Юная Невеста - Алессандро Барикко 3 стр.


Раз в месяц, по произвольным числам, приезжал, за двое суток предупреждая телеграммой, Командини, ответственный за продажи. Тогда всеми обыкновениями жертвовали ради срочных дел, приглашения отменялись, завтраки сокращались до предела, и вся жизнь Дома подчинялась бурному течению завораживающих речей этого нервного, дерганого человечка, который, собственными неисповедимыми путями, всегда разузнавал, что людям захочется носить в следующем году или как пробудить в них желание раскупить ткани, которые Отец распорядился произвести год назад. Он ошибался редко, объяснялся на семи языках, все, что имел, проигрывал в карты и отдавал предпочтение рыжим, то есть рыжим женщинам. Несколько лет назад он остался цел и невредим при ужасающем крушении поезда и с тех пор никогда не ел белого мяса и не играл в шахматы, никому не объясняя причин.

Во время поста палитра завтраков тускнела, в праздничные дни все одевались в белое, а в ночь тезоименитства, которое приходилось на июнь, до рассвета играли в азартные игры. В первую субботу месяца устраивали концерт, собирая окрестных любителей; изредка приглашали какого-нибудь прославленного певца, потом одаривая его пиджаками из английского твида. В последний день лета Дядя устраивал велосипедные гонки, в которых каждый мог принять участие, а на время Карнавала из года в год нанимали венгерского фокусника, который со временем сделался чем-то вроде добродушного тамады. На Непорочное Зачатие закалывали свинью под руководством забойщика из Норчи, знаменитого своим заиканием; а в ноябре, в годы, когда туман сгущался до нестерпимой плотности, устраивался, часто по внезапно принятому решению, продиктованному отчаянием, в высшей степени торжественный бал, во время которого, бросая вызов молочной мгле за окнами, старательно зажигались свечи, в количестве со всех точек зрения поразительном: будто трепетный солнечный свет летних предзакатных часов отражался от паркета, где скользили тени танцующих, всех обращая к некоему югу души.

Зато обычные дни, в самом деле, как мы уже сказали, строго придерживаясь фактов и стремясь к их сжатому изложению, – обычные дни были все наичудеснейшим образом одинаковы.

На этом основывался некий динамический порядок, который в семье считали непогрешимым.


Но пока мы очутились в июне, проскользнув туда вместе с английскими телеграммами, которые откладывали возвращение Сына, почти незаметно, но в конечном итоге осмысленно, такими благоразумными и четкими были они. В конце концов, раньше его явилась Великая Жара – удушающая, беспощадная, непременно в свой срок приходящая каждое лето в эти края, – и Юная Невеста ощутила всю ее тяжесть, почти позабытую после жизни в Аргентине, однажды ночью опознав ее окончательно, с абсолютной уверенностью, лежа в жирной, влажной темноте и ворочаясь в постели без сна, а ведь она обычно входила в сон без труда, блаженно, единственная в этом доме. Ворочаясь, она порывистым движением, ее саму удивившим, сдернула ночную рубашку, куда-то швырнула ее наугад, потом повернулась на бок, чтобы льняные простыни хоть на время освежили нагое тело. Я это проделала без стеснения в густой темноте, в этой комнате, где Дочь, в своей постели, в нескольких шагах, подружка, с которой мы уже сблизились, почти как сестры. Обычно мы разговаривали, потушив свет, обменивались несколькими фразами, делились секретами, потом прощались и входили в ночь, и сейчас я впервые задалась вопросом, что за тихая гортанная песнь доносится от постели Дочери каждый вечер, когда гаснет свет и иссякают секреты и слова, после обычного прощания – песнь эта колыхалась в воздухе долгое время, и я никак не могла дослушать ее до конца, всегда проваливаясь в сон, одна в этом доме без страха. Но то была не песнь – она отдавалась стоном, почти животным, – и нынче, в летнюю душную ночь, мне захотелось понять, что это такое, ведь жара все равно не давала уснуть, а тело без одежды делало меня совсем другой. И вот я какое-то время вслушивалась в песнь, что колыхалась в воздухе, чтобы лучше ее понять, а потом, в темноте, без околичностей спокойно спросила:

– Что это?

