Стена Плача (повести и рассказы) - Рафаил Гругман


Рафаил Гругман Стена Плача (повести и рассказы)

Стена Плача

Где она? В этом маленьком дворике на Новосельской, с каштаном, разросшимся выше двухэтажного флигеля, мраморном колодце, сверху забитом досками, и бельем, висящим поперек двора?

К какой стене примкнуть? К той, где из открытого окна, распевая горло, накатывается на весь двор: «А-а, а-а-а…», или к той, где кормит куклу семечками четырехлетняя леди?

И к той, и к другой стене с интервалом в два дня подошел автобус, и с тяжелыми баулами, торопливо раздаривая соседям оставшуюся утварь, наспех распивая траурное шампанское, и от той, и от другой стены рухнул в автобус осколок Великого Исхода.

Железная табличка в подъезде с указателем ранее проживавших в доме жильцов – мемориальная доска. По живым.

Закрываю глаза.

– Посмотрите, что она мне сыплет на голову?! – неизвестно к кому вопрошает визгливый женский голос. – О! – торгующая виноградом женщина отскакивает в сторону, задирает голову и машет кулаком…

Подметавшее балкон «О» быстро прячется в комнате. Посланные вслед залпы летят в воздух, бесследно растворяясь в плотных слоях атмосферы.

«О» не безлико. Оно появляется вскоре на балконе третьего этажа в виде полногрудой женщины в сиреневом трико и белом, шитом на заказ лифе, с ведром воды и ультиматумом:

– Я тебе вылью сейчас ведро на голову! Ты уберешься со своим виноградом или нет?!

Оцинкованное ведро угрожающе накреняется, в то время как задравшая голову продавщица беспомощно разводит руками, пытаясь объяснить, что ее поставили торговать виноградом именно здесь.

– А у меня из-за твоего винограда пчелы на третьем этаже! Я вся хожу искусанная! – не желает сдаваться «О». – Я тебе в последний раз говорю! – И уходит в комнату, удовлетворенная величием своей угрозы.

Продавщица, с утра тихо мечтающая о небольшом дождике, миролюбиво садится на пустой ящик, выслушивая сочувственные реплики рядом торгующих коллег.

– Как тебе нравится, ей пчелы мешают?!

– Дать ей по рылу, чтобы она успокоилась…

– Оно мне надо с ней связываться, – ободренная сочувствием, отвечает продавщица. – Пусть живет…

– При такой жаре могла бы и вылить стаканчик. Ничего бы с ней не случилось. Руки бы не отсохли, – комментирует переговорный процесс покупатель.

Он протягивает продавщице целлофановый кулек.

– Два килограмма. Только сделайте как себе.

– У нее, наверно, сахар, раз к ней пчелы липнут, – отбирает продавщица красивые гронки. – Ваша жена будет довольна.

– А вы?

– Я уже довольна…

– Так ты уберешься уже или нет?! Или я вызову милицию, что ты торгуешь не на своем месте! – вновь включается третий этаж.

– Женщина! Вам что там, наверху, нечего делать?! – вступается за продавщицу покупатель. – Она же не сама сюда встала!

Через час, когда тропический ливень мгновенно навалился на город и от грозовой канонады затрещали барабанные перепонки, на балконе третьего этажа вновь появилась «О».

– Ты еще не околела?! – кричит она съежившейся продавщице и помахав складным японским зонтиком, бросает его на лоток.

Та смеется, прячась под зонтиком:

– Спасибо! Не дождетесь!

Открываю глаза. Атлантический океан тихо плещется у ног моих. За спиной круглое здание Нью-Йорк Аквариума, бордвок – широкий деревянный настил, окантовывающий знаменитые Кони Айлэнд и Брайтон Бич пляжи, и потный воздух Южного Бруклина.

Бордвок, пограничная полоса «город-океан» – Приморский бульвар дотелевизионной Одессы – вечерами усыпан осколками Великого Исхода.

