Джефферс прервал его:
— Если то, что ты сказал, верно, то каждая женщина на свете должна опасаться своего ребёнка, удивляться ему.
— А почему бы и нет? Разве у ребёнка не отличное алиби? Его защищает тысячелетиями принятое медицинское убеждение. По природным причинам он беспомощен и не может отвечать за свои действия. Ребёнок рождается с ненавистью. А жизнь все хуже, а не лучше. Поначалу ребёнку достаточно внимания и материнской заботы. Но время течёт, и всё меняется. Новорождённый ребенок в силах своим чихом или плачем заставить родителей совершать глупые поступки и подпрыгивать от его малейшего писка. Годы идут, и ребёнок чувствует, что даже эта крошечная власть быстро ускользает навсегда, без возврата. Почему бы ему не ухватиться за ту власть, которую он имеет? Почему бы ему не добиваться выгодного положения всеми способами, пока у него есть преимущества? Потом будет слишком поздно выражать свою ненависть. Теперь есть время для борьбы.
Голос Лейбера звучал тихо, спокойно.
— Мой маленький мальчик лежит по ночам в колыбельке с мокрым красным лицом и задыхается. Потому что плакал? Нет. Потому что медленно вылез из кроватки, долго полз по темным коридорам. Мой маленький мальчик. Я хочу убить его.
Доктор протянул ему стакан воды и таблетки.
— Никого ты не убьёшь. Будешь спать двадцать четыре часа. Выспишься и придёшь в себя. Возьми-ка.
Лейбер принял таблетки и дал отвести себя наверх в спальню, плача, он чувствовал, что его укладывают в постель. Доктор подождал, пока он глубоко не заснул, и ушел.
Лейбер в одиночестве плыл и плыл по течению.
Он услышал шорох.
— Что… что это? — слабо спросил он.
Что-то шевелилось в коридоре. Дэйвид Лейбер спал.
Следующим утром, очень рано, доктор Джефферс подъехал к дому. Утро было чудесное, и он собирался прокатить Лейбера за город на прогулку. Лейбер, должно быть, все ещё спит наверху. Джефферс дал ему достаточно снотворного, чтобы отключить его по крайней мере на пятнадцать часов.
Он позвонил в дверь. Молчание. Прислуга, наверное, ещё не встала. Джефферс толкнул входную дверь, она оказалась незапертой, он вошел внутрь. Положил врачебный чемоданчик на ближайший стул.
Что-то белое мелькнуло на верху лестницы. Неуловимое движение. Джефферс едва обратил внимание.
Во всём доме стоял запах газа.
Джефферс побежал наверх, вломился в спальню Лейбера.
Лейбер без сознания лежал на кровати, а комнату застилал газ, который с шипеньем струился из открытой форсунки внизу в стене около двери. Джефферс закрутил кран, распахнул все окна и подбежал к телу Лейбера.
Тело было холодным. Он был мертв уже несколько часов.
Сильно кашляя, доктор выскочил из комнаты, глаза слезились. Лейбер не включал газ сам. Он был не в состоянии это сделать. Снотворное отключило его, он не мог проснуться раньше полудня. Это не самоубийство. Или все-таки мог?
Джефферс минут пять постоял в коридоре. Потом подошел к двери детской. Она была закрыта. Он открыл её. Вошел внутрь и подошел к кроватке.
Кровать была пуста.
Покачиваясь, он постоял полминуты у колыбели, потом сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Дверь детской захлопнулась. В кроватку, где так безопасно, вернуться ты не смог. В твои планы не входило, что дверь захлопнется. Столь ничтожная деталь, как захлопнувшаяся дверь, может разрушить наилучший план. Я найду тебя, спрятавшегося где-то в доме и притворившегося тем, чем ты на самом деле не являешься. — Доктор был потрясен. Он приложил руку ко лбу и слабо улыбнулся: «Ну вот, теперь я говорю то же, что говорили Алиса и Дэйвид. Но я не могу рисковать. Я совсем не уверен, что рисковать не могу».
Он спустился вниз, открыл чемоданчик, лежащий на стуле, вытащил оттуда какой-то предмет и взял его обеими руками.
Что-то прошуршало в коридоре. Что-то крошечное и такое бесшумное. Джефферс быстро обернулся.
Мне пришлось сделать операцию, чтобы ввести тебя в этот мир, подумал он. Теперь, как я понимаю, я должен сделать операцию, чтобы увести тебя из него…
Он сделал несколько медленных уверенных шагов вперед в коридор. Поднял руки к солнечному свету.
— Смотри, малыш! Как блестит… как красиво!
Скальпель.
