Люся, стоп! - Людмила Гурченко 15 стр.


Были гастроли: Екатеринбург, Пермь, Омск. Я играла во всех вывезенных на гастроли спектаклях: и в «Чествовании», и в «Недосягаемой», и в «Позе эмигранта». Успех преображает человека всегда. Посмотришь на него: о, у него успех. Или: э-э, что-то не так, чем-то недоволен. После успеха «Позы эмигранта» в атмосфере театра появилась новая нотка, которой еще не было в репетициях «Недосягаемой» и, боже упаси, в «Чествовании». Как бы это точнее… Стали сами уходить хорошие актеры. Вместе с репетициями «Недосягаемой» залетели в атмосферу чисто театральные закулисные дела. Я еще тогда сказала об этом режиссеру, но он меня уверил, что мне это показалось. Тем лучше.

В Екатеринбурге репетируем перед спектаклем сцены из «Недосягаемой». Режиссер доволен тем, как я в полную силу репетирую. Но я чувствую, — что-то ему мешает. Что-то хочет мне сказать. А я вроде не даю повода. Пошла на грим. Заходит Леонид Григорьевич. Мило разговариваем. И вдруг:

«Да, ты финал так не играй. Играй совсем просто: «Я вас люблю всех, вы все хорошие, но прощайте…» Как в «Пяти вечерах».

Я мысль схватила, но как я это сделаю, еще совсем было не ясно. Ну, думаю, как-то пойму в процессе. Это еще интереснее. А «вдруг»? Играю спектакль. И чем ближе к финалу, тем то, что я «схватила», все дальше и дальше от меня. А что мне говорил режиссер? Подошла к монологу — и ни туда ни сюда, ни то ни се. А! Не получилось того, что предложил он. А получилось смешение того, что делала раньше, с тем, что сейчас, перед спектаклем, было предложено. Ведь это третий акт, финал спектакля. Мы его начали репетировать вообще за три дня до премьеры. Я так нервничала по поводу этого финала.

«Ты его сама прекрасно сделаешь».

Занавес. Полная растерянность.

Ночью анализирую. Этого монолога у Моэма в пьесе не было. Он дописан самим режиссером. Его нужно органично «вписать» в роль. А как? Разве расскажешь о том, что происходит там, в клетках головы, сердца, давления даже… О, сколько в этой роли разных-разных оттенков, интонаций, искренности, лжи, наигрыша… Та интонация, к которой я пришла в финале, была для меня единственной. Может быть, другая актриса пришла бы к другой. Но для меня та интонация была единственным решением.

Я помню, как в недоумении закончила спектакль, вышла за кулисы, а моя партнерша с торжеством на лице показывает мне два больших пальца: во, здорово!

Стоп, Люся. Значит, шел разбор моей роли, были советы… На следующий день играть опять. Но как? Я поняла, что к режиссеру за советом я не пойду. И в этом новом театре рождается закулисный худсовет. Когда после первого спектакля, после «пальцев», я сказала режиссеру о том, что можно было мне сразу сказать и ни с кем не советоваться, он горячо мне возразил, но… мы оба все поняли.

Играю второй спектакль. И уже с самого начала, с первой сцены думаю о финале. Разве это дело? Играю плохо. Штампы победоносно вылезают из всех щелей роли. Но когда струна лопнула, доиграй мелодию на трех оставшихся. Доигрываю. Сердце стучит бешено. Сама себе отвратительна. Роль разлезается на глазах — моих глазах. А ведь сама себе самый жесткий судья. Долезаю до финала, вроде исполняю то, что предложили, и понимаю, что больше эту роль играть не смогу никогда.

Опять ночью анализирую. Разве мы разбирали мой последний монолог? Да и вообще, разве было до меня, если за десять дней до выпуска спектакля главную мужскую роль репетировал новый актер. Ну, можно ли в таких ситуациях брать внимание на себя? Много было разных «разве». И «вдруг». Да, опять это «вдруг».

