— Насчет свадьбы это ты поторопился. Женитьба очень серьезный шаг. Нам надо получше знать друг друга, присмотреться, притереться…
— И разбежаться! Что вылупился, разве я не прав?
— А я-то заждался! — Полянский изменил сидячее положение на полулежащее. Диван жалобно скрипнул. — Думаю, что это с Вовой творится? Пришел в гости и не ляпнул с порога какую-нибудь гадость. Давай продолжай… Вспомни моих прежних подружек, скажи, что я никогда не женюсь, и так далее…
— Слушай, отвали? — попросил Данилов. — Я тихо-спокойно сижу, никому не мешаю, яблоко ем, очень вкусное… Что ты кипятишься? Эмоции от лежачей жизни зашкаливают?
— И я же еще виноват! — Полянский схватился за голову, изображая отчаяние.
— Конечно, виноват, — согласился Данилов. — Кто же еще виноват, если не ты? Ладно, хватит пререкаться, лучше расскажи, как ты себя чувствуешь, и скоро ли с тебя снимут гипс и достанут оттуда золото и бриллианты?
— Максимум дней через десять, а то и раньше. В понедельник поеду к доктору, сделаю снимок…
— Недолго уже.
— Это ты так думаешь. Когда дома сиднем сидишь, время тянется очень медленно. Иногда вообще кажется, что оно остановилось.
— В неспешном ритме жизни есть свои прелести, — заметил Данилов. — У нас в Склифе…
— У вас в Склифе ужасно!
— С чего это ты так? Я чуть яблоком не подавился от удивления. Почему у нас ужасно?
— Да потому что место такое! Каждая больница имеет плохую ауру, но аура Склифа – это нечто! Пока я лежал в первой травме, на меня все время что-то давило…
— Тоска? — предположил Данилов.
— Больше чем тоска. Ужас какой-то, жуть… Словами это не объяснишь, но я находился в угнетенном состоянии.
— Все больные в той или иной мере находятся в угнетенном состоянии. Болеть вообще плохо. А тут еще – госпитализация, сутки в коридоре… Да в травме два часа полежишь в коридоре, потом две недели в себя приходить будешь! Я тебя понимаю…
— Ты меня совсем не понимаешь, Вова. — Полянский выпятил нижнюю губу и покачал головой, изображая одновременно и недоумение, и сожаление. — Дело не во мне, а в этом месте. Месте, которое буквально пропитано страданием. Месте, которое не пахнет смертью, а дышит ею…
— Игорь, а почему бы тебе не попробовать писать книги в духе Стивена Кинга или Дина Кунца? — Данилов, не понимавший, с чего это Полянский так взъелся на Склиф, попытался обратить разговор в шутку, а то и увести в сторону. — В тебе проглядывается недюжинный литературный талант. Все равно дома скучаешь, попробовал бы, вдруг получится.
— Я говорю серьезно, — обиделся Полянский. — И не надо со мной, как с идиотом. Просто хотел сказать, что Склиф – очень мрачное, даже зловещее место. Неприятное. Попадаешь туда, и сердце сразу сжимается. Ты не поверишь, когда домой возвращался, как только отъехал от Склифа на сто метров, так сразу все вокруг изменилось. Мир стал другим, обычным, а не мрачно серым. Ты не обижайся, Вова, может, ты там стал уже патриотом своего Склифа… Я просто делюсь впечатлениями. Понимаю, что приятных больниц в природе не существует, но из всех, где мне доводилось бывать, Склиф – самое гнусное место. Вспоминаю сейчас, он ведь и в студенческие годы меня угнетал, точно так же, как институт онкологии…
Пока Полянский разглагольствовал, Данилов успел съесть еще одно яблоко. Он съел бы и третье, яблоки были сладкими и вкусными, но сравнение института имени Склифосовского с институтом онкологии показалось ему некорректным. Захотелось аргументированно возразить, что Данилов и сделал:
— Ты передергиваешь, Игорь! Институт онкологии – мрачное место, в этом я с тобой полностью согласен. Специфика онкологии как таковой накладывает свой отпечаток. Но в Склифе все не так, у нас по-другому! К нам привозят битых, обожженных, резаных, отравленных, простреленных, умирающих, а мы их лечим и большинство, подавляющее большинство возвращается к жизни! К прежней, более-менее полноценной жизни. Ты пойми, Игорь, в Склифе нет безысходности…
— У кого-то есть, у кого-то нет, речь не об этом. Я имел в виду то впечатление, которое Склиф произвел на меня. Не хотел тебя обидеть…
— Да об этом и речи нет!
