Люся, стоп! - Людмила Гурченко 16 стр.


Если вдуматься, припомнить, то это точно так.

Кто этого не хочет? «Вот и осуществим эту мысль», - сказал Сережа. И мы приступили к записи «Грустной пластинки». Перебрали много песен разных лет. Лета разные. Но ни революция, ни война, ни застой, ни перестройка — ничто не изменило страстей. Даже наоборот. Вокруг все так перевернулось, что настала пора заглянуть внутрь себя. Что моя душа переживает? Чего хочет? Как там у нее с любовью, со страстями? Вот про страсти, про вечную любовь, про волшебство любви мы и записали песни.

С пианистом Михаилом Окунем знакомы были давно. Тогда, давно, на записи песни «Пять минут тому назад» из кинофильма «Аплодисменты» так интересно было с ним работать. Вот бы еще раз повстречаться. Ну, вот и повстречались. Миша Окунь человек с редким тонким вкусом. Ни одна малейшая неточность, погрешность, фальшивиночка у музыкантов и у солиста не проскочит. Услышит, остановит, все заново еще и еще раз прорепетирует. Очень, очень интересно работать с Михаилом Моисеевичем Окунем. А среди музыкантов у него кличка Михаил Беспощадный. Беспощадно, но точно. Угодить его требованиям не просто. Поэтому и интересно. И я, как бобик, его слушаю. Потому что это талантливо.

Много было приятных слов по поводу этого диска. Его отметили музыканты и «тонкачи». И мы были счастливы. Сделали телеверсию этой «Грустной пластинки». Но вот одно суждение такое, после которого я поняла, что именно для этого я и записывала эти песни.

Есть у нас друг в Сибири. Очень умный, добрый и деликатный человек. Саша Адливанкин. Он часто бывает в Москве. И мы подарили ему этот диск.

«Ну, ребята, вы попали! Понимаете, за день так вымотаюсь на работе. Еду домой, дрожь в теле, сейчас сорвусь на жене, на детях. Знаю, что они меня ждут, любят. А сам дергаюсь, мысли в голове крутятся. Ну, нельзя же так, думаю. Ну что? Выпить стакан водки? Нет, не дело. Рано вставать. Сунул вашу «Грустную пластинку» в CD-плеер, еду и слушаю. Уже дом рядом, а я слушаю. Объехал раз пять свой дом. Нет, так не пойду к жене, к детям. Заехал в магазин, жене купил цветы, детям купил конфет, кока-колу — они любят. Пришел домой — спокойный, нормальный. Жена довольна, дети счастливы. Папа им праздник сделал».

С Сашей мы познакомились на гастролях. Посидели за одним столом и подружились. За столом было много людей. А подружились мы с ним. Сашу интересовали неординарные моменты в нашей работе. Как мы выживаем в новом времени? Когда было легче: «до» или «после»? Его интересовало то, о чем люди в кинотеатрах не думают. Они смотрят на экран, это естественно. А как и где искать деньги, чтобы поставить спектакль или фильм? Это вопросы совершенно нового перестроечного времени. С той встречи он иногда, ничего не спрашивая, когда у него бывала возможность, тихо и деликатно подставлял свое «плечо». И всегда вовремя. Как настоящий друг.

Интересно. В Америке, на Новый год, подошли ко мне джазовые музыканты: «Передайте привет Мише Окуню, Игорю Кантюкову, Стасу Григорьеву. Это наши друзья, работали вместе. Рябого не знаем, он, наверное, молодой. Знаете, в этом диске мы открыли Вас». А мои поклонники купили диск со мной, а открыли Михаила Окуня и его музыкантов. Интересно все. И многие, кому нравится то, что в моде сегодня, со временем обязательно повернутся к мысли. К мелодии. Ну а ритмы — это движение жизни. «Ритмы всякие нужны, ритмы всякие важны». Придет такое время. Терпение.