Может быть, я и не театральная актриса. Чего только не бывает в театре? Каких поворотов. Но там, в государственном театре, нет невероятной спешки с выпуском спектакля, когда нет денег, нечем платить за репетиционные помещения и т.д. и т.д. Ведь это антреприза. Я киноактриса. В кино есть один дубль. И все! И пошли дальше.

Доиграла я честно и смиренно в Театре имени Антона Чехова у Леонида Трушкина все гастроли до конца. Опять же забрала свои манатки и с горькой тяжестью в душе ушла из театра. Такое болезненное разочарование.

Прошло время. И на душе образовалось чувство облегчения. Значит, все так. Значит, искусства для меня там нет. Многим, кто со мной даже долго общался, кажется, что они меня хорошо знают. Это не так. Еще две недели назад я ехала в эти гастроли с воодушевлением. А сегодня ушла из театра. Предана я делу и самому Леониду Григорьевичу была всецело. Очень его уважала и была ему верна. Вот же как бывает. Пролетает туча, и лететь бы ей дальше. Но нет. Ее не разогнать. А под тучей этой не могу играть. Уже не верю. Ерунда? Может быть. Значит, опять мой характер. Но, если меня спрашивают, что было хорошего, какие были счастливые дни, миги в последние годы, — один из мигов связан с «Недосягаемой».

Играли мы «Недосягаемую» в Одессе. Самого режиссера на этих гастролях не было. А «Недосягаемую» играли в день моего рождения — 12 ноября. Всякие необыкновенные вещи случаются со мной в день моего рождения. Я уже боюсь годовщин, дат. В Одессе в это время года сильные туманы. Накануне вечером выясняется, что звукорежиссер забыл в Москве мини-диск с музыкальным сопровождением к спектаклю. Такого не бывает вообще. Зал сидит, а мини-диск через Киев летит в самолете и едет на машине в Одессу. А зал пришел на спектакль 12 ноября. Поверите, у меня ни одна жилка не дрогнула. О, я уже давно убедилась в том, что, какие бы планы я ни строила внутри себя, все произойдет совсем по-другому. Потому давно уже жила: ну, что еще будет, чего еще мне ждать? Нет мини-диска. Ну, через тридцать минут разойдутся зрители. А день рождения? Да кому он нужен? И играть хотелось, чтобы не отмечать, не топтаться и не улыбаться глупо, мол-де — старость не радость, — ну, что вы, вы так прекрасно выглядите, вы всем пример, а что вы там такое делаете, что все еще держитесь…

Нет, лучше играть, тогда и вопросов не будет. Когда не смогу играть, тогда уж буду держаться.

А публика уже час сидит. Уже со сцены рассказали про нашу «беду». Уже зал проникся сочувствием к актерам. Уже за кулисами артисты договорились по очереди выступать со своими номерами. Успех был особенный. Артист не в роли, а такой, какой есть, да еще в такой экстремальной обстановке. Когда открываются новые, незапрограммированные актерские шлюзы. Ах, Боря Шувалов! Ах, Боря Дьяченко! А Володю Стеклова таким ревом восторга принимала публика! Куда усталость ожидания подевалась? Готовилась к выступлению Ольга Волкова, топталась за кулисами я… И вдруг: приехали, привезли!!!

В секунду все были одеты. И пошла долгожданная музыка. Я вышла на сцену в 9.30 вечера. И это же надо такому? Это же надо, чтобы такое совпадение? Моя первая реплика по пьесе: «Прости, что я заставила тебя ждать». Стою за кулисами, вот и мой выход: «Простите, что я заставила вас так долго ждать». Зал так приветствовал! О! Все простили. И всем. После спектакля я посмотрела в зал. Он был полон.

«Уважаемые, милые, дорогие. Вы знаете, у меня еще ни разу в жизни не было на дне рождения так много гостей…»

Глава тринадцая. Всё супер!

Я иду. И не знаю, что ждет впереди. Но назад оглянуться боюсь.

— Где ты был?

— Да у глухонемых. Черт, руки устали.

— Руки? Почему?

— Да всю ночь пели.

