Люся, стоп! - Людмила Гурченко 20 стр.


История незабываемая. Позже, когда началась работа над музыкой, и я ему спела главную партию героини спектакля, он прямо преобразился. Услышал все нюансы в аранжировке, отметил такие тонкие детали, чего почти не встретишь, если человек не музыкант. И он сделал очень много, чтобы этот неподъемный спектакль состоялся.

Какие же нас преследовали неудачи! Вот все уже вроде гладко пошло, так на тебе — дефолт девяносто восьмого года. Закрывались спектакли, проекты. Закрывались или совсем, или до лучших времен. У нас месяц труппа работала на всю мощь, молча и бесплатно. На сцене сто человек. Вокруг распускаются оркестры. У нас — пятьдесят музыкантов. А за арфой и литаврами еще и машину надо посылать. Спрашивается — для чего вам, идиоты, такие декорации, оркестр, балет? Возьмите пьеску — два человека, два стула, — и вперед! А удовольствие? А удовольствие и радость для себя и для зрителей? Радость полноценная. Ни с чем не сравнимая. Это и есть счастье. Счастье!

Да, это не заработок. Да, это не деньги. Да, с деньгами хорошо. Но и без них тоже может быть хорошо, когда смотришь в конце спектакля в зал. Ради этого можно пожить и поскромнее.

Городские строители меня не забыли. Помнят мои фильмы. Что значит — помнят? Значит, какой-то момент жизни у человека связан со мной. И этот момент был счастливым. Как я всегда помню Марику Рекк, Жанетту Мак-Дональд, Любовь Орлову. В этом порядке они вступали в мою жизнь, украшая ее и преображая все вокруг меня. Строители помогли выстоять спектаклю.

И конечно, Сергей Борисов. В те самые жуткие дни дефолтовского девяносто восьмого года, когда у всех полная растерянность, страх перед завтрашним днем. Когда сегодня еще идет репетиция, а завтра уже и неизвестно, что будет. Что говорить, как оповещать людей? Хоть все и молчат, но все переживают и чувствуют то же. Борисов увидел перед собой двух потерянных людей. Ах, если бы я была одна! Да я в тьмутаракань всегда поеду, для себя заработаю. Но то — я одна. А коллектив? А идея? А мечта?

Сергей Михайлович держался. Но те месяцы борьбы и выживания стоили столько здоровья, бессонных ночей, а порой и крайнего отчаяния…

«Ну ребята, ну спокойнее. Как-то выпутаемся…» — Борисов поддержал. И мы выпутались.

Этих людей нет на сцене. Это герои «за кадром». Они сидят в зале. И я чувствую их присутствие. И посылаю им со сцены свою нежность, свое тепло. Свою преданность и бесконечную благодарность. Сегодня поддержка театру, кино очень-очень дорогого стоит. Значит, в тебя верят.

В кино сыграл — и навеки. Театр — такая хрупкая, изменчивая штука. Эта хрупкая субстанция родилась, засверкала. И умерла. Завтра никак не получится, как было сегодня. Никак. Хоть ты будь переперепрофессионалом. Вчера радость. Сегодня огорчение. От взлета духа до обиды и горести лишь только миг. Пусть в фильме недолгое время, но там остается что-то от меня. Это что-то нельзя потрогать. Это миг жизни. Пролетевшая точная мысль. Шальное настроение. Это невозможно выразить словами.

А в театре жизнь за окном заставляет менять интонацию. Так случилось, что в Театре сатиры мы играли спектакль «Поле битвы…» на следующий день после убийства Влада Листьева. В городе скорбь, лица у людей растерянны. А нам играть. Присутствие людей в зале будоражило атмосферу театра, от которого всегда ждут свершения надежд и положительной энергетики. Что мы могли дать зрителям своим присутствием на сцене, если были такими же растерянными и не знающими, что сказать, как сказать и с какой интонации начать спектакль?