Нас с Сережей очень соединила работа. «Люблю», «Грустная пластинка». Все чаще и чаще мы возвращались к идее создать музыкальный спектакль. Но об этом в следующий раз.

Глава четырнадцатая. Привет, Бродвей!

Иду по Нью-Йорку и плачу. Вокруг круговерть. Вокруг суматоха, суета. Вокруг волны разноязычности и разноголосицы. Вокруг черные и коричневые, желтые с раскосыми глазами и альбиносы «с лицами СС», каких я помню с детства. Люди разные-преразные. В ушах шум и гам бескрайнего города с четкими «стритами» и «авеню».

Мне сорок четыре года. Ноябрь. Скорпион. Мой месяц. С самого первого того американского фильма детства «Springtime» жизнь здесь, в Америке, представлялась пленительной и сказочной. Как воздушные голубые грезы. Ничего подобного. Все реально, грубо, зримо. Плачу светло, тихо, не горько. Плачу сама себе. Рядом наш сопровождающий Артур. Он, конечно, ни слова на русском. Русских вообще так близко видит впервые.

Наша делегация советских кинематографистов месяц будет ездить по городам США. Неделя советского кино. Только что мы посмотрели мюзикл. Первый мюзикл, который я увидела на Бродвее. Иду и тихо сама себе плачу. Почему? Жизнь моя для этого жанра прошла. Совсем прошла. Поздно. Все уже поздно. А ведь именно для того, чтобы играть в этом жанре, я и приехала из Харькова в Москву в Институт кинематографии. О драматических ролях я никогда не мечтала. Музыкальный фильм был мой идеал, мечта моей жизни. А сейчас, здесь, на этих перенасыщенных многолюдных улицах, я особенно четко услышала, как всколыхнулся в моей душе разрыв между идеалом и реальной жизнью. Оттого я еще больше чувствовала дисгармонию и грусть.

На Бродвее в театрах нет гардеробов. Тут театр начинается не с вешалки, а прямо с первых аккордов и первых реплик. Свои пальто зрители держат на коленях или на спинках кресел. Не по-нашему. Непривычно. После спектакля в гардероб нет очереди. Сразу все выходят на улицу. Тоже не по-нашему. Тоже непривычно.

Мюзикл «Im miss be haven». Начинался тот спектакль с того, что на сцену выезжало старое, чуть расстроенное пианино. За инструментом сидел седой черный музыкант и играл знакомую мелодию. Зал его приветствовал аплодисментами. Я эту тему тоже знаю. Только не знала, что она из этого мюзикла. Играл музыкант эту мелодию в блюзе. А в записях она звучит так резво. Интересно. Я прямо подскочила на кресле. Он играл в манере Эрла Гарднера, когда левая рука чуть отстает от правой. Это был 1979 год. Это тот отрезок жизни, когда мы только-только начали вливаться в общий мир из нашей отдельно взятой страны. Мы слушали только пластинки. А как трудно было их достать. А тут, вот, всё живьем.

В спектакле, то есть в мюзикле, три героини. Три женщины. Тоже черные. Одна — очень большая, с большим бюстом. Вторая — средних, вполне приятных размеров, таких, которые нравятся всем мужчинам. А особенно тем, которые говорят, что любят стройных. А третья… Третью даже стройной не назовешь. А как? Кожа да кости? Тогда она не героиня. Наверное, ей больше всего подходят эпитеты, которыми меня папа с любовью осыпал в детстве: «штрычка», «сухобздеечка». Наверное, точнее не скажешь. И еще двое черных мужчин, которые роскошно двигались и неплохо пели. А женщины роскошно пели и неплохо двигались. Эти шесть артистов и разыграли спектакль. Декорация простая. Угол улицы, два фонаря и пианино. Все. Между незатейливыми бытовыми сценками актеры пели известные мелодии. Зал подпевал им с упоением. Американцы вели себя как дети на наших новогодних утренниках. Невольно поддаешься этому наивному азарту. И я пела вместе с залом. Я знала почти все, что неслось со сцены. Наш сопровождающий Артур смотрел на меня с таким большим знаком вопроса. Да, наверное, со всеми тремя знаками. Откуда эта советская артистка все знает? Ведь она только один день в Нью-Йорке. А он, сам американец, половины этих мелодий не знает. Потом мы много с ним объяснялись на самые разные темы.

