Вам, наверное, трудно даже представить себе, до чего непрезентабельным был тогда Фурукава. Если вы в нашем городе недавно, то при упоминании об этом районе вы, наверное, рисуете в своем воображении зеленый парк, который разбит там теперь, и прекрасные персиковые деревья, которыми этот парк знаменит. Но когда я в 1913 году впервые сюда приехал, район Фурукава представлял собой скопище заброшенных либо дышащих на ладан фабричных и складских помещений, принадлежавших небольшим компаниям. Жилые дома тоже выглядели не лучше, ветхие, обшарпанные, и селились здесь только те, кому по карману было лишь самое дешевое жилье.
Я устроился в крохотной мансарде, которую сдала мне одна старая женщина, жившая внизу вместе с неженатым сыном. Комнатка эта совершенно моим потребностям не соответствовала. Электричества в доме не имелось, и рисовать по вечерам приходилось при свете масляной лампы. Для мольберта едва хватало места, и я невольно брызгал красками на стены и татами. Старуха постоянно ворчала по поводу того, что я, работая по ночам, мешаю им спать. Но самое неприятное — настолько низкий потолок, что выпрямиться в полный рост было совершенно невозможно, и приходилось часами работать в полусогнутом состоянии, то и дело стукаясь головой о балки. Тем не менее, в те дни я чувствовал себя безмерно счастливым: меня приняли на фирму мастера Такэды, и я теперь зарабатывал себе на жизнь как художник, а потому все прочие невзгоды казались мне пустяковыми.
Днем, разумеется, я работал не у себя на чердаке, а в «студии» мастера Такэды. Студия тоже находилась в Фурукаве и представляла собой длинное, как кишка, помещение над рестораном, в котором всем нам, пятнадцати юным художникам, вполне хватало места, чтобы расставить свои мольберты в ряд. Потолок здесь, хотя и был значительно выше, чем в моей комнатушке, сильно проседал в центре, и мы, входя в мастерскую, всегда шутили, что со вчерашнего дня он опустился, пожалуй, еще на несколько сантиметров. В длинной стене студии имелся ряд окон, призванных обеспечивать нам хорошее освещение; но свет, действительно потоками вливавшийся в окна, отчего-то казался всегда слишком резким и ярким, и возникало ощущение, что находишься не в студии, а в каюте корабля. Второй существенной проблемой было то, что владелец ресторана, расположенного внизу, не позволял нам задерживаться в мастерской после шести вечера, когда начинался наплыв посетителей. «Вы там, наверху, топаете, как стадо коров!» — заявлял он, выгоняя нас, и не оставалось ничего другого, как продолжать свою работу дома.
Тут, видимо, следует пояснить, что выполнить норму, не работая по вечерам, было совершенно невозможно. Фирма гордилась своей способностью производить в кратчайшие сроки огромное количество картин, а мастер Такэда, в свою очередь, постарался, чтобы до нас дошло следующее: если мы не сможем выполнять заказ точно в срок — то есть к отплытию корабля, — то очень быстро растеряем всех заказчиков, уступив их фирмам-конкурентам. В результате нам приходилось в поте лица трудиться до поздней ночи и при этом на следующий день испытывать чувство вины, ибо от графика мы все же отстали. Очень часто, когда приближался крайний срок сдачи работы, мы спали не больше двух-трех часов в сутки, все остальное время проводя за мольбертом. Порой, если поступало несколько заказов один за другим, у нас от изнеможения и постоянного недосыпания начинала кружиться голова. Но несмотря на все это, я не могу припомнить, чтобы мы хоть раз не успели закончить работу в срок; по-моему, это достаточно красноречиво свидетельствует о том, в каких ежовых рукавицах держал нас мастер Такэда.
Я проработал на фирме уже около года, когда к нам поступил новый художник. Его звали Ясунари Накахара — хотя вряд ли это имя вам что-то скажет; да и откуда вам знать, ведь ему так никогда и не удалось добиться признания. Самое большое его достижение — место преподавателя рисования в средней школе района Юяма, которое он получил за несколько лет до войны. Мне говорили, что он и до сих пор там работает, поскольку власти не видят причин увольнять его, как уволили многих других учителей. Да я и сам поминаю его больше под кличкой Черепаха, которую мы дали ему в те дни, когда вместе трудились на фирме мастера Такэды, и которую впоследствии, в течение всех долгих лет нашей с ним дружбы, я всегда произносил с приязненным чувством.