Песнь перестала колыхаться.

На какое-то время воцарилась тишина.

Потом Дочь отозвалась:

– Ты не знаешь, что это?

– Не знаю.

– Правда?

– Правда.

– Как это возможно?

Юная Невеста знала ответ, в точности могла припомнить, в какой из дней выбрала неведение, и даже объяснить во всех подробностях, почему сделала такой выбор. Но она попросту повторила:

– Не знаю.

Она услышала, как хихикнула Дочь, потом еще какой-то тихий шорох, потом спичка чиркнула, и засверкала, и приблизилась к фитилю – свет керосиновой лампы на миг показался чрезмерно ярким, но скоро вещи приобрели бережные, четкие очертания, все вещи, включая нагое тело Юной Невесты, которая не пошевелилась, осталась так, как была, и Дочь увидела это и улыбнулась.

– Это мой способ войти в ночь, – сказала она. – Если я не сделаю это, не смогу заснуть, это мой способ.

– Это и правда так трудно? – спросила Юная Невеста.

– Что – это?

– Войти в ночь, для вас.

– Да. Тебе смешно?

– Нет, но тут какая-то тайна, мне непросто понять.

– Но ведь тебе известна вся история?

– Не совсем.

– Никто в этой семье ни разу не умер днем, это ты знаешь.

– Да. Не верю в это, но знаю. А ты веришь?

– Я знаю истории всех, кто умер ночью, всех и каждого, с самого детства знаю.

– Может, это легенды.

– Троих я видела.

– Это нормально, многие умирают ночью.

– Да, но не все. Здесь даже дети ночью родятся мертвыми.

– Ты меня пугаешь.

– Вот видишь, ты начинаешь понимать. – И тут Дочь сбросила ночную рубашку точным движением здоровой руки. Сбросила ночную рубашку и повернулась на бок, как Юная Невеста. Нагие, они глядели друг на дружку. Они были одного возраста, а в таком возрасте не существует уродства, ибо все сияет в первозданном свете.

Какое-то время они молчали, многое нужно было рассмотреть.

Потом Дочь поведала, что в пятнадцать-шестнадцать лет ей пришло в голову поднять мятеж против этой истории насчет умерших в ночи, и она думала на полном серьезе, что все вокруг спятили, и возмущалась, как сейчас вспоминается, со всем неистовством. Но никто не всполошился, отметила она. Просто переждали, пока пройдет время. И вот однажды днем Дядя сказал, чтобы я прилегла рядом с ним. Я так и сделала, и стала ждать, когда он проснется. Не открывая глаз, он долго говорил со мной, может быть во сне, и объяснил, что каждый – хозяин своей жизни, но есть вещи, которые от нас не зависят, они у нас в крови, и нет смысла возмущаться, зря тратя время и силы. Тогда я сказала, что глупо думать, будто судьба может передаваться от отца к сыну; сказала, что сама идея судьбы – всего лишь фантазия, сказочка, призванная оправдать собственную трусость. И прибавила, что умру при свете дня, даже если придется покончить с собой между рассветом и закатом. Он долго спал, потом открыл глаза и сказал: разумеется, судьба тут ни при чем, не она переходит по наследству, еще чего не хватало. Тут что-то гораздо более глубинное, животное. По наследству переходит страх, сказал он. Особенный страх.

Юная Невеста заметила, как Дочь во время разговора слегка раздвинула ноги, а потом сдвинула их, стиснув руку, которая теперь медленно двигалась между бедер.