Хочу быть тупицей. Хочу быть слепцом. Хочу, чтобы после концерта у меня болели руки. Хочешь быть глухонемой? Да. Хочу. Очень хочу. Хочу не слышать ничего. И прежде всего себя. Своих гадостей, которые извергаю. Которыми осыпаю себя и трусов, которые из-за страха становятся жестокими и мстительными. Несчастные «труссарди».

Что же теперь меня интересует? Что возбуждает к жизни? Работа? Да! Но есть еще один ах какой немаловажный аспект жизни — личный. Женщина — она прежде всего просто женщина. Ее прямое назначение рожать, заниматься хозяйством, домом, любить и быть нежной и прекрасной. Ничего, видно, мне не дано. А теперь еще и душа заколочена. И я не я. Потому что прежней распахнутости, видимо, пришел конец. Но как же я нуждаюсь в понимании, в диалоге. Запутанном и простом. В таком простом, который понятен лишь двоим. А вот это и есть самая острая проблема. Обманываясь, закрывать один шлюз для того, чтобы жить другим. А о третьем, несуществующем, лишь мечтать, — да, где-то, где-то… уже теплее, уже горячо…

А потом источник истощился, «себя исчерпал», и — разрыв! Жуткий, изнурительный, опустошающий. Все. Пусто. Нет, нет объекта для меня на этом шаре. Уже точно нет. И это навсегда. В спине нож. Рана не рубцуется. Кровь не свертывается.

Еще не было света. Еще был сплошной мрак. После работы я пробиралась в свой дом по мокрому и скользкому тоннелю. А мои вечно холодные ноги и руки как будто стали теплеть.

Шел идиотский спектакль. Театрик, перестроенный из обыкновенных блочных квартирок, мест на семьдесят, был изнутри выкрашен в черный цвет. Когда я со своим спутником пришли, спектакль уже начался. Мы здорово опоздали. Нас раздели в кабинете директора, который был одновременно и бухгалтерией и костюмерной. И наши пальто повесили рядом с разноцветными бархатными платьями, перьями и корсетами, истлевшими от времени и актерского пота. Мой спутник, грузный молодой мужчина, глядел на меня печальными голубыми глазами, существующими где-то там, у себя, глубоко внутри, ритуал ухаживания за дамой исполнял вежливо и учтиво. Дама, то есть я — хрупкая (в сравнении с ним) особа, — глядела на него печальными глазами, существующими где-то там, у себя, глубоко внутри, ритуал ухаживания поддерживала.

Зальчик был забит. Видно, с самого начала действие развивалось круто, потому что, когда мы зашли в зал, артисты уже не щадили голосовых связок. А двое даже были в нижнем белье. Их хриплые, срывающиеся голоса не летели вверх, а растворялись в первых рядах жаркого душного зальчика. Девяносто третий год. Таких театриков открылось множество.

Нас с моим спутником разъединили. Мне поставили стул сбоку, около сцены. А его повели по винтовой лестнице наверх. Архитектура зальчика была проста как мир. А действие все развивалось и развивалось. И все непонятнее и непонятнее. И все безнадежнее и безнадежнее.

Невыносимо. Тоска. Над чем смеются люди? Я обернулась и посмотрела в зал. Девочки в очках. Несколько дам около своих мужей с розовыми и блестящими от жары лысинами. Театральные фанатки-тетеньки с умными, оценивающими и всезнающими взорами. И еще совсем не театральные лица, которые сюда забрели случайно.

— Джо-он! Джон, ты меня слышишь? Где ты? Джон!

— Я здесь. — И Джон вылезает из трубы, которая доселе была замаскирована черным бархатом. Джон тоже в нижнем белье. Хохот. Но за ним вылезает еще и Дженни. И тоже в нижнем белье. Смех еще пуще. Ничего не поняла. Только и помню, что все были в нижнем белье.

Жара, духота. Надо быстро «делать валенки». А где же там мой спутник? Как он там, наверху? Неудобно перед артистами. Зато не придется врать, улыбаться, восхищаться и пожимать потные руки измученных коллег. Все это сама проходила. И видела, как врали, в наглую делали комплименты. Ведь какие бы слова ни говорили, глаза-то выдают.