У меня сохранилась одна из картин Черепахи — автопортрет, который он написал вскоре после того, как мы ушли от Такэды. На портрете изображен очень худой молодой человек в очках и в рубашке с короткими рукавами; он сидит в тесной темноватой комнате в окружении мольбертов и шаткой мебели; его лицо с одной стороны освещено лучом света, падающего из окна. Это лицо очень серьезного и застенчивого человека, что полностью соответствует характеру Черепахи, — и он, на мой взгляд, в этом отношении нисколько не польстил себе. Глядя на его портрет, легко можно себе представить, что такого человека пассажиры в трамвае запросто отталкивают локтями, пробираясь к освободившемуся месту. Но, видимо, каждый из нас тщеславен по-своему. Если скромность Черепахи и не позволила ему попытаться приукрасить свою робкую натуру, то она все же не помешала ему придать себе этакий величественно-интеллектуальный вид — черточки, которых я в нем абсолютно не помню. Но, честно говоря, я не припомню никого из моих коллег, кто смог бы нарисовать автопортрет с абсолютной правдивостью. Как бы точно он ни старался воспроизвести на холсте черты своего отражения в зеркале, характер, проступающий на полотне, редко походил на представление о нем окружающих.
Черепаха заслужил свое прозвище тем, что, поступив на фирму в период выполнения нами одного из наиболее трудоемких заказов, упорно продолжал сдавать не более двух-трех холстов за то же время, за которое остальные успевали сделать шесть или семь. Сперва его медлительность отнесли на счет неопытности и прозвище Черепаха произносили только у него за спиной. Но неделя шла за неделей, а скорости в его работе не прибавлялось, и окружающих это начинало откровенно злить. Вскоре его уже, не стесняясь, называли Черепахой в лицо, и он, прекрасно понимая, что в этом прозвище нет ни капли доброжелательности, изо всех сил делал вид, что воспринимает это как милую шутку. Ему, например, могли крикнуть через всю мастерскую: «Эй, Черепаха, да ты, похоже, все тот же лепесток рисуешь, который еще на прошлой неделе начал?», и он очень старался непременно рассмеяться в ответ. Помнится, мои коллеги часто относили столь явную неспособность защитить собственное достоинство на тот счет, что Черепаха родом из Нэгиси — тогда, да и сейчас, пожалуй, бытовало не вполне справедливое мнение, что родившиеся в этой части города неизменно вырастают людьми слабохарактерными, бесхребетными.
Я помню, как-то утром мастер Такэда на минутку вышел из студии, и двое моих приятелей, подойдя к мольберту Черепахи, принялись дразнить его из-за вечной медлительности. Мой мольберт стоял неподалеку, и я хорошо видел, какого ужасного нервного напряжения стоил ему такой ответ:
— Умоляю вас, проявите ко мне терпимость! Больше всего на свете я хотел бы научиться у вас, моих старших и более умелых коллег, делать все быстро и хорошо. В последнее время я изо всех сил старался работать быстрее, но из-за спешки мне пришлось выбросить несколько рисунков, иначе я просто опозорил бы высокую репутацию нашей фирмы. Но я сделаю все, чтобы завоевать ваше уважение. Очень прошу, простите меня и проявите ко мне еще немного терпения!
Черепаха еще несколько раз повторил свою просьбу, но его мучители все продолжали издеваться над ним, обвиняя в лености и желании переложить свою работу на плечи других. Теперь уже почти все, перестав рисовать, собрались у мольберта Черепахи. И когда нападающие принялись как-то особенно грубо оскорблять несчастного Черепаху, а остальные слушали это с явным удовольствием, даже не собираясь хоть чуточку за него вступиться, я не выдержал, шагнул вперед и заявил решительно:
Хватит! Вы что, не способны понять, что перед вами натура истинно художественная? Если художник отказывается жертвовать качеством во имя скорости, то именно за это его нам всем и следует уважать. Неужели вы настолько здесь одурели, что даже таких простых вещей не понимаете?
Конечно, с тех пор прошло много лет, и я не могу поклясться, что произнес в то утро именно эти слова. Но я совершенно уверен, что, защищая Черепаху, сказал что-то в таком роде, ибо отчетливо помню благодарность и облегчение, написанные на лице Черепахи, когда он повернулся ко мне. Помню я и изумленные взгляды своих коллег. Сам-то я занимал высокое положение в здешней «иерархии»; среди учеников Такэды никто не мог сравниться со мной ни в качестве, ни в количестве производимой продукции, так что, по-моему, мое вмешательство положило конец истязаниям Черепахи. По крайней мере, до конца дня.