– Дэвид, ты будешь слушаться бабушку или останешься без Диснейленда!

Четырехлетний Дэвид пытается на роликовых коньках исполнить пируэт, падает, встает, бабушка хватает его за руку:

– Посмотри на этого ребенка, что он вытворяет!

Дэвид, тщетно пытаясь вырваться, использует все средства:

– А я съем твои фудстэмпы! – и для верности показывает язык.

– Мама, оставь его, – вмешивается дочь, – пусть падает – лучше спать будет.

Закрываю глаза.

На другой день «О» спускается за зонтиком и продавщица возвращает его с благодарностью: «Возьми абрикосу. Я дам тебе как на Привозе».

– Спасибо, я уже сделала базар в десять утра.

– Все равно возьми – у меня дешевле. Такой абрикос на улице не валяется.

И они расстаются как лучшие подруги.


* * *

Южный Бруклин – осколок стены.

В приокеанских ресторанах ведущий поочередно объявляет: «Для бывших киевлян…», «Для петербуржцев…», «Для москвичей…» – клич бьет в голову, первые аккорды, как удар невропатолога по коленной чашечке, действуют моментально, и зал реагирует ногами, но когда звучит: «Исполняется для одесситов…» и затем почти всегда: «Пахнет морем и луна висит над самым лонжероном…» – нож в горло – ноги немеют. Не стынут – немеют.

Энтони, двухлетний американец, на это не реагирует. Мама зовет его Антошкой, и он смеется рыжими глазами, не зная еще своего подлинного имени. Как и языка, который станет для него родным. Что ждет внуков его? Новый Исход? И новая Стена? Не приведи, Господи, если что-нибудь еще во власти Твоей.

Вечный вопрос

Балуясь, собака перепрыгивала с облака на облако и на все Нюмкины крики: «Чита, вернись!» не слушаясь, радостно визжала и оглядываясь, не потерять бы хозяина, прыгала дальше. И сорвалась. Это ведь только снизу кажется, что облака висят над крышей. На самом деле они висят очень высоко и прыгать по ним небезопасно.

Безжизненное тело Читы после удара о землю растеклось по асфальту. Нюмка стоял рядом, боясь к ней прикоснуться, вертел ненужный уже ошейник и плакал.

– Сам виноват. Нечего собаку без ошейника отпускать, – назидательно поучал Нюмку солидный мужчина. – Я даже кошку прогуливаю на поводке, – и в доказательство сказанному он вытащил из кармана и показал окружающим кожаный ремешок. – Вот. Сам смастерил. Кошейник называется.

– Как? Как!? – непонимающе воскликнула тугоухая старушка.

– Раз коту одевается на шею, значит, кошейник, – гордо пояснил мужчина.

– Ну, ты изувер! – возмутился доселе молчавший прохожий. – Где это видано, чтобы кошку водили на поводке! Кошка же гордый зверь! Она от природы гуляет сама по себе!

Нюмка медленно отошел от бурно дискутирующей толпы и с ненавистью посмотрел на затянувшееся облаками небо.

– Всегда бы так… И Чита не сорвалась бы… Прыгала бы себе и прыгала…

Солнечный луч раздвинул шторки, молча показал ему кукиш и, опасаясь Нюмкиного гнева, быстро скрылся за облаками. Нюмка пригрозил ему кулаком и поплелся домой.

Он вспоминал, что назван в честь папиного брата, погибшего в Одессе осенью сорок первого, и размышлял: «Если, как говорит мама, душа ТОГО Нюмки вселилась в него в августе шестидесятого, то Читина, тоже безвинно погибшая, в кого вселится она? И когда?»


* * *

Из окна 104-го этажа Всемирного торгового центра Манхэттен как на ладони. Но это только в солнечный день.

В пасмурный облако подкрадывалось к окну пуховым балконом, и Нюмке, для того чтобы увидеть Манхэттен, надо было сделать только один шаг – и полететь. Как на ковре-самолете.