На такой случай есть много заученных фраз. «У меня нет слов», - например. Или, допустим, тебя встречает твой «доброжелатель»: «Ой, как ты выглядишь, прямо расцвела!» А лицо у него при этом такое, что я понимаю, — надо немедленно бежать к врачу.

— Девушка, пожалуйста, позовите моего партнера, где он там?

— Он наверху. Сейчас позову.

Держась за черную шершавую стенку зальчика, я выползла в коридор. И наконец, глубоко вздохнула. Этот темный коридор показался мне райским местом с голубым небом. Появился мой спутник, которого я глупо назвала «партнером». Было не до того, чтобы подбирать точные слова. По тому, как он ускорил шаг навстречу мне, и по тому, как я сделала то же самое навстречу ему, мы поняли, что оба этого хотели. Хотели избавиться, спастись, освободиться. И тихо рассмеялись.

Девушка с тусклым фонариком принесла наши пальто. И мы, стремглав одевшись, схватив шарфы, шапки и перчатки, вырвались на волю. Мы бежали к машине как к спасению. Вот сейчас эта машина нас повезет куда-то далеко-далеко, где наконец-то из обоих уйдет мрак, тоска и усталость. И дикое одиночество.

Но ехать было некуда. Нас никто нигде не ждал. Ни вместе. Ни порознь. Мы существовали «поврозь». А о «вместе» не было и мысли. Что ж, мы поехали в Дом кино, откуда тоже быстро сбежали, обливаясь холодным потом от стыда. На экране с торжествующей посредственностью разыгрывались страсти обнаженных артистов наших первых российских эротических «боевиков».

Перед нами была долгая череда дождливых вечеров, перемежающаяся со светлыми «первомайскими» днями. Это была вот такая, особая, прелюдия.

Долгое время мне интуицией удавалось распознать какие-то этапы своей жизни. Вот успех. Вот забвение. Вот влюбленность. Вот ролишка. А вот боль. А вот роль. А вот — Роль! Каждый из этих этапов-периодов жизни долго ли, коротко — длился. Но вот все проходит. А ты живешь, движешься, идешь по земле, на которой нет ни вчерашней травы, ни густых зарослей. Это уже совсем не та земля. Оказывается, я очутилась на другом берегу. Этот берег надо вновь осваивать, узнавать, чтобы не поскользнуться и не улететь в тартарары.

Другая дорога, другой берег. А в наследство от предыдущей жизни мне достался один страх. Невыносимо жить в страхе. Казалось бы, страх — ах! Мгновение — и все! А если он не одиночный выстрел, а строчит как пулемет? О, от такой беспрерывности становишься апатичным, безразличным ко всему. Овладевает тупость. Эти отупения — как защита от ожидания нового страха.

— Что с тобой?

А что отвечать? Не скажешь ведь: я боюсь повтора. Это значит, что и ты такой же. Ответишь что-то наотмашь. Ну и получишь в ответ тоже наотмашь. И пошло. И поехало. После затяжных ссор, где не высказаны истинные причины, все же не разошлись, не разбежались. Наверное, лишь потому, что Сережа обладает поразительной способностью убеждать. Умеет очень талантливо успокоить. Но, несмотря ни на что, моего спокойствия хватало ненадолго. Он опять сдерживал меня и сдерживался сам. А потом, не выдержав, обрушивался на меня так, что мог причинить сильную боль. Но скоро, прямо тут же, на глазах, отходил и был мягким и всепрощающим. Как бы это научиться так быстро отходить?

В эти минуты он так был похож на папу. Даже страшно. Тогда, в детстве, не верилось, — вот, только что в доме все летело, содрогалось, взрывалось. А сейчас папа сидит на груде разбитой посуды и плачет. И мама его прощала. И опять у них любовь, любовь.

Я же еще пуще уходила в себя, в свое неверие и страх. Зачем мне его «отходы»? Он сразу отошел, а я еще долго сижу в своем «карцере». Сережа мудро объяснял, что секрет добрых отношений состоит в том, чтобы не дать чему-то прошлому испортить сегодняшнее. И я понимала. Все понимала. И могла еще лучше объяснить. А что толку? Изменить в себе что-либо я была беспомощна.

