И уже потом поднимаюсь по лесенкам наверх, на крышу почти, во двор коптского придела. Лестница тесная, запахи свечей и ладана, как во время службы в маленькой провинциальной церквушке, скажем, под Малоярославцем, в Карижах. Батюшка спускается навстречу мне, я прижимаюсь к стене, пропуская его, он проходит мимо, здоровается. И я здороваюсь. Ощущение, как будто я дома, но – это Восток, это изначальное христианство. Достаточно посмотреть на стены в этом месте храма – утром, под косым еще солнцем, как бы покрывающим солнечной пылью шершавые для глаза желто-серые могучие стены патиной древности. И кстати, среди самых первых списков Евангелия множество – на папирусе.
Вот здесь можно побыть одному. Экскурсий здесь не бывает.
Ну да, я агностик. От породы новых воцерковленных соотечественников с их гордыней неофитов стараюсь держаться подальше, а перед близкими друзьями чуть ли не оправдываться приходится за свою тягу к деревенскому народному христианству, но я никуда не могу деться от воспоминаний о том, скажем, как мы с бабушкой Ольгой Нестеровной на Угловке ходили туманным морозным утром вдоль еще не оттаявшей до конца речки, ломали вербу на Вербное воскресенье или как разговлялись на Пасху. Или от того, как в позапрошлом году я стоял в толпе русских туристов на Масличной горе, у оградки, отделявшей сквер со старыми оливами – Гефсиманский сад. Вокруг меня люди щелкали фотоаппаратами, и тут раздался хрипловатый голос их экскурсовода: погодите фотографировать, давайте я сначала вам расскажу, на что вы смотрите. И дальше он, как будто поставил иголку звукоснимателя на в сотый раз заводимую им пластинку: «Когда Иисус, отправив учеников, остался один, Он…». Я слушал его и смотрел на оливы. Накануне я читал подаренную Мишей Гробманом книгу про растительный мир Израиля, и там было про оливы, про то, что они могут жить долго. Исключительно долго. Встречаются оливы, которым 600—700 лет. А голос экскурсовода заканчивал: «…и вот здесь, под одной из этих олив стоял Он и молился… Конечно, история не может вам точно сказать: это было. Но она и не может сказать: этого не было. Так что это вопрос вашей веры». Ну да. Вот они – те самые оливы. Шестьсот лет – это очень много, но не две тысячи, это я понимаю. Но – умом. А холодок, который меня пробирает, он – от другого.
Библию я начал читать поздно и – с Евангелия. И с годами выяснилось странное: насколько я, скажем так, завишу внутренне от этого чтения, настолько усложняются для меня отношения с «новыми христианами», с их гордыней причастных к высшему знанию. И сама история Христа никак до конца не открывается для меня, в отличие от них. Вот здесь, когда я читаю Евангелие, сквозь «новозаветную» его историю проступает для меня «ветхозаветная основа» ее – ну, скажем, в смятении Иисуса перед тем, что ему предстоит, и в его принятии уготованного (Моление о чаше). То есть не только и не столько от сковородки в аду спасал Христос.
14 ноября
9.01 (на рынке)
Все еще развозят товар.
Голубая с желтым маркировка картонных ящиков с бананами.
В зеленых с красным – помидоры.
Напротив от меня, сидящего со своим утренним кофе, через проход прилавок с яйцами, огромные желтые ценники: XL – 35, L – 32, M – 29.
По дороге из Рамота Алла, посмеиваясь, пересказывала мне фразу Нонны Мордюковой, которая бегло, из окна машины увидела Израиль: «Мне нравятся израильские мужчины – у них таки-и-е шляпы!».
Аллу, живущую в религиозном квартале, каковым постепенно становится Рамот, харедимные достали. 90% процентов населения их района. Вчера по Радио Рэка слушал статистику: десять лет назад 80% харедимных работали, сейчас – только 50%. Они практически на содержании государства. И в армии не служат. «Не знаю, что бы с ними сделали, если бы не наличие в Израиле арабов, консолидирующих разномастных евреев».
Ну да, наверно, а мне по-прежнему нравятся эти утренние, опрятные, строго по их религиозным правилам одетые. Повторил бы за Мордюковой.
Легкий ветерок. Потянуло свежей рыбой и пряностями.
Солнце встало. Припекает затылок. Высвечивает край и середину прохода. Светятся на синем небе бледно-зеленые крыши-пагоды над рядами.
Вчерашнее кино в музее
Продрала меня вчера энергетика того религиозного действа, что было на экране. Дикая мощь в пении, в танцах. И невозможно отделаться от неизбежного вопроса: почему? Почему так сложился еврейский ХХ век? Ну да, галут, придавленность местечковая, привычка просачиваться в «большую жизнь» по капиллярным сосудам.
