Гобелены Фьонавара - Гай Кей 29 стр.


— Ну и где же, в таком случае, моя арфа? — Господи, до чего он был прямолинеен и туп!

И Рэчел ответила:

— Да вот она! Это же я, разве ты не понял? А мое сердце — ее струны.

Ну что тут скажешь? Оставалось только улыбнуться. Он и улыбнулся. Слегка.

— Знаешь, — продолжала она, — когда я через месяц буду играть Брамса, это будет для тебя.

— Нет. Сыграй его для себя самой. Пусть это будет только для тебя самой.

Она улыбнулась. Он не мог видеть ее улыбки, но теперь уже хорошо чувствовал, когда Рэчел улыбалась.

— Вот упрямец! — Она легонько коснулась губами его груди. — Тогда раздели этот подарок со мной. Пусть Брамс будет для нас обоих. А если я вторую часть сыграю только для тебя? Этот подарок ты примешь? Ну пожалуйста! Позволь мне подарить эту часть тебе! Потому что в ней я хочу сказать, как сильно люблю тебя.

— О господи, — только и сумел он сказать в ответ.

Руки арфиста… Сердце — как струны арфы…

О господи!..


Что на сей раз вернуло его к реальной действительности, он не знал. Хотя солнце зашло. Спускались сумерки. Залетали огненные мухи. Наступала третья ночь. Последняя. «На три ночи и навсегда» — так сказал тогда король.

И король был теперь мертв.

Как, откуда он это узнал? Ему стало страшно. Где-то в глубине души, в самом сокровенном уголке того, во что она, душа его, измученного болью, обожженного солнцем, превратилась, оставалось еще, оказывается, что-то живое, способное испытывать страх.

Как он узнал, что Айлиль умер? Очень просто: ему сказало об этом Древо Жизни, ибо оно знало все. И уж тем более знало, когда умирал кто-то из Верховных правителей Бреннина. Оно и росло здесь для того, чтобы в нужный час призвать их обратно, в плодородные глубины времени, которые крепко сжимало своими корнями. Все короли Бреннина, от Йорвета до Айлиля, были Детьми Морнира, и Древо сразу узнавало, что пробил их последний час. А теперь и он, Пол, об этом узнал — от Древа Жизни. И понимал, как это произошло. «А теперь я ОТДАЮ тебя Морниру» — вот в чем второй смысл этих священных слов. Его ОТДАЛИ. Он постепенно становился частью дерева — корнем, веткой… И его обнаженная кожа, казалось, уже начинала сливаться с грубой корой. И он чувствовал себя абсолютно нагим и абсолютно беззащитным — во всех возможных смыслах, — ибо обступавшая его со всех сторон тьма как бы проникала в него, снова отпирая ту заветную дверцу… И был он сейчас настолько открыт, что ветер продувал его насквозь, и свет проходил сквозь него, не отбрасывая тени.

Снова — как во младенчестве. Только два цвета — белый и черный. Свет и тень. Простота, ясность.

Когда же все пошло наперекосяк?

Он смог припомнить (то была еще одна запертая дверца), что играл на улице в бейсбол и продолжал играть, даже когда стало совсем темно и зажглись уличные фонари, и бита проносилась неуловимой кометой — сразу из света во тьму, — но он все же умудрялся ее отбивать. Он помнил запах скошенной травы и цветов, растущих в палисадниках, новую кожаную бейсбольную перчатку, летние сумерки, сменившиеся летней ночью… И все остальное. Но когда же все это повернулось не туда? Почему должно было повернуться? С чего начался этот непрерывный процесс разъединений, несвершений, разорванных отношений — всего того, что дождем вдруг посыпалось на него? Дождем невидимых острых стрел, от которых убежать невозможно…

А потом любовь, любовь — самая глубокая пропасть в последовательности дней его жизни.