Теперь мне ясно, что это потаенное заражение, я замечаю, как каждым жестом, каждым словом отцы и матери только и делают, что передают по наследству страх. Даже когда на первый взгляд они нас учат стойкости и решительности, и в конечном итоге более всего когда они нас учат стойкости и решительности, на самом деле они нам передают по наследству страх, ибо все, что доступно им из решительного и стойкого, – это то, чем они спасаются от страха, и зачастую от страха особенного, четко очерченного. Итак, хоть кажется, будто семьи учат детей счастью, их, наоборот, заражают страхом. Это проделывают ежечасно, всю впечатляюще долгую череду дней, ни на миг не ослабляя хватки, абсолютно безнаказанно, ужасающе действенно, и никак нельзя разорвать сжимающееся кольцо вещей.

Дочь слегка вытянула ноги.

– Так что я боюсь умереть ночью, – сказала она, – и у меня есть единственный способ войти в сон, мой собственный.

Юная Невеста молчала.

Глаз не сводила с руки Дочери, с того, что она делала. С пальцев.

– Что это? – снова спросила она.

Вместо ответа Дочь легла на спину, принимая позу, ей знакомую. Ее рука, словно ракушка, лежала на животе, а пальцы шарили. Юная Невеста стала припоминать, где она видела такое движение, и ей настолько было в новинку то, что перед нею открывалось, что она в конце концов вспомнила, как палец Матери нащупывал в шкатулке маленькую перламутровую пуговичку, которую она приберегала для манжеты единственной мужниной рубашки. Разумеется, речь шла об иной области бытия, но движение определенно было то же самое, по крайней мере до тех пор, пока оно не стало круговым и слишком быстрым, даже неистовым, чтобы нащупывать, – ей пришло в голову, что так ловят насекомое или давят какую-то мелкую тварь. И впрямь, Дочь вдруг начала время от времени выгибать спину и как-то странно дышать, словно в агонии. И все же какая изящная, подумала Юная Невеста, даже притягательная, подумала: что бы там Дочь ни давила внутри себя, тело ее казалось созданным для такого смертоубийства, так мерно, словно волна, располагалось оно в пространстве, даже изъяны исчезли, обратились в ничто – какая рука высохла, никто бы не мог сказать; какая из раздвинутых ног не действует, никто бы не мог припомнить.

Дочь слегка вытянула ноги.

– Так что я боюсь умереть ночью, – сказала она, – и у меня есть единственный способ войти в сон, мой собственный.

Юная Невеста молчала.

Глаз не сводила с руки Дочери, с того, что она делала. С пальцев.

– Что это? – снова спросила она.

Вместо ответа Дочь легла на спину, принимая позу, ей знакомую. Ее рука, словно ракушка, лежала на животе, а пальцы шарили. Юная Невеста стала припоминать, где она видела такое движение, и ей настолько было в новинку то, что перед нею открывалось, что она в конце концов вспомнила, как палец Матери нащупывал в шкатулке маленькую перламутровую пуговичку, которую она приберегала для манжеты единственной мужниной рубашки. Разумеется, речь шла об иной области бытия, но движение определенно было то же самое, по крайней мере до тех пор, пока оно не стало круговым и слишком быстрым, даже неистовым, чтобы нащупывать, – ей пришло в голову, что так ловят насекомое или давят какую-то мелкую тварь. И впрямь, Дочь вдруг начала время от времени выгибать спину и как-то странно дышать, словно в агонии. И все же какая изящная, подумала Юная Невеста, даже притягательная, подумала: что бы там Дочь ни давила внутри себя, тело ее казалось созданным для такого смертоубийства, так мерно, словно волна, располагалось оно в пространстве, даже изъяны исчезли, обратились в ничто – какая рука высохла, никто бы не мог сказать; какая из раздвинутых ног не действует, никто бы не мог припомнить.

На миг прекратив убиение, но не оборачиваясь, не открывая глаз, она сказала:

– Ты правда не знаешь, что это?

– Нет, – отвечала Юная Невеста.

