Ну и ладно. В конце концов, они не политикой занимаются. Они рисуют. И здесь они действительно сильны. Здесь они вправе.
Ну а ты чего стесняешься своих вот этих записей в блокнотике? Зачем-то ведь нужна вот эта инвентаризация цвета кресел, шелеста воды, солнечного свечения на камне, клекота голубей, гуляющих у босых ног на песке, и т.д. А может, ты уже дозрел, пусть и на уровне только «творческой интенции», до вступления в их группу. Правда, пол у тебя для «барбизонки» не тот. И по возрасту не подходишь, по возрасту в смысле творческих перспектив. А так – почему нет? Но уже не фломастерами, а шариковой ручкой в блокнотике, или, как сейчас, когда дождь, пляжи и пляжные кафе пусты, музыка в них выключена, из окон с непросохшими каплями – серый сосредоточенный свет, – можно и на ноутбуке.
Только надо «просто», как у «барбизонских девушек», без напряга.
Третий день непогоды. Ночью слушал, как стучал дождь по подоконнику снаружи.
Гулять я вышел с ноутбуком в сумке и зонтиком. Маршрут для дождливой погоды: направо по Нес Циона, потом – направо и налево, на набережную, спуститься на пляж, и еще метров двести вдоль прибоя по утоптанному волнами песку до «красной кофейни».
Расположился за столиком у окна. Над правым виском за стеклом раскачивается под ветром подвешенная корзина.
Пористая белая пена на гребнях волн, которые – волны – только для широкоформатного кино, то есть нужно провести взглядом вдоль, чтобы заценить размах наката.
На небе облака с темно-серой, почти черной сердцевиной и белыми краями. Между облаков рваные клоки голубого неба.
Линия морского горизонта, если присмотреться, не ровная, а в мелкий рубчик. Вот, возможно, откуда рисунок греческих орнаментов.
Ну а когда смотришь вдоль берега налево, в сторону Яффы, то горизонта нет. Плотный туман. Точнее водяная пыль. Мутно-синяя мгла неба, легшая на волны. Там море и небо слились.
По дороге сюда, идя вдоль моря, я пытался совместить мир справа и мир слева. Слева – вздыбившееся волнами море и огромные облака, как бы встающие из моря и продолжающие его в небо. Даже примерять в воображении свое тело к этой стихии жутко: тяжелая пена хлещет по плечам и лицу, выворачивает из-под ног дно.
Ну а мир справа состоит из крохотных, неподвижных под летящим над ними небом небоскребов; из потока машин, тормозящих перед светофором; из пальм со сбившейся набок кроной и велосипедистом, проносящимся по набережной, и я как будто слышу в грохоте волн сухой треск резины его колес. Мир этот кажется игрушечным рядом с мощью вставших на полнеба облаков и ревущего моря. Но и есть ощущение прочности – почти пафосной – этого полукукольного мира справа рядом с хаосом слева, где я – «бездны мрачной на краю».
Чего там физиологи и психологи говорят про левое и правое полушария мозга? И про их взаимодействие? Надо бы в Википедию сходить почитать, но в этом кафе нет вай-фая.
14.10 (в автобусе)
По дороге в Иерусалим, в автобусе, в ушах наушнички плеера – поймал какую-то станцию, на которой передают оперу. Поют по-немецки. XVIII-й или начало XIX века. За окном с растянутыми ветром по стеклу снаружи крупными каплями – пасмурный мир. Горят фары идущих навстречу машин, жестко поблескивают лужи на обочинах. И хорошо, что слов не разбираю, и к сюжету мне не пробраться, и для меня – только голос, вплетенный в звучание оркестра, голос на правах одного из инструментов, скрипки, скажем, или гобоя, только несравненно более емкий и выразительный. Звучащий голос всегда умнее произносимых им слов, особенно – слов из оперных либретто. И потому вот эта меланхоличная музыка с вплетенным в нее голосом – в кайф. Сначала Иудейская долина, рыжая с клоками зелени, потом Иудейские темно-зеленые горы. Стремительно проносящийся ближний и медленно разворачивающийся дальний горный мир озвучен голосом из наушников. Ощущение уюта, как в детстве летом у бабушки на Угловке в Приморье, в дождливый день, на застланном для меня за занавеской сундуке, с хрестоматией по литературе для восьмого класса – единственной на все лето книгой, которую знал почти наизусть (особенно «Белеет парус одинокий»).