Не разошлись. Не разбежались. Не оборвали сложных нитей, путей, связывающих и соединяющих нас. Это сверхуникальное супружество. Оно не прописано ни в каких красных и хрестоматийных книгах. Бури, грозы, ссоры, вспышки — это стоило огромных душевных и физических сил. Но я за все годы не могу понять, как ему удавалось на этом нашем кромешном пути все смыть, разгладить и еще выстроить по падежам. Все: от именительного до предложного. И с твердым убеждением мне сказать:

«Люся, стоп! Все отлично. Всё супер!»

Да у самого Фрейда мало есть что сказать про нашу ситуацию. А она есть! Сквозь все превратности, разницу в возрасте, его интровертность и мою экстравертность, сквозь недоуменные взгляды, приветствия, поздравления и кислые усмешки: эх, мол, неизвестно, что у них будет завтра. Она не простая «штучка». Да и он — палец в рот не клади. Ого, как вспыльчив и горяч. Ну ладно, там увидим. Пусть уж сегодня будут веселыми.

А сегодня мы проснулись в каком-то российском городке, в огромном номере гостиницы сталинских времен. Окна на всех стенах. Окно даже за спинкой кровати. Все окна выходят на огромный балкон-веранду, опоясывающую полукругом наш огромный номер. В бра все лампочки вывернуты. Горячей воды нет. Вечером концерт. Все нормально. Все привычно. Никаких вопросов. Никаких возмущений, удивлений, претензий.

Настроение — вполне. Голова ясная. Значит, сейчас по идее в ней должны зашевелиться ясные мысли. Самые мои ясные мысли всегда из области вопроса: что бы сделать интересное? Для души. Но и не только для своей души. Всем нужен душевный покой. Очень нужен. Смотришь на лица людей и понимаешь, что у меня с ними одни мысли и одни желания. О мечтах уже никто и не мечтает. Не «грезит» — слишком красиво для того лица, которым я смотрю на людей и с которыми они идут мне навстречу.

Вечером, в концерте, я буду с другим лицом. Я соберу в кулак все свои светлые и оптимистичные клетки и щедро рассыплю, распахну их залу. Мой золотой фонд еще не истрачен. В него зайду, когда буду совсем на излете.

Что же нужно мне для того, чтобы успокоиться, не «гнать картину», не «бить копытом»? Хочу спеть наши родные нежные песни. Чтобы они были обязательно с душевными словами, с добрыми мыслями, с хорошей мелодией и в необычном сопровождении джазового трио или квартета.

Разве это не так? Каждый человек прошел это в жизни, прочувствовал и понял. Разве не интересно в этом разобраться?

Если вдуматься, припомнить, то это точно так.

Кто этого не хочет? «Вот и осуществим эту мысль», - сказал Сережа. И мы приступили к записи «Грустной пластинки». Перебрали много песен разных лет. Лета разные. Но ни революция, ни война, ни застой, ни перестройка — ничто не изменило страстей. Даже наоборот. Вокруг все так перевернулось, что настала пора заглянуть внутрь себя. Что моя душа переживает? Чего хочет? Как там у нее с любовью, со страстями? Вот про страсти, про вечную любовь, про волшебство любви мы и записали песни.

С пианистом Михаилом Окунем знакомы были давно. Тогда, давно, на записи песни «Пять минут тому назад» из кинофильма «Аплодисменты» так интересно было с ним работать. Вот бы еще раз повстречаться. Ну, вот и повстречались. Миша Окунь человек с редким тонким вкусом. Ни одна малейшая неточность, погрешность, фальшивиночка у музыкантов и у солиста не проскочит. Услышит, остановит, все заново еще и еще раз прорепетирует. Очень, очень интересно работать с Михаилом Моисеевичем Окунем. А среди музыкантов у него кличка Михаил Беспощадный. Беспощадно, но точно. Угодить его требованиям не просто. Поэтому и интересно. И я, как бобик, его слушаю. Потому что это талантливо.

Назад Дальше