1946
The Small Assassin[29]
© Перевод Т.Ждановой
Следующий
Окна выходили на некое подобие городского сквера — надо сказать, довольно жалкое подобие. Впрочем, некоторые его составные части освежали зрелище: эстрада, чем-то напоминающая коробку из-под конфет (по четвергам и воскресеньям какие-то люди разражались здесь громкой музыкой), ряды бронзовых скамеек, богато украшенных всякими позеленевшими излишествами и завитками, а также прелестные дорожки, выложенные голубой и розовой плиткой — голубой, как только что подведенные женские глазки, и розовой, как тайные женские же мечты. Дополняли очарование остриженные на французский манер деревья с кронами в виде огромных шляпных коробок. В целом же, глядя из окна гостиницы, человек, не лишенный воображения, мог бы принять это место за какую-нибудь французскую виллу конца девяностых годов. И, конечно, ошибся бы. Все это находится в Мексике. Обычная плаза — площадь в маленьком колониальном городке, где в государственном оперном театре всего за два песо вам покажут замечательные фильмы: «Распутин и императрица», «Большой дом», «Мадам Кюри», «Любовное приключение» или «Мама любит папу».
Было раннее утро. Джозеф вышел на разогретый солнцем балкон и присел на колени перед решеткой. В руках он держал небольшой фотоаппарат «Брауни». Позади, в ванной, журчала вода, и голос Мари произнес:
— Что ты там делаешь?
— Снимаю, — пробормотал он себе под нос.
Она повторила вопрос. Щелкнув затвором, Джозеф поднялся на ноги, перевел кадр и, повернувшись к двери, сказал погромче:
— Снимаю! Городской сквер!.. Не пойму, зачем им понадобилось всю ночь шуметь? До полтретьего глаз не сомкнул… Угораздило же приехать как раз в тот день, когда в местном «Ротари»[30] попойка…
— Какие у нас на сегодня планы? — спросила она.
— Пойдем смотреть мумии, — ответил он.
— О Господи… — вздохнула Мари, после чего в комнате повисла долгая пауза.
Он вошел, положил фотоаппарат и прикурил сигарету.
— Ну, если ты не хочешь, я сам поднимусь на гору и осмотрю их один.
— Да нет, — замялась она. — Лучше уж я пойду с тобой. Только я все думаю — на что они нам? Такой чудный городок…
— Смотри-ка! — вдруг воскликнул Джозеф, видимо, заметив что-то краем глаза. В несколько шагов он оказался на балконе и замер там. В руке его дымилась забытая сигарета. — Иди же сюда. Мари!
— Я вытираюсь, — ответила она.
— Ну давай, побыстрее, — не унимался Джозеф, а сам как зачарованный смотрел куда-то вниз, на улицу.
За его спиной послышался шорох, который принес с собой аромат мыла, только что вымытого тела, мокрого полотенца и одеколона. Рядом с ним стояла Мари.
— Не двигайся, — сказала она. — Я спрячусь за тебя и буду выглядывать. Просто я голая… Ну, что у тебя там такое?
— Смотри, смотри!
По улице внизу двигалась какая-то процессия. Возглавлял ее человек, несущий поклажу на голове. За ним шли женщины в черных rebozo;[31] прямо на ходу они зубами срывали шкурки с апельсинов и плевали их на мостовую. Далее следовали мужчины, а за ними — стайка детей. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в кору, пока та не начинала трескаться — и тогда они кусками отламывали ее, чтобы добраться до вожделенной мякоти, а напоследок высосать сок из всех сухожилий. Всего в толпе было человек пятьдесят.
— Джо… — проговорила Мари за спиной у Джозефа и взяла его за руку.
Человек, возглавлявший процессию, нес на голове не простую поклажу. Накрытая сверху серебристым шелком с бахромой, она была еще украшена серебряными розочками. Мужчина бережно придерживал ее одной смуглой рукой, а другой размахивал при ходьбе.
Вне всякого сомнения, перед Мари и Джозефом были похороны, а поклажа являлась ничем иным, как маленьким гробиком.
Джозеф взглянул на жену.
Когда Мари только-только вышла из ванной, кожа ее была нежно-розовой, а теперь стала белой, как парное молоко. Сердце словно скатилось в какую-то пустоту внутри ее самой. Она совершенно забыла, что голая, — и вышла на балкон, не отрывая взгляда от этой толпы жующих и что-то бормочущих людей. Некоторые из них даже сдавленно смеялись.
— Наверное, какая-то девчушка отправилась в мир иной — или мальчонка, — сказал Джозеф.
— А куда они тащат… ее?
Ее! Разумеется, Мари представилось, что это девочка, а не мальчик. И не просто девочка, а она сама, запакованная в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. И вот ее несут, зажатую в кромешной темноте, как персиковую косточку, руки отца касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри-только ужас и тишина…
Когда Мари только-только вышла из ванной, кожа ее была нежно-розовой, а теперь стала белой, как парное молоко. Сердце словно скатилось в какую-то пустоту внутри ее самой. Она совершенно забыла, что голая, — и вышла на балкон, не отрывая взгляда от этой толпы жующих и что-то бормочущих людей. Некоторые из них даже сдавленно смеялись.