А вот и Голливуд. Вот часть улицы тридцатых годов вместе с машинами того времени. Вот часть ковбойской деревни. Вот часть джунглей, где, наверное, снимали всех «Тарзанов» разных лет. Все сохранено, все с учетом, все экономно. Чуть передвинуть дома, другие вывести, реклама, и — пожалуйста! Не надо ехать на край света в экспедицию.

Параллельно мысленно иду по «Мосфильму». Лучшие декорации уничтожались, списывались. Раритетные автомобили вновь и вновь разыскивались по частным лицам. Самые интересные костюмы вспарывались, перешивались, истлевали. А как мне интересно было увидеть костюмы из «Ивана Грозного» Сергея Эйзенштейна. Костюмы из «Войны и мира» Сергея Бондарчука. Да мои костюмы из «Идеального мужа» хотя бы. Художник по костюму Ганна Ганевская создала уникальные вещи. Где они? Как я однажды расстроилась, когда увидела в массовке девушку в моем платье. Я в нем пела «Песенку про пять минут». Оно облезло, увяло, потеряло свои блесточки.

Нет, не надо об этом думать…

Мы перелетали из города в город. Всё поперемешалось. Где день, где ночь? Где север, где юг? Где Америка, где Самарканд? Глобус крутился во всех направлениях, как и мы. Летим в самолете.

— Ну, Артур, how do you do?

— O, fine!

— А ты знаешь Апдайка?

— Нет. А кто это?

— Эх ты, Артур… Ну, Фолкнера-то ты уж должен знать.

— Фолкнер?

— Ну, «Деревушка», «Город». Ну, Джеферсон…

— Фолкнер?

— Ну, «Деревушка», «Город». Ну, Джеферсон…

— Слышал. Но не читал.

— У-у, с тобой, Артуша, все ясно. А видел ты фильм «Великий Гетсби»? Ну, Роберт Редфорд, Миа Фарроу?!

Вот тут он оживился. Скотта Фицджеральда не читал, но видел в кино. Кино — это не книжка. Тут он напомнил мне моего папу: «Книги — то усе брех». Но папа часто мне рассказывал, что «Американская трагедия» Драйзера произвела на него неизгладимое впечатление.

«Читал усю ночь, от корки до корки, на смену у шахту проспав».

Ах ты, мой дорогой, дремучий папесик… Это был семьдесят девятый год. Журнал «Иностранная литература» — дефицит, подписаться нелегко. Советский человек, привыкший к запретам, не мог себе представить, как это не прочесть «Колеса» А. Хейли, «Кентавра», «На пропастью во ржи» Селлинджера… У многих листки из журналов приклеены в больших тетрадях. В «Иностранке» я открыла очень близкого для своей души и разума писателя Хулио Кортасара. Всего два рассказа — «Южное шоссе» и «Преследователь». Они меня просто взорвали. В «Преследователе» история о гениальном саксофонисте, которого преследует писатель. Рассказ посвящен музыканту-саксофонисту Чарли Паркеру. А я дома слушала его невероятные импровизации. Вот откуда эти гениальные сумасшествия.

Музыканту для того, чтобы взлететь, оторваться от быта, студии, окружения, чтобы остаться только с любимым инструментом — только с ним вдвоем на всем свете! — надо стать босыми ногами на землю. Ощутить ее, свои корни. Да разве можно понять, что нужно гению? Со стороны его существование, не знаю, может быть, как состояние внутри бетономешалки? Такого детального разбора неординарного внутреннего устройства человека творческого, как в рассказе у Кортасара, я не читала.