Он так и делал, когда хотел отвлечься на пару минут от компьютера и расслабиться. Cпускаться на лифте вниз, а затем мучительно долго подыматься вверх – утомительное занятие – и зачем, когда есть облака, по которым можно скакать и скакать… Как некогда Чита.

Утро 11 сентября было необычайно солнечным, и облака попрятались в тень. Нюмка не знал этого, и когда весь этаж утонул в облаке, непривычно едком и угарном, шагнул, как обычно, в окно.

И полетел. Но почему-то не над Гудзоном и Бэттэри Парком, как обычно, а вниз, болтаясь и кувыркаясь, как кукла. А за ним – еще, и еще, и еще…

Это ведь только снизу кажется, что облака висят над крышей. На самом деле они висят очень высоко и прыгать по них небезопасно…


По ночам в Бэттэри Парк слетаются Души 11-го Сентября. Среди них и Нюмкина. В кого вселится она и когда?…

Это было в Одессе

Геналю казалось, что он умирает. Несколько дней назад жена его, забрав малолетнюю дочь, поплакала и простилась с ним – его, горящего в температурном бреду, эвакуировать она не могла. Заходила изредка соседка, что-то заносила и уносила, давала пить, что-то говорила. Геналь её не слушал и хотел только одного: спать, спать, спать…


В минуты просветления он вспоминал жену и дочь, и горькая мысль, что он никогда больше их уже не увидит, что они бросили его, предали, забыли, как ненужную вещь, делала его безразличным ко всему. В эти минуты он желал себе скорой смерти и, засыпая, думал, что вот, наконец она пришла.


Галя, нянечка, а по-одесски – фребеличка, его дочери, забежала к Левитам на минутку. Уже два месяца, как ей отказали в работе, но сейчас, узнав от знакомых, что Левиты собираются уезжать, она забежала попрощаться – кто знает, суждено ли будет когда-либо встретиться вновь. За те полгода, что она возилась с их дочерью, Галя успела подружиться и с Геналем, и с Симой, женой его, благо разницы в возрасте почти не было, и стать своей.

Войдя в незапертую дверь полупустой квартиры и увидев лежащего на кровати Геналя, Галя всё поняла. Квартира наполнялась пустотой. В ней ещё жил человек, но не было уже рук, вытирающих пыль, открывающих окно, рук, превращающих жилплощадь в Дом. Цветы без воды. Очаг без огня. Дом без женщины.


Она забежала на минутку и осталась, став нянечкой и сестрой, а когда недели через две жар спал и Геналь смог ходить, она перевезла его к себе на Слободку – Одессу оккупировали румыны, и Левиту рискованно было оставаться в своей квартире на Ремесленной.


Соседям сказала, что вышла замуж за парня из города, надела ему на шею крестик, дала свою фамилию, и стал Геналь Левит Геннадием Кучеренко.


Так началась у них семейная жизнь.


Время было тяжёлое. После массовых расстрелов евреев осенью сорок первого, в сорок втором, румыны не очень тщательно выполняли союзнические обязательства, больше полагаясь на население, которое с радостью великой само выявит и донесёт… Мир, как говорится, не без добрых людей. Да и разве можно спрятать то, что у всех на виду, – глаза, их не оденешь в брюки, они говорят сами за себя…


Так и случилось. Однажды Нина, Галина приятельница, встретившаяся как-то на базаре, игриво посмотрела на неё: «Що, Галочка, знайшла соби мужичка? А нэ боишься, що хтось донэсэ?»


В тот же день, придя домой и рассказав всё Геналю, добавив при этом пару-другую смачных, чисто одесских проклятий, Галя приняла решение.


– Всё, Геночка, одевай в субботу белую рубашечку, галстук, бери самогонку для храбрости и иди кобелячить к Нинке, штоб ей хрен поперёк горла встав.


Так и повелось. Каждую субботу, без пропусков, она одевала ему, как на праздник, – белую рубашечку, галстук и отправляла в гости к подруге.