Потому что, похоже, за той дверцей, что вела в детство, обнаружилась другая, та самая, на которую он даже взглянуть не решался. Нет, даже и в детстве теперь не было ему больше покоя — во всяком случае, сегодня ночью он его там обрести не смог. Сегодня ночью ему нигде не будет покоя! И уж точно не обретет он его на Древе Жизни, обнаженный, открытый — не обретет до самого конца.

И тогда он наконец понял: перед Богом и нужно предстать нагим, совершенно нагим и открытым. И Древо постепенно обнажало его сущность, снимало слой за слоем, стремясь показать все то, от чего он прятался, на что боялся смотреть. И не от этого ли — интересно, куда подевалась его знаменитая былая ирония? — он пытался скрыться во Фьонаваре? От этой музыки. От ее имени. От слез. От того дождя. И от того мокрого шоссе.

Перед глазами все опять заволокло туманом; он снова падал куда-то; огненные мухи, мелькавшие среди деревьев, превратились в огни приближающихся автомобилей, что было совсем нелепо. А потом вдруг перестало казаться таким уж нелепым, ибо он снова был за рулем своей машины и гнал по шоссе на восток сквозь пелену дождя.

И всю ту ночь, когда она умерла, шел дождь.

«Я не хочу, не хочу туда! — думал он, тщетно пытаясь хоть за что-нибудь уцепиться мысленно и не находя ничего, ни единой зацепки, и всей своей душой отчаянно сопротивляясь, отталкивая от себя эти видения. — Пожалуйста, позволь мне просто умереть, позволь мне стать для них дождем!»

Но нет. Теперь он был его Стрелой. Стрелой Морнира на Древе Морнира. И Морнир должен был взять его себе совершенно нагим или отказаться от него.

Вот в чем дело, догадался он. Он же может просто умереть. Выбор все еще за ним, он сам может отпустить свою душу. Ему решать.

Так на третью ночь Пол Шафер подошел к последнему испытанию, тому самому, которое человеку обычно оказывается не по силам: к обнажению собственной души перед Богом. И даже короли Бреннина или те, кто приходил к Древу Жизни от их имени, обнаруживали вдруг, что мужества, которого им хватило, чтобы прийти сюда, для ЭТОГО недостаточно, что даже любовь к родине, ради которой они принесли себя в жертву, не способна прибавить им сил, чтобы пройти последнее испытание. Ибо, оказавшись на Древе Жизни, человек должен был оставаться нагим и открытым перед всеми — перед живыми и мертвыми, перед самим собой. И нагим, с обнаженной душой отправлялся он к Морниру. Или же тот отказывался от жертвы. Вот что было самым тяжелым — слишком тяжелым! — испытанием. И человеку было не просто тяжело, но и казалось в высшей степени несправедливым после всех перенесенных мук спускаться в самые темные закоулки своей души и открывать нараспашку самые потайные ее дверцы, показывая все свои постыдные слабости, всю свою невероятную уязвимость.

И люди не выдерживали этого и отпускали свою душу на волю — храбрые воинственные короли, великие мудрецы, галантные кавалеры, — не решаясь до такой степени обнажить ее. И умирали слишком быстро, чтобы Морнир смог принять их жертву.

Но в эту ночь — из гордости, из чистого упрямства, а больше всего из-за того серого пса — Пол Шафер нашел в себе достаточно сил и мужества и не отвернулся от вопрошающих глаз Морнира. И полетел куда-то вниз… Став Стрелой этого Бога. Став таким обнаженным и открытым, что ветер продувал его насквозь и свет проходил сквозь него, не отбрасывая тени.

И открыл ту последнюю дверцу.


— Еще и Дворжак! — услыхал он. То был его собственный голос и его собственный смех. — Ничего себе — симфония Дворжака! Да ты у нас настоящая звезда, Кинкейд!

Она тоже засмеялась, хотя и немного нервно.

— Правда, выступать придется на площади Онтарио, под открытым небом. И на стадионе, прямо у меня за спиной, состоится бейсбольный матч. Никто же ничего не услышит!

