Эдди рассказал ей. Последовало молчание, которое можно было истолковать как удивление. Придя в себя, Мать произнесла:
--С этого времени ты будешь беседовать с другим самцом только через меня.
Она явно завидовала и приняла в штыки его способность менять диапазоны волн. Возможно, ей было даже нелегко принять саму эту идею.
--Пожалуйста, упорствовал он, не зная, в какие опасные воды вступает,-- пожалуйста, позволь мне поговорить с моей матерью напря...
Впервые он услышал, как она заикается.
--Ч-ч-что? Твоя Ма-ма-мать?
--Ну да, конечно.
Пол под его ногами заходил ходуном. Он вскрикнул и весь напружинился, чтобы не упасть. Потом он включил фонарик. Стены вибрировали, словно трясущийся студень, и красно-синие колоннообразные сосуды стали серыми. Диафрагма выхода распахнулась, словно вялый рот, и внутри стало холодно. Ступнями ног он явственно ощущал понижение температуры ее тела.
Не сразу, но он понял.
Полифем была в состоянии шока. Он так и не узнал, что могло бы произойти, останься она в таком состоянии. Она могла бы умереть и таким образом вынудить его выйти на мороз до того, как сбежит его мать. В этом случае он погибнет, если не сумеет найти корабль. Съежившись в самом теплом углу яйцеобразной камеры, Эдди размышлял над своей судьбой. Его била дрожь, причиной которой был вовсе не наружный воздух.
Глава 7
Однако у Полифемы был свой метод лечения. Он состоял в том, чтобы извергнуть из себя содержимое тушеночного желудка, который вне всякого сомнения заполнялся ядами, просочившимися туда из ее организма вследствие полученной душевной травмы. Очищение желудка являлось физическим проявлением психической реакции. Напор воды был настолько неистовым, что приемного сына едва не смыло наружу горячей волной, но Мать инстинктивно обвила щупальцами его и Слизняшек. За первым извержением рвотных масс последовало очищение трех ее других карманов с водой: второй с горячей водой, третий с чуть теплой и четвертый, только что заполненный, с холодной.
Эдди взвизгнул, когда ледяная вода окатила его с ног дол головы.
Диафрагмы Полифемы снова закрылись. Пол и стены постепенно перестали трястись, температура поднялась, а вены и артерии снова обрели свою красную и синюю окраску. Она снова вернулась к жизни. По крайней мере, так казалось.
Но когда после двадцати четырех часов ожидания он осторожно затронул опасную тему, то обнаружил, что она не только не желает разговаривать об этом, но отказывается даже признать существование другого подвижного.
Эдди, оставив всякие попытки разговорить ее, на какое-то время погрузился в размышления. Единственный вывод, к которому он пришел -- а он не сомневался в его правильности, так как считал, что достаточно хорошо сумел разобраться в е психологии,-- был тот, что идея о подвижной женской особи была совершенно неприемлема.
Ее мир был поделен на две части: подвижные и ее род, неподвижные. Подвижные означали пищу и спаривание. Подвижные означали самцов. Матери были самками.
Каким образом размножаются подвижные, неподвижные обитатели холмов, вероятно, никогда не задумывались. Их наука и философия находились на уровне инстинктов. Как они представляли себе механизм продолжения рода подвижных -- путем ли самозарождения или размножения через деление клеток, подобно амебе, или же просто считали само собой разумеющимся, что те "произрастали" как придется,-- Эдди так и не выяснил. Для них они сами относились к женскому лагерю, а весь остальной протоплазменный мир -- к мужскому.
Только так, и не иначе. Любая другая идея была более чем отвратительна, неприлична и богохульна. Она была попросту немыслима.
Его слова нанесли Полифеме глубокую травму. И хотя внешне она оправилась, где-то в глубине этих тонн плоти невообразимо сложного организма остался кровоподтек. Словно потаенный цветок, он увел темно-лиловым цветом, и тень от него заслоняла от света сознания определенный участок памяти, определенный след. Тень от лилового ушиба закрыла собой то время и событие, которые Мать по причинам, непостижимым для человека, нашла нужным отметить знаком "БЕРЕГИСЬ, ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ".