Вам, возможно, покажется, что я слишком выпячиваю свою роль в этом маленьком эпизоде; в конце концов, совершенно ясно, почему я бросился защищать Черепаху, — любой из тех, кто с уважением относится к серьезному искусству, на моем месте поступил бы точно так же. Но нужно помнить и о той атмосфере, что царила в мастерской Такэды, — ведь нас объединяло ощущение того, что мы все вместе как бы ведем бой со временем, желая сохранить тяжким трудом завоеванную репутацию фирмы. И при этом мы прекрасно понимали, что главное в нашей работе — это сделать так, чтобы наши «творения», которые мы сотнями тиражировали для увозящих их за тридевять морей иностранцев, — все эти гейши, вишневые деревья в цвету, золотые рыбки в пруду, старинные замки — выглядели достаточно «японскими», а подлинные тонкости стиля все равно, скорее всего, останутся незамеченными. Так что я вряд ли слишком завышаю оценку своего тогдашнего поступка, ибо, осмелюсь предположить, он стал ярким проявлением того моего качества, за которое меня впоследствии стали очень уважать, — способности самостоятельно думать и рассуждать, даже если это означает вызов всему твоему окружению. Во всяком случае, остается фактом: я был единственным, кто в то утро встал на защиту Черепахи.
И хотя Черепаха как-то умудрился поблагодарить меня и за это маленькое вмешательство, и за иные проявления солидарности, жизнь наша текла в те дни в таком бешеном темпе, что лишь какое-то время спустя мы с ним сумели как следует поговорить в относительно спокойной обстановке. Думаю, не менее двух месяцев промелькнуло с того дня, который я только что описал, когда в нашем лихорадочном графике наступило наконец некоторое затишье. Я гулял возле храма Тамагава, что часто делал, когда у меня появлялась свободная минутка, и увидел Черепаху, сидевшего на скамейке и явно задремавшего на солнышке.
Я и по сей день остаюсь большим поклонником этой местности и готов признать, что насаженные там зеленые изгороди и ряды деревьев действительно помогают создать атмосферу, подобающую месту поклонения богам. Но все же теперь, когда бы я ни пришел туда, в душе моей пробуждается ностальгия по тем временам, когда ни деревьев, ни живых изгородей там еще не было и место казалось куда более просторным и полным жизни; там и сям прямо на траве — ларьки, торгующие сластями и воздушными шариками, и балаганы с жонглерами и фокусниками… А еще там, помнится, всегда можно было сфотографироваться — буквально на каждом шагу попадались фотографы под черной накидкой и с аппаратом на треноге. Тот воскресный полдень, когда я случайно наткнулся на Черепаху, пришелся на самое начало весны, так что вокруг так и кишели дети, пришедшие сюда с родителями. Я подошел к скамье и сел рядом с Черепахой, отчего он, вздрогнув, проснулся, но тут же просиял, увидев меня.
— Неужели это вы, Оно-сан! — воскликнул он. — Как хорошо, что мы сегодня встретились! А ведь всего несколько минут назад я говорил себе: будь у меня немного денег, я бы непременно купил что-нибудь вам в подарок — просто на память, в знак благодарности за вашу доброту. Но, увы, в настоящее время мне по карману только грошовые безделушки, что, на мой взгляд, выглядело бы просто оскорбительно. И пока что, Оно-сан, я могу лишь поблагодарить вас от всей души, если позволите, за все, что вы для меня сделали!
— Не так уж много я и сделал! — возразил я. — Просто пару раз высказал вслух то, что думаю, вот и все.
— Нет, Оно-сан, такие люди, как вы, встречаются очень редко! И для меня большая честь — работать рядом с таким человеком. Уверяю вас: как бы далеко в будущем ни разошлись наши пути, я никогда не забуду вашей доброты!
Помнится, я еще несколько минут слушал его похвалы моему мужеству и стойкости, потом не выдержал и сказал:
— А я ведь тоже давно собирался поговорить с вами. Понимаете, меня не слишком устраивает сложившаяся ситуация, и я, наверное, в самом ближайшем будущем покину мастерскую господина Такэды.
Черепаха с превеликим изумлением уставился на меня и с комической опаской огляделся, словно опасаясь, что мои «крамольные речи» могут подслушать враги.
— Мне здорово повезло, — продолжал я, — моя работа привлекла внимание Сэйдзи Мориямы, живописца и графика. Вы о нем, наверное, слышали?
Черепаха, по-прежнему глядя на меня в упор, покачал головой.
— Господин Морияма — настоящий художник! — с жаром пояснил я. — Действительно великий! Это невероятное везение, что он обратил на меня внимание и даже кое-что посоветовал. В общем, он сказал, что, если я останусь у мастера Такэды, это нанесет мне как художнику непоправимый вред. И пригласил меня к себе в ученики.
— Да неужели? — осторожно заметил мой приятель.