22.40 (у Прайсманов)
Сейчас разложил вещи в комнатке, в которой спала дочь Лени и Аллы, – высокая девичья кровать с полкой на стене, английские книжки в ярких обложках: любовные, приключенческие романы и фэнтези. А в ногах окно, и в нем, в лаковой черной ночи созвездие оранжевых и сиреневых огней Иерусалима за ложбиной, отделяющей холм, на котором городская автостанция Иерусалима (тархана мерказит). Здесь я буду жить неделю.
12 ноября
10.18 (в кафе «Вчера-позавчера»)
Сижу в кофейне «restaurant café bookstore TMOL SHILSHOM» (переводится как «это были дни», или «вчера-позавчера») во дворе дома на улице Соломона, в двух шагах от улицы Яффы. Каменные плиты на полу, беленые стены с обнаженной кладкой огромных камней у полукруглых восточных окон, темно-коричневые столики и стулья. Дом старый, я внутри каменного тела старого Иерусалима. На подоконнике лежат три граната, а также несколько книжек и старинный подсвечник. И еще несколько полок с книгами вдоль стен – на английском и иврите. Иерусалимский вариант типового интерьера кофейни «для интеллектуалов и арт-публики».
Проснулся в половине седьмого, чтобы не ждать автобуса в центр города и потом полчаса кружить по улицам, а выехать из Рамота вместе с Аллой. Успел принять душ, собрать сумку и попить чаю. В начале восьмого спустились во двор. По дороге Алла рассказывала про арабов:
– Арабу в Израиле трудно. Дискриминация действительно есть. Им труднее найти работу. Плюс проблемы с единокровниками. Куча всяких течений и группировок, так же как и у нас. А дискриминация – да, есть. И это ужасно. Но тут никуда не денешься. Договориться эти два народа не смогут никогда. В больнице у нас работают арабы. Есть врачи, медсестры. Ну и арабы убирают больницу. Когда-то попробовали брать русских. Но там все больше бывшие инженеры, и они работу эту ненавидели. И их, естественно, поувольняли всех к черту. Набрали арабов. А те счастливы. Им – работа! Больница у нас огромная – все отделения, вплоть до родильного.
– Это не здесь Леня лежал? Он рассказывал, что грыжу ему в роддоме вырезали.
– Да-да. Ему медсестры говорили, когда он скрюченный после операции начал ходить: бедненький, мы знаем, как это, нам тоже делали кесарево сечение. А когда кто-то звонил, спрашивал Леньку, я говорила: Леня сейчас лежит в роддоме. И кайф от паузы с той стороны.
Трамвай
Больница Аллы действительно огромная – занимает целый городской квартал. При входе охранники проверяют сумки. Просторный холл. Кафе, магазин, на стенах картины современных художников. Застекленные стенды с экспозицией из истории медицины – какие-то толченые орехи и еще что-то, насыпанное в блюдечки, ступочки и каменные пестики, инструменты какие-то (неужели хирургические?), фотографии станиц из старинных книг. То есть медицина – наука древняя, не вчера началась. Особенно здесь, на Востоке, в Иудее.
Алла провела своей карточкой в щели ящичка на стене. Ну вот, сказала, официально я на работе. Мы снова вышли наружу. Сыро. Туман. Обзора никакого. Немного прошли в сторону перекрестка, и Алла показала мне, где остановка иерусалимского трамвая: это не конечная, конечная чуть выше, на горе у парка. Но какая тебе разница.