— Наверное, какая-то девчушка отправилась в мир иной — или мальчонка, — сказал Джозеф.
— А куда они тащат… ее?
Ее! Разумеется, Мари представилось, что это девочка, а не мальчик. И не просто девочка, а она сама, запакованная в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. И вот ее несут, зажатую в кромешной темноте, как персиковую косточку, руки отца касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри-только ужас и тишина…
— На кладбище — куда же еще? — ответил Джозеф, глядя на Мари сквозь облачко сигаретного дыма.
— Ты так уверенно говоришь, будто знаешь, на какое именно.
— А в таких городках всегда только одно кладбище. Здесь обычно не тянут с похоронами. Думаю, девчушка умерла всего несколько часов назад.
— Несколько часов… — Мари отвернулась — голая, жалкая, с мокрым полотенцем в поникших руках. И медленно двинулась к своей кровати. — Неужели… Всего несколько часов назад она была еще жива, и вот теперь…
Джозеф продолжил:
— Теперь ее скорее несут на гору. Неподходящий здесь климат для покойников. Жара, бальзамировать нечем. Вот и приходится им спешить.
— Но представь себе, какой ужас — то кладбище… — произнесла Мари совершенно замогильным голосом.
— Ах ты о мумиях, — сказал он. — Да будет тебе расстраиваться.
Сидя на кровати, Мари машинально разглаживала полотенце у себя на коленях. Глаза ее казались не более зрячими, чем круглые коричневые соски грудей. Она смотрела на Джозефа и не видела его. Щелкни он сейчас пальцами, кашляни — она даже не вздрогнула бы.
— Они едят фрукты прямо на ее похоронах. И смеются!
— Путь до кладбища неблизкий, да еще все время в гору.
Мари вдруг дернулась, словно рыба, которая заглотила крючок и пытается освободиться. Затем бессильно откинулась на подушку.
Джозеф посмотрел на нее долгим взглядом. Это был особый взгляд — так обычно разглядывают плохую скульптуру. Холодный, придирчивый и в то же время равнодушный… Ну да, конечно, его рукам знакомы все изгибы ее полнеющего и дряблого тела. Это уже далеко не то тело, которое он обнимал на заре их супружества, — оно изменилось, и изменилось непоправимо. Словно скульптор случайно пролил на упругую глину воды, превратив ее в бесформенную массу. Теперь сколько ни отогревай ее в руках, сколько ни пытайся выпарить влагу, прежней ей уже никогда не стать. Да и откуда взяться теплу? Ведь лето — их лето — давно прошло. Теперь безжалостная вода въелась в каждую клеточку ее тела, отяжелив груди, заставив обвиснуть кожу.
— Что-то я неважно себя чувствую, — сказала Мари и задумалась, словно пыталась понять, действительно ли это так. — Совсем неважно, — повторила она, но Джозеф ничего не ответил. Полежав еще пару минут, она приподнялась. — Давай не будем оставаться здесь еще на одну ночь, Джо.
— Городок такой живописный…
— Да, но ведь мы уже все осмотрели. — Мари встала. Она знала наперед, что он скажет. Что-нибудь веселое, бодрое и жизнерадостное — разумеется фальшивое. — Можно поехать в Патцкуэро. Это рукой подать. Тебе даже вещи паковать не придется, милый, я все беру на себя! Остановимся в отеле «Дон-Посада». Говорят, там красивейшие места…
— Здесь, — перебил ее Джозеф, — здесь красивейшие места.
— …и все дома увиты бугенвиллией… — закончила Мари.
— Вон, — он показал на цветы на окне, — вон твоя бугенвиллия.
— …а еще там можно порыбачить — ты же обожаешь рыбачить, — поспешно добавила Мари. — И я тоже буду рыбачить с тобой. Я научусь — правда научусь. Я так давно мечтала научиться рыбачить! Знаешь, у тарасканских индейцев раскосые глаза и они почти не говорят по-испански… А оттуда мы можем отправиться в Паракутин — это недалеко от Урвапана, там делают замечательные лаковые шкатулки. О, это будет здорово, Джо!.. Все. Я начинаю собирать вещи. Постарайся понять меня и…
— Послушай, Мари…
Джозеф окликнул ее, и она остановилась, не добежав до двери ванной комнаты.
— А? — повернулась она.
— Разве не ты говорила, что неважно себя чувствуешь?