Эдди чувствовал и знал, что произошло, хотя он и не облек свое знание в слова, но в каждой клеточке его тела жило понимание происшедшего, словно кости его пророчествовали, а мозг не слышал.
Через двадцать шесть часов по вмонтированным в панрад часам входные губы Полифемы открылись. Ее щупальцы метнулись наружу. Они вернулись обратно, захватив с собой яростно сопротивлявшуюся, но совершенно беспомощную мать.
Эдди, пробудившегося от дремоты, буквально сковало от ужаса. Он увидел, как его мать кидает ему свою лабораторную сумку, и услышал рвущийся с ее губ бессвязный крик. И увидел, как она погружается головой вперед в желудочную диафрагму.
Полифема выбрала единственно надежный способ, как избавиться от очевидного факта.
Эдди лежал лицом вниз, уткнувшись носом в теплую и слегка подрагивавшую плоть пола. Иногда его пальцы судорожно сжимались, словно он тянулся за чем-то, что кто-то держал от него в пределах досягаемости, а потом отодвинул.
Как долго он оставался в таком положении, он не знал, так как ни разу не взглянул на часы.
Наконец, в полной темноте, он сел и бессмысленно хихикнул: "Мать всегда готовила отличную тушенку".
Это как-то встряхнуло его. Он оперся на руки и, откинув назад голову, завыл, как в полнолуние воют волки.
Полифема, разумеется, не могла его слышать, но по радиопеленгу она определила его позу, а чуткий нюх распознал по запаху его тела, что он страшно напуган и терзается душевными муками.
Плавно скользнуло щупальце и нежно обняло его.
--Что случилось? -- пропищал _зззт_-сигналы панрад.
Он сунул палец в отверстие на панраде.
--Я потеря свою мать!
--?
--Она ушла и больше никогда не вернется.
--Не понимаю. _Я -- здесь_.
Эдди перестал плакать и поднял голову, словно прислушиваясь к некоему внутреннему голосу. Пошмыгав носом, Эдди вытер слезы, медленно снял с себя щупальце, погладил его и, подойдя к рюкзаку в углу, достал из него флакончик с таблетками Старой Красной Звезды. Одну он бросил в термос, а другую отдал ей с просьбой сделать такую же -- если это возможно. Затем он лег набок, вытянувшись во весь рост, оперся на локоть, как сладострасный римлянин и, посасывая через соску ржанку, стал слушать поппурри из Бетховена, Мусоргского, Верди, Штрауса, Портера, Фейншьейна и Воксфорта.
И время -- если здесь вообще существовало такое понятие -обтекало Эдди. Когда он уставал от музыки, пьес или книг, он слушал местные новости -- передачу, которая велась по всем станциям. Когда он чувствовал голод, он понимался и шел -- а нередко просто полз -- к тушеночной диафрагме. Банки с продовольствием лежали в рюкзаке. Одно время он решил питаться только ими -- до тех пор., пока не будет уверен, что... что же там было такого, чего ему нельзя было есть? Яд? Кажется, Полифема и Слизняшки что-то сожрали. Но однажды во время музыкально-ржаной оргии он забыл об этом. И теперь он с жадностью накидывался на еду, не думая ни о чем, кроме удовлетворения собственный потребностей.
Иногда диафрагма-дверь открывалась, и внутрь впрыгивал Билли-зеленщик. Величиной с колли, он представлял из себя что-то среднее между сверчком и кенгуру. Как у всех сумчатых, у него была сумка, в которой он приносил овощи, фрукты орехи. Билли извлекал их из сумки блестящими и зелеными хитиновыми когтями и давал Матери в обмен на еду иного рода -- тушенку. Счастливый симбионт*, он весело щебетал, в то время как его многофасеточные глаза, вращавшиеся независимо друг от друга, разглядывали Слизняшек и Эдди: одним глазом его, другим -Слизняшек.