Но ведь это та же кровь, которая дала Маккавеев и защитников Масады. Та кровь, что дала фантастическую в этом плане историю нынешнего Израиля. Которая была в солдатах-евреях Великой Отечественной.
Почему же так покорно выстраивались они в колонны для прохода в Бабий Яр? Ну хотя бы жест отчаяния – все равно умирать.
Почему?
Нет, дело не в заторможенности, не в «галуте».
Дело в простом, человеческом – в невозможности поверить, что ты «еврей». Что для твоих соседей, с которыми душа в душу жил десятилетиями, ты навсегда остаешься телом инородным. Что в любой момент представители той же русской политической и интеллектуальной элиты могут объединиться, подписать письмо с требованием запретить евреям в России быть евреями – то есть деятели русской культуры могут призвать государственные органы запретить деятельность всех еврейских организаций – общественных, культурных, религиозных, – потому как изначально «евреи» – это «посланцы сатаны». Именно так и написали они – и не в 1905-м, а в 2005 году, уже зная про Холокост все.
Сколько же сделали за столетия евреи для той же Германии! Или евреи СССР, создававшие его промышленность и вооружение в первые пятилетки и упершиеся, в конце концов, в 1949 год.
Или дикая история евреев Хеврона.
Когда погромщики пришли убивать еврея-аптекаря, они точно знали, как заставить его открыть для них двери: они попросили медицинской помощи, знали, что не откажет, что есть у него вот это человеческое, чего они сами лишены. И даже понимая на девяносто процентов, что его сейчас будут убивать, зная, что могут сделать с его женой и дочерью, он не мог не подчиниться: а вдруг правда человек умирает и нужна его помощь. А потом, все-таки жизнь с этими людьми прожил, сколько добра им сделал. Не может быть. Оказалось – может.
Нет, были арабы, которые прятали у себя евреев, – арабы, которые были людьми. Но получается, что лучше бы их и не было. Тогда не оставалось бы ложных надежд. Тогда бы точно знали, что для всего мира они не люди, а «евреи». И твердое знание этого помогло бы спастись.
А так, чуть ли не вся Европа, кроме болгар и датчан, сдала своих евреев Гитлеру.
Но как в это поверить? Да это невозможно. Невозможно моему другу, одному из лучших умов Москвы, которого в свое время близко не подпускала к себе философская и филологическая Москва. Ему бы в свое время – в Израиль. Ну а тут чисто человеческое: а с какой стати? Почему уезжать должен я, родившийся здесь, выросший здесь, родителей здесь похоронивший, а не они? Или я соглашаюсь, что здесь я вообще не человек?
Ну и в итоге, кем должны на самом деле чувствовать себя наши репатрианты в Израиле? Победителями? Или согласившимися на принятие того, что жить им можно только здесь и больше нигде? Что они «евреи»?
Из рядов восточная музыка. Не сразу понять, еврейская или арабская. Для меня грань почти неразличима.
Прошлогоднее ощущение от синагоги в Тель-Авиве на улице Алленби в Йом-Кипур: передо мной спины и плечи мужчин в полосатых одеждах, вокруг суровые смуглые лица, могучие руки. Восточные мужчины, от которых вдруг дохнуло пустыней с кострами, верблюдами, лошадьми – ветхозаветным, изначальным, могучим. Я присутствовал при древнем действе, и эти люди были древними. Пастухами, воинами, строителями. Мужчинами в изначальном смысле слова.
10.20. Солнце уже печет. Но разгрузка товара продолжается.
11.20 (у Стены Плача)
И в мыслях такого не было. Вышел почти наугад из лабиринта еврейских кварталов Старого Города на площадку, которая над площадью перед Стеной Плача. Изготовился для переживаний, и тут зазвонил мобильник. Ира Гробман.
– Ты где?
Я сказал гордо:
– Стою, смотрю на Стену Плача.
– А записку приготовил?
– Ну так вроде мне как нееврею не полагается.
– Бог един! – строго сказала мне Ира.
Вот уж от кого я не ожидал. Я устыдился – чего это ты во всем такой замордованный, сам же сто раз говорил, что бог един. И вообще, чегой-то ты слишком гордый стал. И ведь не гордость это, – гордыня.
И, отговоривши по телефону, спустился вниз, вырвал листок из этой вот книжечки, в которой пишу, вписал главную свою просьбу и добавил еще две попутные. Свернул в трубочку и двинулся. Белую бумажную кипу из корзины взял, на седую свою хохляцкую голову надел, к Стене подошел, руку к ней прислонил. И в этот момент снова мобильник.
Вложил свою записку в широкую, уже почти забитую записками щель и задом-задом, как полагается (это я в путеводителе прочитал) начал пятиться от стены.