— …просто поделился впечатлением. Несмотря на то, что лежал я в условиях, близких к идеальным. Маленькая палата, приятный сосед, чудесная доктор Ольга Николаевна. Увидишь – привет от меня передавай. Но хватит о впечатлениях, давай лучше поговорим о тебе. Сам-то ты доволен? Какие у тебя перспективы? Как тебе работается? А то в прошлый раз мы толком не поговорили…
«Прошлый раз» был тогда, когда Данилов после дежурства привозил Полянскому больничный лист и выписку. Данилов был устал и сердит, Полянский плохо выспался (надо же – отвык человек спать дома, в уютной тишине, кому расскажешь – не поверят), и потому общение было сведено к сорокаминутному минимуму, и то большую часть этого времени тараторила, не умолкая, Катя.
— Я доволен, — ответил Данилов, — пока все нормально, а когда перейду в отделение, будет еще лучше…
Глава шестнадцатая Превратности любви, или либидо и мортидо
Служебные романы обычно хорошо заканчиваются только в кино. В жизни они заканчиваются не совсем хорошо. В подавляющем большинстве случаев. Или служебный роман угасает сам собой. А когда рвутся нити, связывавшие два любящих сердца, это, согласитесь, весьма и весьма печально. Или же он обернется огромными неприятностями. Глобальными, так сказать, геморроями.
Это в единственном числе геморрой – болезнь, во множественном – крупные, подчас неразрешимые проблемы. Из личных они переходят в разряд рабочих, а могут зайти совсем далеко. Это уж как фишка ляжет…
Роман анестезиолога Погудинского и медсестры гастроэнтерологического отделения Шметьковой имел шансы закончиться самым наилучшим образом, то есть свадьбой. Молоды, свободны, любят друг друга… Красота! Если это не назвать счастьем, то что тогда вообще можно так назвать?
Шметькова была младше на три года, ниже ростом и не имела высшего образования. Но эти обстоятельства не мешали ей верховодить. Держать своего кавалера в ежовых рукавицах, заставлять исполнять все свои желания и вообще помыкать им как вздумается. Погудинский нисколько не возражал, напротив – подчинялся с удовольствием, находя в том особую, изысканную прелесть. В общем, все у них было хорошо, настолько, что другие медсестры из гастроэнтерологии прозвали Шметькову «докторшей», намекая на грядущее изменение семейного положения. Дело не шло к свадьбе – оно катилось к ней на всех парах. Чуть ли не со дня на день влюбленные собирались подавать заявление в загс…
От намерений до их осуществления иногда бывает очень далеко. В один день (назвать его «прекрасным» язык не поворачивается) Шметькова сообщила Погудинскому, что она вдруг прозрела и осознала, что не любит его, а всего лишь испытывает дружеские чувства. Раньше заблуждалась, принимала чисто человеческий интерес вкупе с сексуальной совместимостью за любовь, а сейчас поняла, что это совсем не любовь. И вообще, любит она совершенно другого человека, не имеющего никакого отношения ни к Склифу в частности, ни к медицине в целом. Он лежал в гастроэнтерологии, они познакомились и так далее…
Доктор Погудинский страдал, негодовал, уговаривал, призывал, обзывал, снова уговаривал, иногда даже умолял, но его пассия (теперь уже бывшая) стояла на своем. Любовь прошла, увяли хризантемы, и пути их разошлись в разные стороны навсегда.
Погудинский настаивал, он вообще славился среди коллег своим упрямством. Порой чрезмерным. «А мы постоим да на своем настоим» – была его любимая присказка. Добавьте к упрямству повышенную эмоциональность, и вы получите гремучую смесь, достойную внимания Шекспира.
Великий английский драматург давно умер, но темы, могущие лечь в основу его творений, все никак не иссякнут…
За пару недель, переполненных бурными объяснениями, влюбленный анестезиолог изрядно надоел Шметьковой. И в самом деле – нельзя же постоянно талдычить одно и то же, да еще выслушивать в ответ упреки вперемешку с мольбами. Она начала грубить, но грубость не могла образумить Погудинского. В каждое дежурство Шметьковой он по нескольку раз появлялся в гастроэнтерологии и устраивал на потеху персоналу и окружающим «показательные выступления».
Поняв, что пока в Склифе работает Погудинский, покоя ей не будет, Шметькова быстро нашла себе место в другом стационаре (медсестры везде нужны) и подала заявление об уходе. Она хотела уйти сразу же, в день подачи заявления, но не отпустила старшая сестра отделения.
— Ирочка, я тебя прекрасно понимаю, — сказала старшая, — но и ты меня пойми. Кому я отдам твои дежурства? А по одной никто из девочек дежурить не согласится, у нас тяжелое отделение. Отработай две недели, как по закону положено, дай спокойно замену подыскать…
Шметькова вошла в положение и согласилась отработать две положенные недели.