*Один из участников симбиоза, т.е. сожительства организмов разных видов, обычно приносящее им взаимную пользу.
Впервые увидев его, Эдди, повинуясь внезапному порыву, оставил волну в 100 килогерц и стал перебирать все частоты, пока не обнаружил, что Полифема и Билли испускают сигналы на волне 108. Очевидно, они обычно переговаривались именно на этой волне.
Когда подходило время доставки товара, Билли подавал радиосигналы. В свою очередь, Полифема, если нуждалась в его товаре, посылала ему ответный сигнал. В действиях Билли, однако, не было ничего от разума -- передавать сигналы было лишь велением инстинкта. А Мать, если не считать "смысловой" частоты, ограничивалась одним этим диапазоном. Но действовал он прекрасно.
Глава 8
Прекрасным было все. Что еще мог бы желать человек? Вдоволь еды, спиртного -- хоть залейся, мягкая постель, кондиционирование воздуха, душ, музыка, труды великих мыслителей (в записи), интересные беседы (большей частью в нем самом), уединенность и надежность.
Если бы он уже не дал ей имени, он называл бы ее Матушкой Благотворительницей.
Да и нет такого существа, которое могло бы благотворить буквально во всем. Она ответила ему на все его вопросы, на все...
Кроме одного.
Он никогда не задавал его вслух. Впрочем, он бы и не сумел этого сделать. По всей вероятности, он даже не сознавал, что у него есть подобный вопрос.
Но Полифема однажды высказала его,когда попросила Эдди об одной услуге.
Эдди воспринял это как оскорбление.
--Да я же не...! Жа я же не...!
Задожнувшись от волнения, он подумал, что в более нелепое положение, как это, он, пожалуй, не попадал. Она ведь не...
Он, казалось, пришел в еще большее замешательство и сказал себе:
--Ну да, так и есть.
Поднявшись, Эдди открыл лабораторную сумку. В поисках скальпеля он наткнулся на канцерогены. Он с силой швырнул их через полуоткрытые губы вниз по склону холма.
Потом он повернулся и бросился со скальпелем в руке к светло-серой опухоли на стене. И остановился, разглядывая ее. Скальпель у него из руки выпал. Подняв его., он неуверенно ткнул им в опухоль, но даже не поцарапал кожи. Он снова выронил инструмент.
--В чем дело? В чем дело? -- затрещал висевший на запястье панрад.
Неожиданно из ближайшего воздушного клапана в его лицо остро пахнуло человеком -- человеческим потом.
--???
Он застыл на месте в полусогнутом положении, словно его парализовало. Пока щупальцы в бешенстве не схватили его и не потащили к желудочной диафрагме, которая уже разверзлась как раз по величине человека.
Взвизгнув, Эдди задергался в тугих кольцах и, засунув палец в панрад, принялся отстукивать: "Я согласен! Я согласен!"
И когда его снова поставили перед зачаточником, он с внезапным и диким восторгом накинулся на него. Он свирепо кромсал плоть и вопил: "Вот тебе! Получай. П..." Остальные слова затерялись в бессмысленном крике.
Он не останавливался и продолжал бы кромсать и дальше, пока не отрезал бы зачаточник совсем, не вмешайся Полифема, снова потащив его к желудочной диафрагме.
В течение десяти секунд он висел, беспомощный, над открывшимся завом и всхлипывал от страха и чувства триумфа одновременно.
Рефлексы Полифемы почти одолели ее рассудок. К счастью, холодная искра разума осветила уголок обширного, темного и жаркого придела ее бешенства.
Витки спирали, уводившей к дымящемуся карману, наполненному мясом, закрылись, и складки плоти водворились на прежнее место. Эдди внезапно обдали струей теплой воды из того, что он называл "санитарно-профилактическим" желудком. Диафрагма закрылась. Его поставили на ноги. Скальпель был положен обратно в сумку.