А сейчас, в 2001-м, иду вдоль книжных развалов. Есть всё. Что хошь, можешь прочесть. Из какой угодно области. Читай себе «в любую сторону своей души». Для любой души найдется любая книга. А что-то не читается. Сначала понахватали запрещенной литературы. Со страхом. А вдруг в тюрьму посадят за Солженицына? Да нет. Не садят. Наоборот. Читайте Ницше, «Майн кампф» Адольфа Гитлера. Гитлера! Страшно даже произносить. А можно. Я теперь даже не знаю… «Анна Каренина»? Банальный адюльтер. Вот он весь роман на нескольких страницах с яркими талантливыми картинками. Когда читать лирические отступления? Нет времени. Бежим, летим, нервничаем, думая, как заработать, как прожить. Сейчас американец Артур мне более понятен. А тогда…

— Ну, так что, Артуша, fine?

— Fine, fine!

— Как же ж «fine», если ты тоже ночь не спал? Да на тебе еще и билеты, и багаж… И всё «fine»? Да всё с улыбкой во все сорок восемь зубов.

И тут, в самолете, он мне тихо признался, что, если он не будет постоянно бодрым, с улыбкой и уравновешенным, его просто уберут с этой работы.

— Ох, как нехорошо, Артур. Как это у вас не по-человечески.

— А как у вас, в СССР?

Как у нас? А действительно, как у нас? Тут можно сказать, что языка я как следует не знаю. В школе я учила английский. Три урока в неделю. Не особливо разгуляешься с иностранным языком. В Институте кинематографии учила французский. За рубеж в капстраны не выезжала. Знакомых иностранцев в Москве не было. Да это и не приветствовалось. Дважды меня оформляли в капиталистическую страну. Первый раз засела я за язык. Дело пошло. Но выехать так и не случилось. В последний момент поехала другая актриса, видимо уже проверенная в капиталистических условиях.

Оформляюсь второй раз. Просмотрела я свои английские тетрадки. Так, чтобы совесть была чиста, если что и состоится. Опять не состоялось.

Ну? На кой черт он мне нужен, этот язык? С кем общаться? Я же не Ленин. Я не смогу шутя выучить еще и английский. И не в тюрьме: учить язык, чтобы не сойти с ума. С удовольствием читаю на русском. Переводы у нас замечательные. А третий раз, ну совершенно неожиданно, — ту-ту! И взлетела на другой континент. Должна сказать, что дней через двадцать в памяти всплывало такое забытое, что я сама себе удивлялась. Но вот на вопрос: «А как у вас?» — я задумалась. Ну, что ему сказать? Что ответишь на вопрос: «Ну, как дела? Как жизнь?» Что, мол, сегодня плохо себя чувствую? Не то. Что голова раскалывается? Это совсем не то. И я себе представила. Как встречаются два русских человека: «Ну, Сашок, как дела?» — «Да херово, Вань».

Вот это, пожалуй, ближе к нашему «fine». А как это объяснить? Я играла этот этюд на все лады. Артур чисто и наивно улыбался. И абсолютно ничего не понимал. Потом я уже и рукой ниже пояса показывала жест, вот мол… Артур обрадовался, что понял: «I understand… Impotent».

Да нет, Артуша. Не то. Я уже и палец одной руки продевала в колечко пальцев другой, — нет, не то. Непонятно. Вот уж, ничего общего между русскими и американцами. Не понять такое простое слово! Сошлись на том, что я горько сморщилась, будто сейчас заплачу, и чуть нараспев, как в русских песнях: «Ой, хе-ро-во…»

Ему так понравилось. Он повторял и смеялся. Только вместо буквы «р» у него получалась буква «л». И тут уже смеялась я. А когда пришлось расставаться, мы улетали из того же Нью-Йорка, Артур так заботливо нас провожал, так привык к нам, открытым и доверчивым. Когда уже, вот-вот, он скрывался из виду, я спросила губами: «How do you do?» Он сморщил точно такое же лицо, как у меня было тогда, в самолете, и губами ответил: «Ой, хе-ло-во». У меня почему-то болела душа.