Ах, это «присутствие»… Это не кино. Театр — присутствие. Театр — место встречи, ожиданий. Но ведь при этом не изменили ни слова в тексте пьесы. До конца спектакля мы не изменили притихшей, растревоженной интонации. Это был незабываемый спектакль. И мы уже были не вчерашними. Уже не могли быть прежними. Мы меняемся вместе с людьми, которые сидят в зале. Театр — непрерывное движение. И со временем спектакль рассыпается.

А фильм — хоть ты его ножом, хоть колом, хоть в космосе, хоть в тундре — всегда одинаков. Так я поняла, что в театре на премьеру лучше не приходить. Первые пробные спектакли чреваты ложными впечатлениями. Где-то к десятому спектаклю начинаешь потихоньку достигать, чего хотели. А уж читаешь в прессе про то, что было на первых премьерных представлениях. Эх, кино, поневоле тебя вспомнишь.

Эти полтора года я жила работой над музыкальным спектаклем «Бюро счастья» как ненормальная. Впрочем, ничего для вас, дорогие читатели, нового. Ничего, повторяюсь. Так идет. Но это же впервые в жизни работа при мне начиналась с чистого листа. И я проходила все этапы, конструкции этого «здания». Все роли, музыка, тексты. Я была их первым исполнителем.

Для этого надо иметь стальные нервы и силы, силы. А меня все еще заносило, не умела рассчитывать свои эмоциональные ресурсы. «Чье сердце опыт остудил и, забывая, запретил». Оказалось, ко мне еще не подходило это. Нет, голова кружилась, я взметывалась… А потом стала выдыхаться. «Синдром выгорания» — вот этого я не учла. А это плохо. Мне важно было, чтобы все артисты спели так, как было задумано. Концертмейстер может только разучить партию по нотам. А нюансы? А отставания, а переакцентировка в словах?

Можно спеть «глупости» и «грубости», делая ударения на «у». Тогда пропадает «что-то», не знаю что. Пропадает, и все.

Музыкальный спектакль за полтора месяца??? Вот такой расклад. Актеры освободили это время. Это антреприза. Репетиционный зал — плати деньги. Танцевальный зал — то же самое. Оркестр в пятьдесят человек — люди, у которых есть семьи. «Проходим «Нищую» Беранже», - сказал дирижер. «Это про нас», - заметил тромбонист. Музыканты невесело засмеялись. Актеры тоже небогатые, хоть и звезды. Популярность неадекватна материальной стороне. Это феномен наш, отечественный. И видно, еще надолго. Может быть, когда-нибудь кто-то и прочтет, что за роль наш российский актер получил пять миллионов долларов. Пока это пишут, и очень часто, о западных звездах. Может быть, и придет такое время. «Жаль только, жить в эту пору…»

Ладно.

Идем дальше. Дала о себе знать старая моя травма. Вот о чем, оказывается, меня предупреждали врачи в семьдесят шестом году. А мне было смешно. Что? У меня будут такие последствия? «Послушайте комиссию, оформите инвалидность…» Да вы что? Сами, дорогие товарищи, оформляйте! И поехала на костылях досниматься в веселой детской музыкальной сказке «Мама». А вот сейчас все. Пшик. Домамкалась. Перед премьерой терплю, но чувствую — вот-вот…

Сергей Михайлович через наших друзей нашел врача. Врач спортивный. Травмы знает как свои пять пальцев. Поднял меня на ноги. Боли умолкли. Вечером премьера.

— А как вы спите? — спросил врач.

— Да плохо. А вы? — спросила я.

— И я не очень.

— А что вы пьете? Какое снотворное?

Врач назвал.

— Нет, такого названия не слышала.

— Я вам дам пару таблеток, попробуйте!

— Спасибо!

— Да, знаете, чтобы вы не думали о боли, выпейте вот эти две таблетки обезболивающие за пятнадцать минут до начала спектакля и спокойно играйте.