Но, как говорится, у чужого огня долго не согреешь ноги, в апреле сорок четвёртого в Одессу вновь пришла Красная Армия.


Власть переменилась, но суббота осталась. И в первую советскую субботу, когда Геналь в силу привычки – а человек, особенно если он мужчина, ко всему привыкает быстро – надел белую рубашечку, чтобы идти в гости. Галя, ни слова не говоря, взяла с холодочку кастрюлю борща и молча вылила ему на голову.


– Сегодня мой черёд идти к подруге.


Она пришла к опешившей Нинке и, глядя ей в глаза, негромко, но тщательно выговаривая каждое слово, так что Нинка сперва покраснела, а потом побелела, произнесла:


– Вот что, подруга, собирай свои манатки и в двадцать четыре часа, чтоб духу твоего в Одессе не было. А иначе я пойду и донесу, что ты выдавала немцам явреев.


Повторять ещё раз не понадобилось. За сотрудничество с оккупантами… В общем, была Нинка и не стало Нинки.


А потом стали возвращаться в Одессу беженцы. И, представьте себе, приезжает из Алма-Аты Сима, законная жена, с повзрослевшей дочерью, узнаёт от соседей, что Геналь спасся и счастливо живёт на такой-то улице, и спешит поблагодарить Галю за сохранность своей собственности, дабы забрать её к себе обратно, на Ремесленную улицу.


И вновь пришлось Гале проявить своё красноречие, да так, что Сима быстро поняла, что поезд её ушёл в сорок первом, после чего она тихо исчезла, забрав назад свои законные права.


И родилось, прямо как в сказке, у Кучеренков три сына. Что ни мальчик – красавчик и богатырь: свежая кровь что-нибудь да значит. Так и жили они дружно в Одессе до начала семидесятых. Справила Галя поочерёдно каждому свадьбу и с собой, и в дом дала, и животы начали пухнуть у невесток, как начались отъезды на Землю обетованную, и вспомнила Галя, что они хоть и Кучеренки, но ещё и Левиты.


Каждого сына надо было поднять и отправить. В начале семидесятых уехать – легче пройти сквозь строй шпицрутенов.


А когда все мальчики уже были там и устроились, и Галя с Геналем собрались ехать – калитка захлопнулась.


До новой оттепели они не дожили. Похоронил Геналь Галю на третьем еврейском кладбище, а памятник поставить не успел. Через три месяца они встретились вновь.


Эта история произошла в Одессе, в городе, не принадлежащем никому: ни русским, ни украинцам, ни евреям, ни полякам, в городе искателей счастья, беженцев и эмигрантов…


***

Я ничего не добавил от себя, как принято обычно. Когда жена моя в первый раз умирала и в течение пяти дней медсестра ежедневно ставила на дому капельницу, в тот день, когда дела пошли на поправку, она и рассказала нам историю, случившуюся в их дворе. В трёх кварталах от нашего.

Еврейское кладбище

«Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет».

Не знаю почему, но именно эти цветаевские строки назойливо лезут в голову всякий раз, когда бреду я аллеями Третьего еврейского кладбища.

На месте Первого, основанного на Молдаванке ещё в позапрошлом столетии, разбит ныне парк.

Второе, или, как его называли в начале прошлого века, Новое еврейское кладбище, соседствовало через дорогу со Вторым христианским. Церковь и синагога мирно смотрели друг на друга, но так повелось – жизнь еврейского кладбища не намного длиннее короткой жизни его обитателей.

Кладбище сносилось на глазах молчаливого города. От вокзала стремительно накатывалась новая автострада, и бульдозеры безжалостно утюжили бесхозные могилы, выкорчёвая из жизни Одессы следы её буйной юности. В эти безумные дни бесследно исчезла бабелевская Одесса.

Третье перенаселено, но Четвёртого за ненадобностью не будет – будущие постояльцы рассасываются по миру тоненькими ручейками слепых побегов.