И только выйдя с этой площади, отзвонил:
– Ну, Ир, чуть кайф мне не поломала.
– Успел положить-то? Ну вот, мой звонок и значит, что тебя услышали. Ты скажи, каким рейсом ты прилетел, я сейчас звоню в аэропорт насчет твоей потерянной ветровки.
Нет, все правильно. И Ирины звонки вовремя: типа, ты, Сережа, слишком-то не заходись. Надо и меру знать.
Немного погулял по окрестностям площади перед Стеной. Тепло, пасмурно. Влажным духом земли и весенне-осенней зелени пахнуло, и как будто близким дождем, и птицы у Стены кричат, и ощущение покоя как в детстве. И я снова спустился, надел кипу и пошел к Стене, вернее в синагогу под Стеной.
Харедимные. Черные шляпы, бороды. Типа патриархи. Бороды наполовину седые, у тебя такая же была бы. Только на тебе джинсы, футболка. А эти – архаика: торжественные, в черных одеждах старинного покроя, книги читают, которые ты и в старости не можешь прочитать. Они как вызов нынешнему миру. Поневоле смотришь на них снизу вверх, как подросток на взрослых мужчин, на патриархов. Но ты ведь не моложе их, ты тоже старый и седой, ты такой же крупный и солидный. Тебя во все это одень да бороду тебе отпусти – и ты патриархом глянешься. Но мы-то подсознательно ориентируемся на имидж вечного мальчика, то бишь сухощавые, спортивные, загорелые, рубашечка с короткими рукавами, шорты или джинсы, бейсболка на голове. Тут другое – зависть и уважение к их мужеству быть стариками.
На выходе из синагоги: опять прохладный влажный воздух, каменная стена, клоки растений, которые еще Верещагин рисовал, и чистый, утренний, ясный деревенский звук – птичий щебет сверху.
15 ноября
10.40 (кафе «Вчера-позавчера»)
Сижу в кафе во дворе, читаю газеты. Записываю вчерашнее.
Вечер 14 ноября:
К пяти поехал к Юлии Винер. Купил цветы. Немного смущал формат встречи, то есть визит читателя к писателю. Разрешение на этот визит получил через Игоря Б. Но получилось легко. Пили кофе, и у нее можно курить.
Высокая сухощавая смуглокожая семидесятилетняя женщина, и сейчас видно, какой она была красавицей. Некоторая затрудненность движений, проблемы, как я понял, с позвоночником, – последствия автомобильной аварии. Трудно писать рукой, пишет на компьютере. Читать может только лежа. Читает с «Киндла». Точно такого же, как и у меня. Попросила мой «Киндл», чтобы посмотреть, чего там у меня закачено. Почитала. Хмыкнула на Бялика и Рубина в списке. Спросила что такое «Возвращенная молодость», я сказал, Зощенко. Спросила про Горалик. Увидела себя – «Ага, и я тут есть».
Я немного рассказал про свои впечатления от ее стихов и прозы. Она комментировала. Шестнадцать лет жила с мужем возле Греческой церкви рядом со стенами Старого города – отсюда «Гефсиманский сад». «Место для жизни» писалось как отдельные рассказы, без мысли о едином цикле. Описываемый во всех рассказах цикла взрыв произошел в ее доме, в булочной, дверь в которую справа от входной двери ее подъезда. «Я вышла из булочной, зашла в свой подъезд и начала подниматься по лестнице, и вот тут рвануло. Буквально через полторы минуты».
Про «Былое и выдумки» – «Ничего не помню про “Новый мир”. В каком помещении мы были, как говорили с Твардовским. И не помню, большой или нет был кабинет. Я всегда удивлялась памяти мемуаристов: и название улиц помнят, и про то, кто и что говорил. Я мало чего вот так помню. Поэтому я назвала свои воспоминания “Былое и выдумки”. Может, оно было так, как я написала, а может, и не совсем так».
Про стихотворение о тете, про которое я сказал, что оно единственное для меня из прочитанного в современной поэзии, которое – на уровне темы Холокоста. Оно мне тоже нравится, сказала Винер.
Потом я спросил, кем она себя считает. Русским писателем или израильским, пишущим по-русски.
– Я не знаю. Никогда не задумывалась. Я пишу по-русски, потому что русский считаю самым богатым. Я люблю иврит, но никогда не смогу писать на нем. Тут все просто. Выросшие в еврейской культуре пользуются этими словами, которые идут для них из Торы. И в их устах это язык многоуровневый. Я не росла на Торе. И я, соответственно, не знаю всех традиций употребления слова. Для меня иврит – средство общения. А в русском слове чувствую его пространство.