— Но только две, Зинаида Михайловна, ни днем больше, — предупредила она.
Слухи в Склифе распространяются молниеносно. Часом позже Погудинский узнал, что его ненаглядная и любимая собирается увольняться. Хотел бросить все и побежать в гастроэнтерологию, но не бросил, потому что узнал об этом от медсестры-анестезиста во время операции. Пациент вел себя хорошо, наркоз и операцию переносил без осложнений, но все равно оставить его на попечение медсестры было нельзя. Настоящий врач – это в первую очередь врач, и врачебный долг для него превыше всего.
К любимой Погудинский устремился не сразу после операции, а только когда прооперированный благополучно вышел из наркоза в реанимации. Убедившись, что все в порядке, доктор на крыльях любви (что бы там ни говорили потом злые языки, а любовь была, была!) поспешил в гастроэнтерологию.
Шметькова, хорошо знавшая, как отменно работает в Склифе сарафанное радио, подготовилась к приему незваного гостя. Ее уже буквально трясло при виде Погудинского, и невозможно было поверить в то, что когда-то ей с ним было приятно не только разговаривать… «Tempora mutantur et nos mutantur in illis», или «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними», — сказал когда-то римский поэт Публий Овидий Назон. Сказаны эти слова были незадолго до Рождества Христова или вскоре после него, но актуальность свою сохранили до наших дней.
— Убирайся, не мешай работать! — громко сказала Шметькова, едва завидев Погудинского.
— Как ты можешь так поступать?! — возопил тот.
Шметькова знала, что просто так поклонник не отвяжется, что непременно будет разговор, будут упреки и все, что полагается. Ну, ничего, немного уже осталось. Две недели в ее исчислении равнялись не четырнадцати дням, а пяти суточным дежурствам, первое из которых было сегодня. Столько терпела, можно и эти пять дежурств перетерпеть.
— Пойдем! — Не желая устраивать представление в коридоре, Шметькова переглянулась со своей напарницей, побудь, мол, за двоих, я недолго, и увела Погудинского на запасную лестницу, где можно было поговорить без зрителей.
— Увольняешься, значит? — прошипел Погудинский. На людях он обычно разговаривал громко, а наедине – тихо. Была у человека такая странная особенность.
— Увольняюсь! — подтвердила Шметькова.
— Значит, все?
— Значит, все!
— Хорошо подумала?
— Я хорошо подумала.
— И не пожалеешь?
— Не пожалею.
— Что ты за мной все повторяешь?! — возмутился Погудинский. — У тебя что, своего мнения нет?
— У меня есть мнение, свое. И это мнение…
— Ах, у тебя есть свое мнение!
Погудинский чувствовал себя нехорошо. В голове надсадно перезванивались маленькие колокольчики, глаза застилало красной пеленой, руки тряслись, голос дрожал… Симпатоадреналовый криз, или «паническая атака» – выброс в кровь колоссального количества адреналина.
— Все, Витя, мне пора! — Шметькова не видела смысла продолжать этот бессмысленный разговор. — Обсудили увольнение? Обсудили. Пришли к конструктивному решению? Не пришли. Ну и нечего дальше время терять, работа ждет. И не приставай ко мне больше, и так над нами уже весь Склиф смеется. Будь мужиком, умей держать удары судьбы!
Когда тебя предают, а потом с циничной ухмылкой советуют быть мужиком, это очень больно. И грустно. Погудинский схватил Шметькову за плечи, прижал к стене и попросил:
— Вернись, а? Я все забуду! Честное слово!
— Да пошел ты! — выкрикнула ему в лицо Шметькова. — Пусти меня! Пусти, придурок!
— Ты… — начал Погудинский, но речь его оборвалась на полуслове.
Не было больше слов, не хотелось их говорить, потому что словами горю не поможешь. Пришла пора действовать. А как можно было действовать в подобной ситуации человеку, чьи нервы взвинчены до самого предельного предела? Да очень просто – отомстить подлой твари (именно так хотел Погудинский назвать свою любимую) за все. Отомстить и уйти.
Шметькова потеряла сознание от первого же удара головой о стену. В пылу гнева Погудинский не заметил, что изменница обмякла в его руках. Сомкнув руки на горле Шметьковой, он душил ее и одновременно продолжал колотить ее головой по стене.
Сам он никаких звуков не издавал – на это попросту не хватало сил, поэтому экзекуция (казнь, возмездие, попытка убийства) не привлекла ничьего внимания. Колотят где-то, ну и пусть колотят. Середина рабочего дня как-никак, наверное, рабочие чинят чего-то там. Или, наоборот, ломают, и никого это волновать не должно. Тем более что стук был ритмичным, рабочим.