Дочь рассмеялась, это получилось красиво.

– Ты не врешь?

– Нет.

Тогда Дочь затянула свою гортанную песню, сходную с жалобой, которую Юная Невеста знала и не знала, и снова принялась давить какую-то мошку, но на этот раз оставив всякую скромность, какую до сих пор соблюдала. Теперь она двигала бедрами, а когда запрокинула голову, рот у нее приоткрылся, и мне показалось, будто предел перейден и явлено откровение: мелькнула мысль, молниеносная, что, хотя лицо Дочери и пришло издалека, оно рождено было, чтобы оказаться здесь, у начала волны, которая вздымалась над подушкой. Было оно таким истинным, окончательным, что вся красота Дочери – которой она днем чаровала мир – вдруг предстала мне тем, чем она была, то есть маской, уловкой – чуть более, чем обещанием. Я спросила себя, такова ли она для всех, даже для меня, но вслух – вполголоса – задала другой вопрос, тот же самый:

– Что это?

Дочь, не останавливаясь, открыла глаза и направила взгляд на Юную Невесту. Но на самом деле вряд ли она смотрела, глаза ее были устремлены в пространство, и губы томно раскрылись. Она продолжала свою гортанную песнь, не прекращала шарить пальцами, не говорила.

– Ничего, что я на тебя смотрю? – спросила Юная Невеста.

Дочь отрицательно покачала головой. Не говоря ни слова, продолжала ласкать себя. Куда-то внутри себя добралась. Но поскольку глаза ее были устремлены на Юную Невесту, Юной Невесте показалось, будто между ними больше нет никакого расстояния, физического ли, нематериального, и она задала еще один вопрос:

– Так ты убиваешь свой страх? Находишь его и убиваешь?

Дочь повернула голову, уставилась на потолок, а потом закрыла глаза.

– Это как оторваться, – сказала она. – От всего. Ты не должна бояться или падать на дно, – сказала. – Ты отрываешься от всякой вещи, и безмерная усталость влечет тебя в ночь и дарит сон.

Потом лицо ее вновь обрело те окончательные очертания, голова запрокинулась, рот приоткрылся. Зазвучала гортанная песнь, пальцы между бедер задвигались в спешке, то и дело исчезая внутри. Казалось, она мало-помалу теряет способность дышать, и в какой-то момент ею овладел такой стремительный порыв, что Юная Невеста могла бы принять его за порыв отчаяния, если бы не поняла уже, что именно этого добивалась Дочь каждый вечер, когда гасили свет, докапываясь до какой-то точки внутри себя, и она, эта точка, каким-то образом, судя по всему, оказывала сопротивление, не зря же я вижу теперь, как она тщится выкопать кончиками пальцев то, что изысканные манеры и хорошее воспитание глубоко зарыли за время долгого дня. То был спуск, без сомнения, и с каждым шагом все более крутой и опасный. Потом она задрожала, но не прекращала делать это, пока гортанная песнь не прервалась. Тогда она свернулась калачиком, легла на бок, подогнув ноги и втянув голову в плечи, – на моих глазах она становилась маленькой девочкой, сворачивалась в клубок, обхватив себя руками, уткнувшись подбородком в грудь, дыша размеренно, тихо.

Что же такое я видела, подумалось мне.

Что мне теперь делать, подумалось. Не шевелиться, не шуметь. Спать.

Но Дочь открыла глаза, нашла мой взгляд и со странной твердостью что-то произнесла.

Я не расслышала, и тогда Дочь повторила то, что сказала, громче:

– Попробуй.

Я не пошевелилась. Ничего не сказала.

Дочь смотрела на меня пристально, с кротостью до того безграничной, что она казалась злорадством. Протянула руку и прикрутила фитиль лампы.

– Попробуй, – повторила.

И еще раз:

– Попробуй.