Сегодня я решил проехать по всему маршруту иерусалимского скоростного трамвая, строительство которого можно сравнить со строительством нашего БАМа – по времени и количеству скандалов вокруг. Но получилось классно – два сдвоенных, если не строенных, по сравнению с московским трамваем, бело-серых, комфортных внутри вагона. Все вместе – стремительный поезд. Городской транспорт в Иерусалиме – проблема, город в центре старый, да еще и туристский, то есть узкие улочки всегда забиты огромными экскурсионными автобусами, и поездка из центра в не такой уж далекий Рамот может занять час – столько же, сколько тратишь на переезд из Иерусалима до Тель-Авива. А тут стремительное скольжение поезда через город. Трамвай выполняет здесь, по сути, функции метро.
Я поднялся наверх до трамвайных линий, увидел остановку, сверху от конечной у парка на горе шел трамвай, и мне показалось, что он плотно набит людьми, то есть поездки у окна не получится. И я сел в трамвай, который шел в сторону конечной. Трамвай поднял меня в гору, в совсем уж плотный туман. Вышедшие на конечной люди потянулись к автобусным остановкам – тут у них пересадка. Я же перешел через линии на другую платформу с пластиковыми навесами к автомату для продажи билетов. Автомат оказался ивритоговорящим, он все чего-то у меня спрашивал. А на платформочке стоял только арабский подросток. Он застенчиво поулыбался мне, когда я попросил его о «хелп». Потом появились еще два паренька, он сказал им что-то, и один из них подошел ко мне, выбрал у меня с ладони какое-то количество монет и провел транспортное камлание, из автомата выскочил билет и что-то вроде квитанции. Высыпалась мелочь. Парень вручил мне проездные документы, а сдачу сбросил себе в карман, типа за услугу. Но – завел в вагон, показал, что делать с билетом в самом вагоне. Я уселся справа у окна. Вагон полупустой. Голос, объявляющий остановки – на иврите, по-арабски, по-английски. Тронулись. Буквально через пару минут за окном начало светать. Обозначился город справа внизу – светло-коричневые плоские крыши с пластинами солнечных батарей и бачками с водой. Мы спускались. Дома не слишком высокие – в четыре-пять этажей. Ничего особенного. Обычный город. Утренний, пасмурный. Обычные пассажиры. В основном молодежь, школьники.
Проплыл мимо перекресток, на несколько секунд открылась улица, на которой по обе стороны дороги стояли школьники и держали длинные шесты с большими фанерными ладонями на концах. Это местные детишки регулируют уличное движение у школ перед началом занятий. И взрослые дяди в легковых автомобилях, и водители огромных автобусов послушно тормозят перед опущенными на проезжую часть шестами их шлагбаумов. Регулировщиками были две девочки, на вид – лет одиннадцати-двенадцати, не больше. Детей здесь, похоже, рано избавляют от инфантильности.
Как-то неожиданно быстро трамвай начал подниматься по пандусу эстакады возле Центрального автовокзала, и дальше пошла центральная улица Яффы, самая иерусалимская улица, с местным архитектурным антиквариатом. Еще минут пять, и мы на площадях слева от Старого города, здесь граница еврейской и арабской части города. То есть если посмотреть налево в окно – могучий город, чистый, зеленый, ухоженный старинный монолитный Иерусалим. А справа за невысокой металлической оградкой как будто другой город – мусор на тротуарах, исключительно зеленые арабские буквы на автобусах и маршрутках. То есть я въезжаю в Восточный Иерусалим, но трамвай идет дальше, и мы снова на какой-то широкой улице, и справа здания двух гостиниц – огромные, как бы нелепые в своей монументальности и изысканной архитектурной несуразности, с отсылом и к конструктивистским ходам баухауса, и к традиционному рисунку арабских домов-вилл здания. Но это гостиницы точно еврейские, на одной по-ивритски и по-английски – «Grand Kuart hotel». То есть никакой это не арабский Иерусалим. Второй раз еду на трамвае в надежде разобраться, где еврейский, а где арабский Иерусалим, и опять путаюсь.
