь, не вышибешь из башки то, что в семинарии вбили в нее… Да и лучше, — спокойнее. Пора и отдохнуть…» Попов даже хотел переехать на другую квартиру, но он любил Троицкого за что-то особенно, жалко было расстаться с тем, с которым он двенадцать лет жил вместе.
Девять часов утра. Попов, одевшись, пошел в почтовую контору. Там спросил у почтальона, нет ли повестки или письма на его имя. Ни письма, ни повестки не было. Попов запечалился и пошел на берег к тому месту, где сидели на скамейке двое приезжих, один в рясе, другой в подряснике, которых по одежде трудно различить, кто они, потому что дьякон и священник носят рясы, а дьячки, пономари и причетники подрясники. Попов встал невдалеке около них.
— Вы секретарю сколько намереваетесь дать? — спрашивал подрясник.
— Да рублей пять. Столоначальнику рубля три надо.
— А я дак, право, не знаю, что делать.
— Воля божья. — Оба собеседника замолчали и плачевно смотрят на реку.
Попов подошел к ним, снял фуражку и проговорил:
— Здравствуйте. Вы откуда?
— Здравствуйте, — сказали собеседники, и оба сняли шапки.
Ряса подвинулась и проговорила:
— Просим покорно. Вы семинарист, если не ошибаюсь?
— Кончивший курс.
— Очень приятно. Что, же, место получили?
— Нет еще. Даже не знаю, где вакансии есть.
— Ну, это плохо. Я тоже кончил курс назад тому годов семь, два года ходил в консисторию да в архиерейскую канцелярию: едва нашел. А позвольте ваше имя и отчество?
— Егор Иваныч Попов.
— Очень приятно. Очень приятно!.. Я диакон единоверческой церкви в Крестовоздвиженском селе!
Следуют расспросы об единоверцах и рассказы об них.
— Житья нет. Поэтому хочу перепроситься в православные, хоть бы на причетнический оклад.
По духовному ведомству священник выше дьякона, дьякон выше дьячка, носящего стихарь, дьячок ниже пономаря, носящего стихарь и т. д. Есть священники, отправляющие службу по сану, но получающие доходы наравне с дьяконом, это значит — священник на дьяконском окладе.
— Я, Егор Иваныч, вот уже вторую неделю трусь здесь, сколько денег рассовал, служу я дьячком, надо стихарь. Всего-навсего осталось два рубля да тринадцать копеек, — проговорил подрясник.
Дьякон захохотал.
— Подумаешь, и дело-то пустое: стихарь надо. Сколько в службе?
— Одиннадцатый год.
Дьякон мотнул головой в знак удивления и впился глазами в Егора Иваныча.
— Каково?
— Плохо. А вы где обучались?
— Из причетнического класса исключен.
Дьякон угостил собеседников нюхательным табаком, который Егор Иваныч нюхивал изредка.
— А вот что, Егор Иваныч, поезжайте в Милютинск, там, знаете ли, женский монастырь есть и при нем воспитанницы.
— Знаю.
— Ну, вы сначала к владыке сходите, чтобы он разрешил вам вступить в законный брак с воспитанницей и послал туда указ. А там настоятельница сама изберет вам невесту и место даст.
— Я письмо от отца жду.
— А ваш батюшка кто?
— Заштатный дьякон.
— Что же, невесты там есть?
— У священника дочь годов восьмнадцати.
— Вот и дело. Значит, дело за местом.
— А я бы из монастыря взял, — сказал дьячок.
— А вы женаты, Павел Максимыч? — спросил дьячка дьякон.
— Женат, семеро детей, мал мала меньше…
— У меня тройка… Из монастыря оно, конечно, хорошо, можно в городе место получить, а городское житье не в пример лучше сельского; в особенности в таком городе, как Милютинск.
— Я, пожалуй, не прочь, только бы состояние имела.
— Ну там, я вам скажу, дадут вам приданое да сто рублей денег, и больше ничего. Да и девица-то, сказывают, того-с… ненадежная…
— Это плохо.
— А ваша невеста, позвольте спросить, богатая?
— У меня еще нет невесты.
— Полноте шутить! Давече оказали, что у священника вашего дочка есть.
— Да ведь кто же ее знает?
— Делов не имели? — Дьякон захохотал.
— Да как вам сказать: прежде игрывали вместе, но дел никаких не было, в прошлое лето она гостила у тетки, а в третьем годе я здесь в больнице пролежал всю вакацию.
— Больше у священника нет деток женского пола?
— Есть две дочери: одной тринадцать лет, а другой седьмой.
— Недоростки!
Молчание. Дьякон вдруг обращается к Егору Иванычу:
— Знаете ли что?
— Что?
— Вчерась я был в консистории. Смотрю, сторож газету читает. Каково? сторож газету читает и хохочет… Мне показалось больно смешно, грех те заешь!.. Подхожу к нему и спрашиваю: что, Никифор Иваныч, из Москвы пишут; усмирили ли врагов? Он и говорит: да ничего, так, уж больно занятно… Дайте, говорю, Никифор Иваныч, газетки почитать. Нельзя, говорит. Я ему дал двугривенничек, уступил и показал на одно место: вот, говорит, жениха вызывают, и хохочет… Я думаю, что же тут? Ну, надел очки и читаю, и что же, Егор Петрович…
— Егор Иваныч… — подсказал дьячок.
— Извините, Егор Иваныч… Ну-с… На чем, бишь, я остановился?.. Ну, читаю… В Воронежской губернии, знаете ли, в каком-то уезде (я было записал уезд-от, да потерял либо на папироски сжег спьяна), дьякон умер, а у вдовы осталось четыре дочери. Вот она и подала просьбу консистории. Должно быть, консистория не нашла женихов и напечатала цыдулку или указ, как там по светскому — не знаю, что-де кто девицу Анну двадцати двух лет, то есть сестру старшую, возьмет замуж, за тем и место останется… Каково? Благая мысль. Вот мы живем в захолустье и ничего не слышим, а здесь все можно узнать. Благая мысль. Махните-ко! А?
— Далеко.
— А сколько верст?
— Да верст тысячи две.
— У-у! Экая даль, господи помилуй!
— Я мекаю, поди, теперь туда много женихов-то наехало, — заметил дьячок.
— В экую-то даль?
— А своя-то губерния?
— Точно, точно… Ваша правда, Павел Максимыч.