— Ничего, Уолли услышит. Уолли и так уже влюблен в тебя по уши.

— Это он тебе сказал? С каких это пор вы с Уолтером Лэнгсайдом стали такими близкими друзьями?

— Со дня вашего сольного концерта, мадам. После того, как он написал ту рецензию. Теперь Уолли — самый главный человек для меня.

На том концерте Рэчел была просто ослепительна. Она тогда завоевала все сердца на свете своей игрой. В том числе и представителей трех ведущих газет — собственно, еще до концерта о ней кое-что стало известно, иначе туда не набежало бы столько репортеров. Такое на выпускном концерте бывает раз в столетие. И Уолтер Лэнгсайд из «Глобуса» написал потом, что «вторая часть была исполнена настолько блестяще, что лучше, кажется, просто невозможно!»

Да, Рэчел тогда завоевала всех слушателей и разом обскакала всех виолончелистов, когда-либо выходивших из стен музыкального факультета! И сегодня уже несколько раз ей звонил дирижер симфонического оркестра Торонто. Предлагал сыграть концерт для виолончели с оркестром Дворжака. Пятого августа на площади Онтарио. Вчерашней выпускнице. Просто неслыханно! Так что они поехали обедать к Уинстону и пустили на ветер сотню долларов из той жалкой стипендии, которую он получал на своем историческом факультете.

— А то еще и дождь возьмет да пойдет! — продолжала Рэчел. «Дворники» методично рисовали на ветровом стекле два мутноватых сектора. Лило как из ведра.

— Ничего, оркестр-то размещается под крышей, — весело ответил он. Пожалуй, чересчур легкомысленным тоном. — Да и первые десять рядов тоже. К тому же, если пойдет дождь, матч на стадионе отменят и тебе не придется состязаться в громкости с болельщиками «Голубых соек». Так что ты, детка, в любом случае останешься в выигрыше!

— М-да… Что-то ты сегодня уж очень развеселился. Тебе не кажется?

— Это верно, — услыхал он голос того человека, каким был когда-то. — Сегодня мне действительно весело. Очень весело.

Он обогнал едва ползущий «Шевроле».

— Жаль, черт побери, — сказала Рэчел.

ПОЖАЛУЙСТА, молил где-то в глубине Священной рощи, в глубине его собственной души еле слышный растерянный голос. О, ПОЖАЛУЙСТА! Но теперь было уже поздно: он сам открыл эту дверцу, сам прошел почти весь путь до конца. И для него, висящего на Древе Жизни, у Бога не находилось жалости. Да и откуда у Бога жалость? И он, Стрела Морнира, был теперь настолько обнажен и открыт, что капли того, тогдашнего дождя падали сквозь него, сквозь его душу.

— Ах как жаль, черт побери! — снова сказала она.

— Чего тебе жаль? — услышал он свой удивленный вопрос. И снова увидел, как все начинается. Это был тот самый момент. «Дворники» работали как каторжные. Они ехали по Озерному бульвару. И только что обогнали синий «Шевроле».

Она молчала. Он глянул в ее сторону и увидел, что она бессильно уронила руки на колени, до боли стиснув тонкие пальцы, и сидит повесив голову. Да в чем же дело? В ЧЕМ ДЕЛО?

— Мне нужно кое-что сказать тебе.

— Я заметил. — Господи, где же его спасительная ирония?

Она быстро на него глянула. Ее темные глаза. Таких глаз ни у кого больше нет!

— Я обещала, — сказала она. — Обещала, что непременно поговорю с тобой сегодня же.

ОБЕЩАЛА? Он все еще пытался держать себя в руках — сейчас он видел, как ему это было трудно тогда.

— Рэчел, в чем дело?

Снова перед ним эти глаза. И эти руки.

— Тебя не было целый месяц, Пол.