Вечер. Через час начало спектакля-премьеры. В спектакле много «сырых» мест. О себе подумала в самые последние дни. На что надеялась? На что-то, что, может быть, уже существовало, но еще не созрело? Какая ошибка. Вот уже и второй звонок. Нет, это не кино. В кино могут остановить съемку, перенести ее на следующий день. Здесь — нет. Публика в зале. Хоть полуживая, с температурой — выходи на сцену. Плакать будешь потом.

За кулисами нервная «радость». Никакой паники. Все спрятали свои взрывные клетки в себя.

— Сережа, врач сказал, чтобы на всякий случай выпила две обезболивающие таблетки.

— Конечно, освободишься от этой мысли. Я ему верю.

И я выпила две таблетки. Третий звонок. Ничего не понимаю. Говорю медленнее обычного. Все соображаю. Но что-то не то. Вижу бледное встревоженное лицо Сергея Михайловича. «Может, отменим спектакль?» Нет, вы слышали такое? Отменить спектакль!!! Отчего? «Начинайте. Уже десять минут восьмого!» — я точно помню, как посмотрела на часы. После увертюры первым начинает спектакль Коля Фоменко. Скоро и я «запою». Открылись прозрачные занавески «моей квартиры» на втором этаже. Но что это? Зал, сцена, реквизит поплыли подо мной, передо мной, вокруг меня. И все вместе закружилось, как на американских горках в парке Горького. В голове четкая мысль: наверное, сейчас умру. Вы не поверите, я всем своим организмом порадовалась своему абсолютному спокойствию. Слушайте! Слушайте «сюда»! Оказывается, умереть — это так просто. Обрывается нить. И привет. Вот почему папа мечтал умереть в работе, в разгаре, в пути, в дороге.

Я не сделала ни одного промаха, не забыла ни одной реплики. Не помню, что в антракте была «скорая», что приезжал мой спортивный врач, поил меня крепким подбадривающим кофе. Но четко помню, что в светлом костюме оставалась в темно-синих колготках. Вот этого я себе не простила.

Я не сделала ни одного промаха, не забыла ни одной реплики. Не помню, что в антракте была «скорая», что приезжал мой спортивный врач, поил меня крепким подбадривающим кофе. Но четко помню, что в светлом костюме оставалась в темно-синих колготках. Вот этого я себе не простила.

Вот как было дело. Уходя от врача, я в один карман пальто положила две снотворные таблетки, а в другой две обезболивающие. В той нервной обстановке совсем было не до того, чтобы разбираться. Да я вообще забыла о сне. Мне нужна была моя здоровая нога. Ну! За что же мне такое?! Я так работала, так не щадила себя… Все не как у людей. И опять схватка с самой собой. И опять противные диалоги с нею. Дура! Я дура и ты дура. Ой, как стыдно перед актерами. Я их так подвела. Все, оказывается, смотрели на меня с тревогой. А я ничего и не заметила. Вот же организм. Моему врачу (когда он вошел в дом, мне показалось, что это человек из фильма ужасов: огромный, бритая голова, черная рубашка, огромные ручищи. Очень, очень впечатляющая внешность), так вот, моему врачу, чтобы заснуть, достаточно половины таблетки, иногда одной. А я? Что я такое? Я отлично помню, что после этого спектакля дома я чувствовала себя до странности отчужденной от своего «я». Но так все на столе «срубала». Да что говорить! «Хавала» все подряд с проснувшимся аппетитом голодной послевоенной харьковской школьницы.

Что это? Я так теперь думаю, что во всех критических ситуациях меня спасало чисто интуитивное умение, сноровка, что ли. Стянуть в единое целое все прошлые «выныривания» из сложностей с сегодняшними, случившимися вот-вот. Может быть, я не могу это объяснить внятно, но вся как сжатый кулак.

Если бы не тревога за кулисами, никто в зале ничего бы не заметил. Композитор Лебедев сказал, что я нашла новые интересные краски в роли.