В течение долгого времени Мать, похоже, содрогалась от мысли, что она могла сделать с Эдди. И пока ее расстроенные нервы не пришли в порядок, она не решалась подавать сигналы.А когда оправилась, она не заговаривала о тех ужасных секундах, когда он висел на волосок от смерти.
Не вспоминал об этом и он.
Он был счастлив. Он чувствовал себя так, будто пружина, туго стянувшая все внутри него с того самого времени, когда он и его жена расстались, была теперь по какой-то причине отпущена. Тупая, неясная боль утраты и неудовлетворенности, легкое лихорадочное состояние и тиски внутри него, апатия, которая порой донимала его, теперь ушли. Он чувствовал себя прекрасно.
Между тем под панцирем затеплилось что-то сродни глубокой привязанности, словно крохотная свечка под продуваемой насквозь высоченной крышей собора. Материнский панцирь предоставил приют не только Эдди. Сейчас под его укрытием вынашивалось новое чувство, не известное доселе ее сородичам. Это стало очевидным после одного события, порядком испугавшего Эдди.
Раны на зачаточнике затянулись, опухоль увеличилась до размеров большой сумки. Потом сумка прорвалась, и на пол посыпался десяток Слизняшек величиной с мышь. Удар об пол имел для них те же последствия, какие имеет шлепок доктором по попке новорожденного: от потрясения и боли они сделали первый вдох и их бесконтрольные слабые импульсы наполнили эфир хаотичными сигналами бедствия.
Когда Эдди не беседовал с Полифемой или не слушал местные передачи, или не пил, или не спал, или не ел, или не купался под душем, или не прослушивал записи, он играл со Слизняшками. В каком-то смысле он был их отцом. В самом деле, когда они подросли до размеров свиньи, их родительнице было трудно отличить его от всего молодняка. Он ведь теперь редко когда ходил и его чаще можно было видеть на четвереньках среди Слизняшек, так что ей не слишком хорошо удавалось определить его сканированием. Кроме того, в чересчур влажном воздухе или в питании было, наверное, что-то такое, из-за чего у него повыпадали волосы, все до единой волосинки. К тому же, он очень растолстел. В общем, он стал неотличим от бледных, мягких, округлых и безволосых отпрысков. Фамильное сходство.
Но кое в чем они все же различались. Когда для девственниц настало время изгнания из из чрева, Эдди, поскуливая, заполз и угол. Он оставался там до тех пор, пока не убедился, что Мать не собирается вышвыривать его в холодный и суровый мир, который не станет кормить его.
Когда критический момент, наконец, миновал, он снова перебрался в центр пола. Паническое чувство в его груди утихло, но нервы все еще трепетали. Он наполнил термос и потом послушал немного свой собственный тенор в записи, исполнявший арию "Морские истории" из его любимой оперы Джианелли "Старый моряк". Внезапно внутри него что-то взорвалось, и он стал подпевать самому себе. Он почувствовал, что как никогда заключительные слова арии нашли отклик в его душе.
И с моего плеча Взлетел тот альбатрос -- и пал, Как камень, в океан.
Потом он замолчал, но сердце его продолжало петь. Он выключил запись и подключился к передаче Полифемы.
Мать была в затруднительном положении. Она мучилась, не в силах дать Матерям со всего континента, подключившимся к ее передаче, точное описание того нового чувства, которое почти невозможно выразить словами и которое она испытывало по отношению к подвижному. Ее язык не был готов для выражения подобного чувства. Ей не помогали даже галлоны Старой Красной Звезды в ее жилах.
Эдди, посасывая пластиковую соску, сочувственно и сонно кивал, когда она подыскивала слова. Вскоре термос выкатился из его руки.
Он спал на боку, свернувшись в калачик, упираясь коленями в грудь, скрестив руки и наклонив вперед голову. Как тот хронометр в штурманской рубке, чьи стрелки после аварии побежали вспять, часы его организма отстукивали время назад, отстукивали назад...
Во влажной темноте, надежной и теплой, сытый, нежно любимый.