— И знаете, — продолжал я, — сейчас, бродя по парку, я подумал: «А ведь господин Морияма совершенно прав. Для простых рабочих лошадок очень даже неплохо трудиться в поте лица под руководством мастера Такэды и тем зарабатывать себе на жизнь. Однако художник, имеющий действительно серьезные намерения, должен смотреть дальше и метить выше».
Я помолчал, выразительно глядя на Черепаху. Он продолжал пялиться на меня, но на его лице появилось озадаченное выражение.
— Боюсь, я допустил некоторую вольность, упомянув о вас господину Морияме, — объяснил я. — Но я говорил лишь о том, что вы, на мой взгляд, являетесь исключением среди прочих моих коллег, ибо только у вас есть и настоящий талант, и серьезные устремления.
— Право, Оно-сан… — он нервно засмеялся. — И как только у вас язык повернулся сказать такое! Я понимаю, вы мне только добра желаете, но это уж чересчур…
— В общем, я намерен принять любезное предложение господина Мориямы, — решительно заявил я. — И настойчиво прошу вас разрешить мне показать ему и ваши работы. Если вам повезет, вы тоже сможете стать его учеником.
На лице Черепахи отразилось полное отчаяние.
— Ах, Оно-сан, что вы такое говорите? — Он перешел почти на шепот: — Мастер Такэда взял меня к себе благодаря рекомендации одного из самых уважаемых знакомых моего отца. И действительно был чрезвычайно терпелив со мной, несмотря на все мои проблемы. Как же я могу теперь совершить подобное предательство — уйти, проработав у него всего несколько месяцев? — И почти сразу, сообразив, видимо, что он такое ляпнул, Черепаха стал торопливо оправдываться: — Разумеется, Оно-сан, я ни в коем случае не хотел сказать, что и вы совершаете предательство. Ни в коем случае! У вас-то ведь обстоятельства совершенно иные. Нет, мне бы и в голову никогда не пришло… — Он совсем смутился, растерянно хихикнул, но все же постарался взять себя в руки и спросил: — А вы это серьезно — насчет того, чтобы уйти от мастера Такэды, Оно-сан?
— На мой взгляд, — сказал я, — мастер Такэда и не заслуживает верности людей, подобных нам с вами. Верность ведь еще заслужить нужно! Слишком многое в жизни делается из чувства верности. И слишком часто люди ей следуют слепо. Но я не имею ни малейшего желания подчинять свою жизнь подобным принципам.
Возможно, в тот день я использовал и несколько иные слова; ведь мне довелось впоследствии не раз пересказывать эту сцену, а при многократном повторении любой рассказ неизбежно начинает жить своей собственной жизнью. Впрочем, даже если в тот день я и не столь четко выразил перед Черепахой свою жизненную позицию, то все же можно допустить, что приведенный выше пассаж вполне отражает мое тогдашнее настроение и твердую решимость идти к намеченной цели.
Кстати сказать, чаще всего мне приходилось рассказывать о днях, проведенных на фирме Такэды, за нашим излюбленным столиком в «Миги-Хидари». Моим ученикам, похоже, страшно нравилась эта давнишняя история о моем расставании с мастером Такэдой — возможно, им просто хотелось узнать, как их учитель поступал, будучи в их возрасте. В общем, так или иначе, а тема моей службы на фирме часто всплывала во время наших посиделок в «Миги-Хидари».
— А ведь кое-какой полезный опыт я там действительно приобрел, — помнится, сказал я им как-то. — Именно Такэда научил меня некоторым весьма важным вещам.
— Простите, сэнсэй, — прервал меня кто-то, скорее всего, Курода, как всегда перегнувшийся ко мне через стол, — но с трудом верится, что в таком месте, как эта фирма, художник может вообще хоть чему-то научиться.
— Я тоже так думаю, сэнсэй, — послышался еще чей-то голос — Объясните, пожалуйста, что именно вам дала работа на фирме Такэды? Судя по вашим описаниям, обстановочка там была вроде как на производстве упаковочных картонок.
Так оно всегда и получалось в «Миги-Хидари»: я беседовал с кем-то одним, а остальные вроде бы заняты были совсем другими разговорами, но явно держали ушки на макушке. И стоило им услышать, что мне задали какой-то интересный вопрос, как все прочие разговоры разом смолкали и мои ученики поворачивались ко мне, а в глазах у них так и светилось любопытство. Похоже, они старались не упустить ни крохи из тех сведений о жизни, которые я мог им дать. И при этом никак нельзя сказать, что они слушали меня не критически. Это были очень яркие, блестящие молодые люди, и бросаться необдуманными словами в их присутствии явно не стоило.