Я бреду по кладбищу один. Когда-то я ходил с мамой и с сестрой её, Аннушкой, к папе, к дедушке и бабушке, а теперь и к ним, и к маме, и к Аннушке…

Вот эта застывшая в камне девочка с толстой косой погибла при газификации дома. В момент взрыва она играла на пианино, а её бабушка, чудом оставшаяся в живых, вязала ей в соседней комнате носки…

А этот мальчик, сын Аннушкиной сослуживицы, нелепо погиб в армии. Работая на элеваторе, он попытался схватить плывущую на конвейерной ленте лопату и поскользнулся. Когда его откопали, он был мёртв.

Мамин ученик, любимый ею Саша Волянский. Вместе с мамой и тётей улетевший перед свадьбой в Москву… Самолёт их разбился при взлёте из аэропорта Внуково. Где его невеста и с кем – какое это уже имеет значение?

Кладбищенский маршрут мой – по часовой стрелке – неторопливый большой круг от Ляленьки к деду.

По пути и слева, и справа, прерывая раздумья, окликают знакомые голоса: «Эй! Стой! Как ты там – за оградой?»

Я стараюсь не задерживаться – мама обижается, если я нахожусь у неё недолго, и жалуется покоящейся рядом бабушке: «Он и раньше таким был. На пять минут забежит и торопится уходить. А я старалась к приходу его нажарить котлетки – я ведь знаю, что он любит мои котлетки. Отварить картошечки… А как он любил мои вареники с вишней! Что он сейчас кушает – ума не приложу… Он так плохо выглядел, когда приходил в прошлый раз…»

От неожиданности я вздрогнул. Прямо передо мной шлёпнулся, подняв облачко пыли, засушенный пучок бессмертников.

– Промахнулся, – разочарованно произнёс вслед хриплый голос.

– Ося, это ты?

– Я! Я! – ворчливо затараторил старый приятель. – Остановись… Чё, фраер, мимо пробегаешь?

Я недовольно отбросил ногой букетик и подошёл к ограде.

– Ты можешь что-нибудь для меня сделать?

– Принести цветы?

– Плевать мне на твои цветы. Если их в тот же день не украдут, чтобы заново не перепродать, – через неделю они станут непригодны даже для веника.

– Чего же ты хочешь?

– Поговори со мной. Ты ведь знаешь мою жену?

– Фиру? Конечно…

– Раньше она прибегала каждое воскресенье, а сейчас приползает два раза в год – в день рождения и в годовщину смерти своей матери. Заметь, не в мои, а в её дни. Мои даты эта сука забыла! Она приходит с Арончиком – я всегда подозревал, что между ними что-то было, – постоит две минуты, притворно вздохнёт и положит крашеные бессмертники. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не швырнуть их ей в морду! Ненавижу! Её притворные слёзы: «Бедный Ося, как рано он ушёл». А потом уходит трахаться с Арончиком. Потаскуха! Все бабы такие! Ненавижу! Ты видишь, слева наискосок, вырядился в белый мрамор Долик Авербух?

– Не оборачиваясь, я кивнул головой.

– Ты ведь знаешь, он был зубным техником. Здесь половина кладбища в его коронках. Он вкалывал как лошадь, но подонком тоже был порядочным. Сонечка его никогда не работала. Домработница и варила, и стирала… А Сонька полдня спала, полдня по комиссионкам бегала. Пару раз, кстати, – захихикал Ося, – я отодрал её в его же спальне. Но как только Доля приходил домой, она перевязывала голову платком, ложилась на диван и умирала: «Я так за день набегалась!» А этот дурак весь вечер возле неё крутился: «Сонечка, бедненькая, у нас же есть домработница». И чай в постель, и конфетки… Он за месяц сгорел, оставив ей целое состояние. Как ты думаешь, она у него часто бывает? Чёрта с два! Поставила шикарный памятник, чтобы родственники не злословили, наняла женщину для уборки и… поминай как звали.

Дальше