В качестве Восточного Иерусалима знаю только квартальчики возле Дамасских ворот Старого города и угрюмые кварталы на Масличной горе.
Очень уже все переплетено, границы еврейских и арабских кварталов здесь знают только местные. В позапрошлом году, нагулявшись возле Стены Плача, я вышел из тамошней синагоги под Стеной, свернул направо в какой-то подземный проход, прошел буквально сто метров и вышел в подземные улицы, неожиданно глухие, замусоренные, почти безлюдные, если не считать компании подростков, которые, как я обнаружил через несколько минут, шли за мной на расстоянии, и понял, что я в арабском секторе и как-то нужно выйти отсюда, но – я в лабиринте этих подземных проходных улочек с закрытыми уже лавками, и чем дальше, тем непонятнее, куда идти, и тут я вдруг услышал родное, могучее: «…твою мать!», и раздалось это где-то совсем близко, я двинул на голос и через несколько шагов обнаружил на перекресточке что-то вроде блокпоста, четырех израильских солдат с автоматами, и рослый солдат, встретив мой взгляд, пожимает плечами:
– Извини, что-то меня поперло.
– Как раз правильно поперло, твой мат был для меня как музыка.
– А тебя-то, отец, чего понесло сюда?
И парень приказал на иврите другому солдатику, видимо, чином помладше, вывести меня, и этот худенький кивнул, типа давай за мной, и быстро и уверенно пошел, и прошли-то мы всего два или три перекресточка, и неожиданно оказались на еще освещенной с работающими магазинами и забитой людьми торговой подземной улице.
– Туда, – махнул мне паренек, – икзит там.
– Сенк ю, – сказал я.
– Бай, – ответствовал служивый.
То есть здесь, в Иерусалиме полно мест, где шаг вправо, шаг влево, буквально шаг, может означать пересечение невидимых, но очень даже реальных границ. Споры идут за клочки территории в улицу, квартальчик, а то и дом.
И это, кстати, еще и источник доходов у местных алкашей. Опять же, гуляя по верхним площадкам над площадью перед Стеной Плача, где куча кофеен, художественных салончиков, где на улице выставлены картины на продажу, то есть в одном из самых бойких туристских мест, я решил пройтись дальше, по узенькой улочке налево от площади, и через десяток метров меня остановил какой-то мужчина, очень даже импозантный на вид, и что-то проникновенно заговорил, показывая рукой в ту сторону, куда я направлялся. Я напряг свои скудные познания английского: мужик объяснял, что туда не надо, что там опасно. Экстремисты-мусульмане. И так далее. И трогательной мне показалась такая вот забота о незнакомом человеке и доверительность чисто человеческая. И благодетель мой, дождавшись, когда эта вот моя тронутость его заботой выразится на лице, не меняя интонаций, произносит: а ты не мог бы дать мне десять-пятнадцать шекелей? Плиз!
Но я уже прошел краткую, но выразительную школу у харедимов внизу, возле Стены Плача, шесть лет назад, в свой первый приезд. Тогда ко мне, ошалевшему от сознания, что вот он я стою, а передо мной – Стена Плача, самое намоленное место в мире, остаток плоти того мира, из которого пошла вся наша цивилизация, и вот тут ко мне подходит настоящий «хасид» – в пейсах, в черной шляпе, с суровостью на лице и просит (требует) назвать свое имя, а также имена родителей, я послушно отвечаю, и он кладет руку на мой затылок, нажимает, заставляя склониться, мы застываем в этом странном полуобъятии, и харедимный быстро бормочет молитву, потом пауза, и тут же – предлагает заплатить пятьдесят шекелей за сакральность произошедшего между нами. И я стремительно трезвею и из вынутого по инерции кошелька достаю не пятьдесят, а двадцать. Все, дорогой, все.