На следующий день была еще премьера. Все первые десять спектаклей — премьера. Ну? Что теперь еще может случиться? Крутит-вертит мною судьба. Преподносит мне непредсказуемые испытания. Эх, как она злобно шепчет в спину: «Ну, подожди! Вчера кое-как обошлось, но я еще доберусь до тебя!»

Давай, уже ничего не страшно. Только бы не дать слабину. Только бы не побояться ввязаться в битву. Ведь, испугавшись, я стану негодной артисткой. Все, что получилось, все, чего добилась в этой жизни, я добилась сражаясь. Вперед! Открывайте занавес! Премьера!

Нет страха перед неудачей. Это уже кое-что. Вчера не сложилось. Так тому и быть. А что сегодня? Но опять дрожь. Она особая. Это не нервная дрожь и страх перед неуспехом. Это тревожное ощущение большой ответственности. Страшно не оправдать доверия людей в зале.

Сыграла вполне нормально. Без особых импровизаций, без особых взлетов. Увидела многие затяжки, пустоты. Буду подтягивать ритм, легкость. На то она и премьера. А жаль. Еще бы порепетировать дней десять. Но не получилось. Идем дальше.

Перед премьерой какой-то человек прорвался в гримерную комнату с запиской: «Море здоровья, океан счастья в Вашей одинокой жизни. Жена у меня интересная, полная, без углов, но могу уйти к Вам. Вчера мне Вас было очень жалко…» Значит, был вчера и пришел сегодня.

Ну! И кроме «ну!» нет слов. Хорошо это или плохо, что меня стало жалко? Он меня отождествил с моей героиней. Опять же, хорошо это или плохо? А «полная, без углов жена» это неплохо.

Всё. Три звонка. Сегодня и зрители, и гости, и пресса. И как говорит Фоменко: «По-е-ха-ли!»

Читаю. «Новый мюзикл — классический провал». Интересно, а сколько было провалов в российских мюзиклах, чтобы этот стал уже классическим? Как правило, люди верят всему написанному. Это я прохожу с двадцати лет. Сразу невероятно вознесли. Это очень-очень страшно для актера, когда успех опережает опыт. Это случилось со мной. Преждевременный успех может довести до такого нарциссцизма, до такого головокружительного самообмана. О! Вскоре у меня случился резкий нокдаун. Ожесточенные нападки. И меня нет. С тех двадцати-двадцати двух лет. Через время я стала учиться читать одно, а думать о другом и готовиться к другому. И до сих пор учусь.

Но все по порядку.

Когда сейчас по ТВ идут программы «Как это было», «Совершенно секретно», я вглядываюсь в лица очевидцев тех прошлых событий из жизни нашей Родины всех семидесяти лет, — нет, ни хроника, ни их воспоминания не могут воспроизвести того страха, который навсегда въелся в поры, в сосуды. Этот страх неадекватен словам. Что такое в пятьдесят восьмом году оглушительная статья в «Комсомольской правде», в «Правде»? А если это еще и фельетон? Что значила в то время разгромная статья органа Ленинского комсомола единственной партии? Это тихая одиночная камера. Тихая потому, что замолкает телефон. И знакомые, и друзья проверяются лишь тем, постучат они к тебе или навсегда исчезнут. О! Это не одиночество художника в толпе. Это изоляция от толпы, друзей, а иногда даже от родных и близких. Всё. Кислород перекрыт.

К слову сказать, мое уничтожение началось с вечно молодой газеты «Комсомольская правда». Я вместе с советским народом верила в комсомол и в «Комсомольскую правду». Ведь это правда молодых, бесстрашных. Этот дух молодого бесстрашия надолго поселился в том сером сталинском здании на улице Правды. Не знаю, вел ли там курсы Илья Шатуновский, но его заказной фельетонный сарказм крепок и живуч.

Теперь я думаю: а что же со мной случилось с тех самых лет? Была ли после того у меня молодость, беззаботная и розовая, как должно быть в двадцать? Перенесусь туда и отвечу: нет, не была. Я уже никогда не была молодой. Только притворялась. Но тогда не понимала этого. Понимаю сейчас. Долго носила маску жизнерадостной девушки. А всего-то — пара статей в прессе моей любимой Родины.