Именно в этот миг Юной Невесте пришло на ум, озарением, то, о чем сейчас я должен поведать, эпизод, случившийся за девять лет до того, так, как мне заблагорассудилось восстановить его только что, среди ночи. Подчеркиваю: среди ночи, ибо мне случается просыпаться внезапно в ранний час, до зари, и в совершенно ясном уме просчитывать, насколько разорена моя жизнь, или следить за геометрией ее распада, словно за порчей яблока, забытого в углу: я с ней сражаюсь как раз тем, что восстанавливаю эту историю, или другие истории, и это короткими перебежками меня уводит прочь от моих выкладок – а иногда и не уводит. Мой отец делает то же самое, воображая, как проходит поле для гольфа, лунка за лункой. Уточняет, что лунок девять. Он симпатичный старичок, ему восемьдесят четыре года. Как бы в этот миг это ни казалось мне невероятным, никто не может сказать, будет ли он жив, когда я допишу последнюю страницу этой книги: согласно общему правилу, ВСЕ, кто жив, пока ты пишешь книгу, должны дожить до ее конца, по той простой причине, что написание книги, для того, кто ее пишет, длится единый миг, каким бы до крайности долгим он ни был, стало быть, неразумно предполагать, будто кто-то может пребывать внутри его живым и мертвым одновременно, тем более мой отец, симпатичный старичок, который по ночам, отгоняя демонов, мысленно играет в гольф, выбирает клюшки, рассчитывает силу удара; в то время как я, в отличие от него, как уже говорилось, раскапываю эту историю или другие. Именно поэтому, если не по какой-то другой причине, я точно знаю, что случилось припомнить Юной Невесте в тот самый миг, когда Дочь пристально глядела на нее, повторяя одно и то же слово. Попробуй. Знаю, что озарением явилось воспоминание, которое до тех пор не приходило ей на ум, которое она ревниво хранила все девять лет, а именно воспоминание о том, как однажды зимним утром бабушка велела позвать ее к себе в комнату, где, еще не совсем состарившись, она силилась умереть достойно, на роскошной постели, затравленная болезнью, которой никто не мог объяснить. Каким бы абсурдным ни казалось это, я точно знаю первые слова, которые она произнесла, – слова умирающей, обращенные к девочке:

– Какая ты еще маленькая.

Именно эти слова.

– Но я не могу ждать, пока ты вырастешь, я умираю, это последний раз, когда я могу поговорить с тобой. Если не понимаешь, просто слушай и запоминай: рано или поздно поймешь. Ясно?

– Да.

Они не были одни в комнате. Бабушка говорила вполголоса. Юная Невеста ее боялась и обожала. Эта женщина родила ее отца, а значит находилась в непререкаемом и торжественном отдалении. Когда бабушка велела ей сесть и придвинуть стул поближе к кровати, девочка подумала, что до сих пор никогда не была к ней так близко, и с любопытством вдохнула запах: пахло не смертью, а закатом.

– Слушай хорошенько, маленькая женщина. Я росла, как и ты, единственной дочерью среди многих сыновей. Если не считать мертвецов, нас было шестеро. Плюс еще отец. Люди у нас имеют дело со скотиной, насилуют землю каждый день и редко позволяют себе роскошь думать. Матери быстро стареют, у дочерей крепкие ягодицы и белые груди, зимы нескончаемы, летом неимоверная духота. Понимаешь ли ты, в чем проблема?

Она, хоть и смутно, поняла.

Бабушка открыла глаза и устремила на нее взгляд.

– Не думай, что получится убежать. Они бегают быстрее. А когда им не хочется бегать, ждут, пока ты вернешься, и берут свое.

Бабушка снова закрыла глаза и поморщилась, что-то пожирало ее изнутри, вгрызаясь постепенно, внезапно и непредсказуемо. Когда это проходило, она снова могла дышать и сплевывала на пол зловонную мокроту, расцвеченную цветом, какой только смерть может изобрести.

– Знаешь ли, как я поступила? – спросила она.

Назад Дальше