— Ну да, я уезжал. И ты прекрасно знаешь почему. — Он уехал на четыре недели перед ее выпускным концертом, убедив и ее, и себя, что это пойдет ей только на пользу. Но Рэчел это расставание показалось чересчур долгим. Он, Пол, слишком много для нее значил. Она тогда играла по восемь часов в день, и ему хотелось, чтобы она сосредоточилась исключительно на своей музыке. И он решил уехать — они с Кевом сперва полетели в Калгари, а потом он взял у брата машину и погнал по шоссе на юг, через Скалистые горы, к калифорнийскому побережью. Ей он звонил дважды в неделю.

— И ты прекрасно знаешь почему, — снова услышал он собственный голос. Так все и началось.

— Ну что ж, у меня по крайней мере было время подумать.

— Подумать всегда полезно.

— Пол, пожалуйста…

— Да чего ты от меня хочешь?! — взорвался он. — Можешь ты прямо сказать, в чем дело?

Так, так, так.

— Марк попросил меня выйти за него замуж.

Марк? Марк Роджерс, ее аккомпаниатор. В прошлом году закончил консерваторию по классу фортепиано. Довольно симпатичный. Тихий, мягкий. Может быть, излишне женственный. Но ей совершенно не подходит. Нет, все это просто не укладывалось в голове!

— Ну что ж, — сказал он. — Бывает. Тем более когда у людей общая работа и общая цель. Театральный роман, так сказать. Ну влюбился парень. В тебя же так легко влюбиться, Рэч! Но почему такие трагические интонации?

— Потому что я собираюсь сказать ему «да».

Вот так. Без предупреждения. Выстрелила — и наповал. И ничто, главное, такого удара не предвещало. И летней ночью ему вдруг стало ужасно холодно. Ужасно!

— Вот прямо так сразу? — Он еще дергался.

— Нет! Не прямо так сразу. И, пожалуйста, не будь таким холодным, Пол!

Он издал какой-то странный звук — то ли всхлипнул, то ли засмеялся, а может, то и другое вместе. Его уже прямо-таки била дрожь. ПОЖАЛУЙСТА, НЕ БУДЬ ТАКИМ ХОЛОДНЫМ, ПОЛ!

— Ведь в этой твоей холодности все и дело! — сказала она, ломая пальцы. — Ты всегда такой сдержанный, такой задумчивый, такой погруженный в себя, точно что-то постоянно вычисляешь, подсчитываешь… Подсчитываешь, достаточно ли мне пробыть целый месяц одной, или пытаешься точно определить, почему Марк в меня влюбился. Слишком у тебя все логично. Марк не такой. Он не так силен. И он во мне НУЖДАЕТСЯ. Я это знаю, я могу это видеть. Он плачет, Пол.

ПЛАЧЕТ?! Ну все. Теперь уж совсем ничего не понятно. А плач-то его тут при чем?

— Вот уж не знал, что тебе нравятся последователи Ниобы! — Шутка идиотская, но ему очень нужно было перестать наконец дрожать.

— Ничего они мне не нравятся! И, пожалуйста, перестань острить! Мне и так трудно… Пол, пойми: ты ведь ни разу до конца не раскрылся, ни разу не дал мне почувствовать, что я для тебя действительно незаменима. По всей вероятности, я для тебя таковой и не являюсь. А Марк… Он иногда кладет мне голову на грудь. После всего.

— О господи! Не надо, Рэчел!

— Но это правда. — Дождь полил еще сильнее. Теперь Полу стало трудно дышать.

— Значит, он тоже умеет играть на арфе? Разносторонний талант, должен отметить. — Господи, как больно! И как ужасно холодно!

Она плакала.

— Я не хотела, чтобы это получилось…

Не хотела, чтобы это получилось так, как сейчас? А как же ты хотела, чтобы это получилось? Господи!

— Ничего страшного. — Просто невероятно, но он умудрился сказать именно эти слова. И откуда только они взялись? Ему по-прежнему было трудно дышать. Дождь молотил по крыше, по ветровому стеклу. — Все будет хорошо.