Перелетим из пятьдесят восьмого в годы нашей свободной демократической жизни, со свободной прессой, со свободными мыслями, о которых, кстати, мечтали все нормальные мыслящие люди. Год 1996-й. Осень. Репетиции «Недосягаемой». Параллельно записываю «Грустную пластинку». Несколько раз звонит мне, как мне сказали, скандальный, острый журналист насчет интервью в «Комсомольской правде». Ладно. Есть о чем поговорить. Встречаюсь с ним в тусклом фойе театра после репетиции. За мной заехал Сергей Михайлович. После интервью мы должны быть на записи пластинки. Сидит вдалеке и что-то читает. Скандальный журналист с виду совсем не производит какого-то соответствующего этому слову впечатления. Я думаю — ну что же у нас с ним может «разгореться»? По всему, должен был состояться вполне нормальный газетный «костер». У меня есть дрова. Я играю женщину начала века. Соммерсет Моэм. Интересно ведь, как со временем меняется, и меняется ли женский характер. Разберемся.

«Эх, «оттепель» и семидесятые! Приучили вы меня читать журналы и критические статьи, где я могла очень многое для себя открыть, согласиться или еще подождать, подумать. Ах, журнал «Театр», «Искусство кино»!

Вот я и открыла свое восторженное, как говорил Бернес, «хавало». Сейчас мне ужасно неловко, что я собиралась «распространяться» на так называемую «творческую» тему. Еще расскажи, что это просто «какие-то муки творчества»! Как недавно одна молодая поп-певица сказала: «Нам, звездам, очень трудно жить». А спела всего полторы песни. Молодец. Без «мук». Ну, что у меня в жизни интересного… И начинаю с подъемом рассказывать о наболевшем и о том, что меня наполняет. Ну, точно как влюбленная подруга, что бы ни говорила, соскальзывает на предмет своей любви. Но мой подъем что-то не разогревается, а остывает, тлеет. Я становлюсь жалкой и тупой. Потому что человек на меня смотрит холодным отсутствующим взглядом. Так что же я? Куда? Зачем? И что мы здесь делаем?

— Скажите, — перебивает он меня, — а что за человек Кобзон?

«Аргентина — Ямайка 5:0». Пять-ноль — в его пользу. Это, наверное, и есть скандальность. Ты протягиваешь руку, знакомишься с человеком, а он вместо своего имени задает вопрос: «Скажите, у вас сегодня ночью был оргазм?» А передо мной образовалось черное пятно мгновенной депрессии. Такой забытой. Когда же это было? Было что-то. Но так давно. При царе Горохе.

— О! Кобзон так и сказал, что у вас будет такое лицо, когда услышите его фамилию…

Значит, разговор обо мне был. Скандальный журналист еще какое-то время смотрел на мое окаменевшее лицо…

Но… Как же начало расцветать его лицо! Началась работа! Среди «тысячи тонн словесной руды» он отыскал нужную ноту.

— Слушайте, вы такая откровенная в своей книге, а вот в интервью… Здесь, сейчас, в темном фойе, с впервые встретившимся человеком я должна быть открытой? Он ничего про меня не знает, не понимает. Да ему это и не нужно. Ему нужен скандал.

— А ведь у вас тогда были тяжелые времена…

Ну зачем он это сказал? Ну и расстались бы мы, развелись, как говорится, «не сошлись характерами». Но он задел то, что, как ни засыпай землей, как ни топчи ногами, а травинка прорастает, как сквозь асфальт. Долгие годы ненужности, безденежья, боли и безработицы. Интересно, что страшное слово «безработица» теперь известно многим. А ведь в советские времена все были обеспечены работой. Кроме киноактеров. Годами без работы. Мне в «Аплодисментах» не посоветовали писать это больное слово. Его заменили словом «безролье». А это ох как не одно и то же.

Назад Дальше