Минуты через две-три Погудинский пришел в себя и ужаснулся тому, что натворил. Отшвырнул от себя жертву, совершенно не обратив внимания на то, что она скатилась вниз по лестнице, и убежал.
Дежурная медсестра, напарница Шметьковой, увидев пробежавшего мимо нее Погудинского, сразу же поняла – что случилось что-то страшное. Об этом недвусмысленно свидетельствовали как безумный вид, так и окровавленный халат Погудинского.
— Где Ирина? — Медсестра оказалась настолько храброй или настолько глупой, что догнала Погудинского и схватила его за руку.
— Ее больше нет! — на ходу выкрикнул тот, легко вырвавшись.
Медсестра ойкнула и побежала на запасную лестницу, где при виде крови на стене и валявшейся пролетом ниже в луже собственной крови Шметьковой потеряла сознание.
Медсестры в Склифе в большинстве своем народ тертый, бывалый, ко всему привыкший, все повидавший. Но согласитесь, одно дело менять повязку кому-то постороннему и совсем другое – узреть в подобном виде свою подругу, еще десять минут назад бывшую здоровой и веселой молодой женщиной. Контрасты потрясают…
Кто-то из больных полюбопытствовал, почему это вдруг распахнута дверь на «черную» лестницу, и тут же принялся звать на помощь, истошно вопя: «Убили! Убили! Убили!» На вопли немедленно набежала толпа народу – сотрудники и пациенты из числа ходячих. Шметькову увезли в реанимацию, а ее напарнице старшая сестра дала понюхать нашатыря и привела ту в чувство.
Восстановив приблизительную картину событий, старшая сестра сообщила о случившемся заведующему отделением и позвонила в милицию. Силами персонала были предприняты поиски Погудинского. Поиски эти довольно быстро увенчались успехом, правда, найден был не сам Погудинский, а всего лишь его бездыханное тело. Не дожидаясь суда и наказания, доктор Погудинский осудил и наказал себя сам, причем сделал это не откладывая и, с врачебной точки зрения, довольно грамотно. Заперся в ординаторской, размашисто написал на листе бумаги: «Убил Иру, незачем жить» и вколол себе в вену лошадиную дозу миорелаксанта – лекарственного средства, понижающего тонус скелетной мускулатуры. Миорелаксанты расслабляют мышцы, в том числе и те, которые участвуют в акте дыхания, до полного обездвижения. Остановка дыхания, как известно, приводит к смерти.
Погудинский умер, а его жертва выжила – пролежала трое суток в реанимации, откуда ее перевели долечиваться во второе нейрохирургическое отделение.
Данилову о трагедии рассказал Агейкин. Утром, при сдаче дежурства.
— Что тут вчера творилось – ты не представляешь! Настоящие мавританские страсти…
Под конец рассказа в смотровую вошел Марк Карлович.
— Нет либидо без мортидо[5], – заметил он. — Мороз по коже, честное слово. Я с Погудинским был знаком шапочно, но и предположить не мог, что он способен на такое. Мне он всегда казался совершенно адекватным…
— Берн[6] писал, что ребенок в гневе способен кусать материнскую грудь до крови, — блеснул эрудицией Данилов, в студенческие годы увлекавшийся психоанализом. — В этом случае для удовлетворения мортидо используется тот же объект, что и для удовлетворения либидо, подобно тому, как мужчина убивает любимую женщину. А гнев бывает вызван обидой или лишением любви.
— Интересуетесь психоанализом? — уважительно поднял брови Марк Карлович.
— В прошлом, — ответил Данилов. — Но кое-что помню. Правда, сейчас уже сомневаюсь, что все в жизни можно списать на либидо и мортидо. Слишком уж просто тогда получается…
— А что такое «сложное», Владимир Александрович? Всего лишь совокупность случаев простого, не более…
— Мы на пятиминутку идем или нет? — напомнил Агейкин.
— Идем, конечно, — спохватился Марк Карлович.
Пока шли, он успел сказать Данилову:
— А знаете ли вы, что Берна на самом деле звали Леонардом Бернштейном? Он был тезкой…
— Главного дирижера Нью-Йоркского филармонического оркестра, — улыбнулся Данилов.
— Обожаю «Вестсайдскую историю»! Какой драйв! Какая экспрессия!
— Мне тоже нравится. — Данилов подумал о том, что история Ромео и Джульетты, имей она продолжение, вполне могла бы превратиться в фарс или в уже не романтическую, а брутальную трагедию.