— Нет, — сказала Рэчел; она все плакала, а дождь все молотил по крыше и по стеклу. — Иногда не получается, чтобы все было хорошо.

Умница! Умная девочка! А ведь еще недавно ему казалось, что он для нее значит все на свете. Недавно? Да всего десять минут назад! Всего лишь перед тем, как начался этот кошмарный озноб.

О любовь, любовь, какая бездонная пропасть…

Или все же не бездонная?


Потому что как раз тут-то у «Мазды» впереди них лопнула шина. Дорога была мокрая. «Мазду» бросило вбок, она врезалась в «Форд», идущий в соседнем ряду, и ее развернуло на триста шестьдесят градусов, а «Форд», ударившись об ограждение, вылетел на середину шоссе.

Тормозить было негде и некогда. Пол неизбежно должен был врезаться в обе эти машины. Разве что попробовать обойти их справа — там, у самой обочины, оставалось еще свободное пространство в фут шириной. Он твердо знал: там есть просвет, около фута, он видел его много раз, когда, точно в кино, вновь и вновь медленно прокручивая все это в памяти. Двенадцать дюймов. Ничего невозможного; плохо, конечно, что идет дождь, и все-таки попробовать можно!

И он попробовал. Задев все еще вращавшуюся «Мазду», ударился об ограждение, по диагонали пролетел через шоссе и врезался в так и не вышедший еще из заноса «Форд».

Он был пристегнут ремнем безопасности. Она — нет.

Вот и все, собственно. Но истинная правда заключалась не в этом.

А в том, что там действительно был просвет в двенадцать дюймов, или, может, десять или четырнадцать. В общем, достаточно. Достаточно — если б он попробовал проскочить сразу, как только увидел эту щель. Но он ведь этого не сделал, так ведь? А когда он наконец решился, просвет сократился дюймов до трех-четырех — совершенно недостаточно ночью, в дождь, на скорости сорок миль в час. Совершенно недостаточно.

Вопрос: а как отсчитывать время в такой момент? Ответ: шириной оставшегося просвета. И он снова и снова прокручивал в голове эти мгновения; снова и снова они, надеясь проскочить, ударялись об ограждение и неизбежно врезались в тот «Форд».

А все потому, что он не сразу решился.

А почему — ПОЖАЛУЙСТА, ОБРАТИТЕ ВНИМАНИЕ, МИСТЕР ШАФЕР! — почему он не сразу решился?

Ну что ж, классная современная техника теперь позволяет нам проследить, что именно думал водитель в течение ТЫСЯЧНЫХ ДОЛЕЙ — прелестное выражение! — секунды: между тем мгновением, когда он УВИДЕЛ, и тем, когда он начал РЕАГИРОВАТЬ. «Между влечением и содроганием», как это столь «удачно» выразил м-р Элиот[4].

И где здесь, если посмотреть внимательно, было «влечение»?

И ведь главное, нельзя с уверенностью утверждать: Да, это самая что ни на есть случайность (шел дождь, в конце концов!), поскольку при тщательном сопоставлении данных все-таки вроде бы можно обнаружить в ответах водителя некую любопытную лакуну.

Но он ведь бросился в эту щель, да, бросился! И, если быть честными, — да уж, пожалуйста, давайте будем честными! — куда быстрее многих, окажись они на его месте. Но ДОСТАТОЧНО ли быстро — вот ведь в чем загвоздка! Разве он НЕ МОГ быстрее?

Возможно — это всего лишь гипотеза, и все же! — он сознательно промедлил эту тысячную долю секунды — вряд ли больше, нет, не больше, и все же! — потому, что не был окончательно уверен, что ХОЧЕТ в эту щель бросаться? «Между влечением и содроганием». А КАК ВЫ ДУМАЕТЕ, МИСТЕР ШАФЕР? Не было ли здесь самой маленькой, малюсенькой проволочки в плане влечения?

Совершенно точно. В самое яблочко. И вот — приемный покой больницы Св. Михаила.

Назад Дальше