Я сказал, что, читая ее «Любовь к языкам», завидовал. Для себя не видел смысла изучать языки – возможность оказаться за границей казалось мне абсолютно невероятной, а читать по-английски «Москоу ньюс» смешно. Читать в оригинале англичан и американцев? Но все равно лучше Кашкина или Риты Райт-Ковалевой я не смогу прочитать.
– Нет-нет, Райт-Ковалева не смогла перевести «Над пропастью во ржи». Она сделала свой перевод, далекий от духа оригинала. Тема перевода для меня острая. Не будем про это.
– Не будем.
– А как вы уезжали?
– Уехала в 1971 году, чтобы а) перестать наконец мерзнуть, б) избавиться наконец от своего еврейства.
– Что вы понимаете в данном случае под еврейством?
– В России я была ассимилированной еврейкой. Я чувствовала себя гражданином мира. Но мне все время казалось, что когда ко мне хорошо относятся, когда меня любят, то любят, несмотря на то что я еврейка. Ну а где лучше всего избавляться от такого комплекса? В Израиле. И внешне, и внутренне. Внешне получилось. Внутренне нет. Раньше, в Москве, когда я слышала на улице имя Сарра, я ежилась. Мне казалось оно некрасивым, каким-то ущербным. Но сейчас Сарра – это для меня прекрасное еврейское имя.
– Вы почувствовали свободу, оказавшись в Израиле?
– Я не знаю, как пользоваться этим словом. Не знаю, что этот такое. Первые полгода я была просто счастлива. Я как будто стала другим человеком, даже физически. Когда я приехала сюда, мне было тридцать четыре года, мне давали двадцать четыре. Ну а потом для меня началась реальная израильская жизнь. Это сложная на самом деле страна. Скажу так: я прожила здесь полжизни. Я люблю эту страну. Считаю, что евреи должны иметь свое государство. Но – не любой ценой. Нет, я желаю всяческих успехов своей стране, но предпочла бы, чтоб успехи достигались немного по-другому.
– Но тогда, если я вас правильно понял, Израиля просто не будет.
– А его и так не будет.
Я рассказал про свои впечатления от вида нынешней израильской молодежи, которой, похоже, нет дела до эсхатологии, они просто живут и намерены жить всегда и, соответственно, делать все, что для этого нужно. Винер слушала внимательно, не возражала.
Про последнюю русскую алию: «Когда-то это была другая страна – русские евреи в девяностые годы привезли ужасное – спиртное. При нас было только плохое кислое вино, которое употреблялось на ритуальных службах. Тут даже пиво было сладким. А сейчас везде бары, в которых пьют спиртное. Я помню, как по приезде шла по улице и увидела лежащего мужчину. Я прошла мимо. Решила, что пьяный. Я прошла, а все окружающие кинулись к нему. Оказалось, человек упал не по пьяни. Тут другая была жизнь. А сейчас пьют».
Проговорили часа полтора. Плотненько, без вежливых пауз. Было видно, что она устала. В половине седьмого распрощались. Подарила мне книгу своих стихов.
С говорливым таксистом-арабом доехал до Рамота. Позвонил в дверь, открыла Алла, в комнате громко работал телевизор. Алла сказала: «Война. С ХАМАСом. Наши убили ракетой их военного министра».
Телевизор был включен на израильский канал, Леня переводил. Показывали кадры, снятые сверху (спутник?). Картинка черно-белая. Улица, по ней движется в потоке машин вытянутый силуэт легковушки, белый на черном фоне, он обведен красным овалом, легковушка обгоняет два больших силуэта – похожи на автобус и на грузовой фургон, – силуэт легковушки оказывается на относительно открытом пространстве, и в этот момент белая вспышка заливает экран. Потом – кадры, снятые с земли. День, разноцветная улица. На первом плане блестящий новенький, без единой царапинки капот автомобиля, далее, на месте салона, черное обгорелое мятое железо. Вокруг люди, рядом автобус. Мужчина подбирает с асфальта какие-то осколки – то ли машины, то ли ракеты. Чуть дальше за полицейским оцеплением – толпы людей. Это убили лидера боевиков ХАМАСа Ахмеда Джабари. Леня переводит диктора: «В машине был также и его сын. Похоже, он тоже погиб». То есть стопроцентно убит, судя по тому, что на экране.
Следующий сюжет: жиденькая толпа палестинцев, традиционно протестующих осенью против поселенцев на Территориях; бросают в израильских солдат камни. Тут же – европейские леваки. В толпе уже кричат про мученика веры несчастного Ахмеда.
Пресс-конференция Нетаньяху, он краток: делаем все, чтобы защитить жителей нашего юга. Более миллиона израильтян сейчас в поле поражения. Спасибо им за мужество.