Но тот хоть молитву произнес, а этот… «Огромное спасибо за заботу, – говорю. – Удачи тебе, родной!» И двигаю дальше.
Но как только я засомневался, где я, в Восточном или Западном Иерусалиме, трамвай свернул направо, и я – это уже точно – в Восточном Иерусалиме. Мы как будто выехали из огромного города в городское предместье. Дома расступились и присели на несколько этажей. Между домами, в основном особняками, окруженными каменным забором-стеной, образовались пустые пространства, точнее – кусочки пустырей.
Ну, например, вот так: перекресток, за окном трамвая квадратная латочка незастроенного участка, заваленная мусором, сквозь который пробиваются жесткие темно-зеленые клоки травы. А дальше могучий каменный забор, имитирующий кладку крупных камней с рустовкой, и над забором – трехэтажная светло-желтая вилла-особняк, с красным черепичным треугольничком навеса над входом и застекленным пенхаусом на крыше.
На магазинных вывесках арабская вязь.
Это как бы приватная часть города, то есть здесь только живут – почти ничего общегородского: скверов, площадей, гуляльных улиц для туристов, открытых кофеен, торговых центров. Не сравнить с Тунисом и Суссом, не говоря уж о Каире, в котором всегда ощущение восточного города как единого тела – косматого, мусорного, почти хаотичного – но именно города, со своим городским кодом. Здесь же – как бы густо застроенный каменными виллами пустырь – каменистый, поросший травой и редкими кустами.
Уверен, что за этими заборами арабов – идеальная чистота, дизайн, комфорт; мусульмане – люди чистоплотные и мастеровитые. Но получается, судя по районам Восточного Иерусалима, что живут они здесь по принципу: мой дом – моя крепость. Точнее, мой мир – это мой дом. Не дальше.
Улицы совсем пустые, возможно из-за мелкого дождя, который сейчас пошел.
Доехал до той остановки, где вышел в прошлом году, увидев вдали в ложбине эффектный прогиб города в ложбине между двумя горами и длинную дугу эстакады.
Тогда, в прошлом году, я ехал здесь в середине солнечного дня, и в вагоне трамвая вместе со мной было только три пассажира: женщина в мусульманском платке и какой-то парень-качок в черных очках, который сначала сидел впереди, а потом, когда проехали Старый город и вагон начал освобождаться, медленно прошелся по проходу и сел слева от меня через проход на одно сиденье сзади. Я его не видел, но почему-то постоянно чувствовал. И когда я вышел, чтобы снять пейзаж с автомобильной эстакадой, он тоже вышел. Стал неподалеку на платформе боком ко мне, так что я по-прежнему оставался в поле его зрения. Я погулял по платформочке, поснимал, посмотрел схему маршрута, выяснил, что до конечной осталось всего четыре остановки, и решил, что хватит, пора возвращаться в обжитый Иерусалим. И когда показался трамвайный поезд в сторону центра, я перешел на другую платформу, парень остался на месте. Он стоял, чуть расставив ноги в черных мешковатых по покрою брюках со множеством карманов, но ткань не топорщилась, а висела под тяжестью сложенного в этих карманах. Невысокий, плотный, руки в карманах, белая курточка, стриженая круглая голова на крепенькой шее (типаж быка из телесериалов про «лихие девяностые»). И вот тут я, наконец, увидел витой белый проводок рации, тянувшийся из-за воротника на его затылке к левому уху. То есть парень этот из спецохраны, который увидел русского старпера с фотоаппаратом и разинутым ртом, непонятно зачем без туристской группы или местного иерусалимского приятеля направляющегося в арабский сектор города. И хрен его знает, чего с ним случиться там может. То есть ничего особенного с ним, скорее всего, и не произойдет, но на всякий случай надо бы присмотреть, чтоб потом не было головной боли.