— Ну да, я. Я и правда чувствовала… чувствую себя неважно. Но стоит только подумать об этих замечательных местах…
— Да пойми же: мы не осмотрели и десятой части этого города, — с самым резонным видом начал он. — Там, на горе, есть статуя Морелоса — я собирался ее сфотографировать. Кроме того, дома французской постройки… Ну подумай: преодолеть столько миль, ехать сюда, добираться — а потом побыть всего один день и уехать! И потом, я уже заплатил за следующую ночь…
— Мы можем сделать возврат, — поспешно заверила его Мари.
— Ну почему ты так хочешь уехать отсюда? — с притворным простодушием, словно он говорил с ребенком, спросил Джозеф. — Тебе что, не нравится этот город?
— Да нет же, городок прелестный, — ответила Мари, изобразив улыбку на совершенно бледном лице. — Такой чистенький… гм-м… зеленый.
— Ну вот и ладно, — порешил Джозеф. — Тогда остаемся еще на день. Обещаю: ты обязательно полюбишь эти места.
Мари начала что-то говорить, но замолкла.
— Что-что? — переспросил он.
— Да нет, ничего.
Она закрыла за собой дверь ванной. Было слышно, как Мари роется там в аптечке. Затем зашумела вода. Очевидно, она принимала какое-то желудочное средство.
Джозеф встал под дверью.
— Скажи… ты ведь не боишься мумий? — спросил он.
— Н-не, — промычала она.
— Значит, все из-за похорон?
— Угу.
— Имей в виду: если бы ты действительно боялась, я бы без всяких промедлений собрал чемодан — да-да, дорогая.
Он дал ей время обдумать ответ.
— Да нет, я не боюсь, — сказала Мари.
— Вот и умница, — похвалил он.
Кладбище было обнесено толстой кирпичной стеной. В каждом из четырех углов ограды застыли в порыве на своих каменных крыльях грязноватого вида купидоны. Головы их были украшены шапочками из птичьего помета, которые на лбу плавно переходили в веснушки. На руках пестрели амулеты того же происхождения. Джозеф и Мари наконец поднялись на гору, увязая в горячих солнечных лучах, словно в тягучей жиже. За их спинами по земле стелились голубые тени. Впереди маячила железная решетка кладбищенских ворот. Чтобы открыть ее, им пришлось немало потрудиться.
Прошло всего несколько дней после празднования так называемого Eli Dia de Muerte, то есть Дня мертвых, и повсюду, словно безумные волосы, развевались ленточки, обрывки ткани и блестки — на торчащих тут и там могильных плитах, на резных, отполированных поцелуями распятиях и на гробницах, издали похожих на нарядные шкатулки для драгоценностей. Невысокие холмики все как один были посыпаны гравием. На некоторых застыли в ангельских позах статуи, на других возвышались огромные — в человеческий рост — каменные надгробия, щедро увешанные все теми же ангелочками. Отдельные плиты были такими непомерно широкими, что напоминали кровати, выставленные на просушку после ночной неожиданности. Во всех четырех стенах кладбища имелись встроенные ниши с гробами, обшитыми со всех сторон мрамором. Имена умерших либо вырезались прямо на камне, либо обозначались на жестяных табличках. Кое-где сведения были снабжены дешевым портретиком, рядом с которым на гвоздике висела какая-нибудь безделушка — видимо, та самая, которую усопший больше всего любил при жизни. Здесь были серебряные брелки, серебряные ручки и ножки (а также фигурки людей целиком), серебряные чашки, серебряные собачки, серебряные церковные медальоны, просто — обрывки красных и голубых лент… Встречались и целые картинки, написанные маслом по жести: покойник при помощи ангелов возносится на небо.
Приглядевшись к могилам, Джозеф и Мари заметили на них остатки недавней фиесты Смерти. Застывшие капли воска на камнях — видимо, от праздничных свечей. Вялые орхидеи, прилипшие к молочно-белым камням, как раздавленные красные пауки — в некоторых из них, несмотря на убогость, было что-то ужасающе сексуальное. Повсюду валялись скрученные листья кактусов, прутики бамбука и тростника, мертвые плети дикого вьюна, засохшие венки из гардений и бугенвиллий… Так выглядит бальный зал после буйного веселья, когда все танцоры уже разъехались, оставив за собой покосившиеся столы, брызги конфетти, оплывшие свечи, ленты и пустые мечты…
Здесь, среди могильных плит и склепов, было тепло и тихо. В дальнем углу кладбища Джозеф и Мари увидели какого-то человека. Он был на редкость маленького роста — прямо коротышка, — довольно белокож для испанца, имел высокие скулы и носил очки с толстыми стеклами. Облик довершали черный пиджак, серые брюки без стрелок, серая шляпа и аккуратно зашнурованные ботинки. Коротышка с деловым видом расхаживал среди могил — словно что-то проверял, а может быть, следил за работой другого человека, который совсем неподалеку орудовал лопатой. При этом руки у него были засунуты в карманы, а под мышкой зажата сложенная вчетверо газета.