Позже я бывала в Америке много раз. Но после того, первого, приезда во мне поселилось чувство какого-то разочарования. Нет, нет там решения наших проблем. Там другой ритм. Люди общаются по-другому. Говорят иначе. Перевести это невозможно. И дело не в словах. Смысл понять как раз можно. А мышление? Нет, делать только свое. Свое. А где оно? Да у меня в сердце, в душе, в крови, в жилах!

Я приехала домой, и через полгода вы, уважаемые зрители, увидели программу «Песни войны». К тому времени я уже пела и говорила своим собственным голосом. Писала своей собственной рукой. Не думала о том, чем бы всех поразить, застать врасплох, быть у всех на устах, устроить пыль столбом. Нет. А главное, к тому времени я уже научилась проигрывать, оставаясь в абсолютном меньшинстве. А это уже кое-что. Уже шла своим собственным путем.

Я вроде как прозрела. И увидела, что мой внутренний мир так долго был забронирован всякими внешними эксцентрическими штучками. Смена причесок, цвета волос, еженедельная смена «имиджей». Привет… Неинтересно. Пройденный этап. Только в роли. Только если играю другого человека. И вообще, какое же это несчастье, если жаждешь быть кем-либо другим, чем тем, кто ты есть на самом деле. Жизнь меня все же научила уходить от людей, которые изображают из себя тех, кем они на самом деле не являются. И все же ошибаюсь. Правда, реже.

Через два года я спела «Песни любви». Их почему-то в эфире переименовали в «Любимые песни». А это — совсем неточно. Четыре этапа «Любви». Девушка мечтает о любви. Расцвет любви, когда Она пришла! И женщина закружилась в танце, в мечтах. Покружилась, повеселилась, а потом села да призадумалась. Когда любовь в разгаре, когда женщина расцветает, ей кажется, что все вокруг счастливы, что все замечательно. Все легко, все прекрасно.

А как было у моих родителей? Что пели, как танцевали, когда они так любили друг друга? Что было в тридцатых годах? Ведь в этой программе наши старые песни. В программе песни тридцатых, сороковых, пятидесятых, шестидесятых, семидесятых и несколько восьмидесятых. Да, именно, «Старые песни о главном». А что главное? Конечно любовь. Лучше с большой буквы — Любовь. Потому мною и было задумано название «Песни любви».

В том эпизоде, где песни тридцатых-сороковых, на мне было белое платье с черными пуговицами. Точно такое было у мамы в начале пятидесятых. Боже мой, как папа был возмущен этими большими черными пуговицами: «На белум платтике отакие черные агромадины. Немедленно зрезать все до единой пуговки».

И мама со слезами подчинилась и срезала. Эту сцену с белым платьем с черными пуговицами я перевела в монолог героини в фильме «Аплодисменты».

Ну и конечно, четвертый этап: «Каждой пылкой любви наступает конец». «Ето як закон».

Я люблю эту программу. В ней мне знакомо всё — и юность, и мечты, и надежды, и любовь, и горе, и слезы, и разочарования, и опять жизнь. Жизнь… Жизнь разная… Очень разная.

А что же музыкального в кино? Первая картина? Да. Удача. Большая удача. Вторая — «Девушка с гитарой». Нет. Не получилось. Ни с сюжетом. Ни с музыкой. Ни с героиней, то есть со мной. Неудача. «Роман и Франческа»? И музыка прекрасная, и песни. А вот налет самодеятельного сценария, наивнейшей сказки есть. На фоне известного во всем мире Одесского оперного театра поставили во весь рост памятник Данте Алигьери. И это Италия! А я тогда так была увлечена ролью Франчески, музыкой. Я еще ничего не понимала. Мне все нравилось.

Назад Дальше