Ну что поделаешь? Монах помер, но другие живы! Вынесли тело в тесные сенцы, выпили еще по чарке на помин его души да и улеглись спать по своим углам.
Леху не спалось. Весь вчерашний и сегодняшний день, слушая неумолчный, бессвязный бред больного, он по-прежнему ощущал – пусть смутно, не отдавая себе в том отчета, – присутствие некоей недоброй тайны, разгадывать которую, увы, у него не было никакой охоты. Судя по кряхтенью Десятки и тяжким вздохам Миленко, друзьям тоже не спалось.
Наконец Десятка не выдержал и встал, зашарил в потемках, шепотом бранясь.
– Чего шукаешь, друже? – окликнул Лех негромко.
– А, и тебе невмоготу! – проворчал лоцман. – Словно бы воздух отравлен здесь! Ишь, надышал тут католик, насмердел! Одеться разве да пойти принести чертополоху? Может, уймется сила злая?
– Эй, Десятка, – усмехнулся Лех, ощущая, как от одного только этого сердитого, живого, отважного голоса унимаются все ночные страхи, – не больно-то почтителен ты с Божьим слугою! Что за разница тебе: православный то был монах чи католик? Верно служил он Господу, а стало быть…
– Верно служил он господину своему, но то был не Господь Бог! – перебил его голос, раздавшийся из тьмы, и до того мрачен он был и глух, что Лех не сразу признал голос всегда веселого и приветливого побратима своего.
– Вот те на! – удивился Десятка, засветивший наконец огонек. – Монах и чтоб не Господу служил? Кому же тогда?
– Кому? Да самому дьяволу! – выдохнул Миленко горячечным шепотом. И на низком потолке скрестились три черные мятущиеся тени трех рук, враз сотворивших крестное знамение.
– Ты, брат, не бредишь ли? – встревожился Лех.
И Миленко отвечал с горестным всхлипом:
– Ты прав! Желал бы я, чтобы все те видения минувшего, кои меня и во сне, и наяву преследуют, были только бредом, который можно исцелить лечбою, постом и молитвою. Увы… Никогда не забыть мне того, что эти «агнцы Божии» творили в земле сербской! Они похитили двенадцатилетнюю дочь Риста Семенца и силой обратили ее в католичество. У бедной вдовы Георгия Черногорца они под угрозой смерти купили двух его детей за несколько медных монет и увезли с собой. Они похитили жену Вука Елеозовича и повенчали ее насильно с католиком, так что у этой женщины оказалось два законных мужа. Она и ее первая семья, православная, принуждены были бросить дом и все нажитое и бежать из Ясеноваца, скрываясь от венценосцев. И это лишь самое малое, что они творили. Случалось, венценосцы врывались в кучи[41], отнимали у младых жен деце[42], ибо те были православные. Они насиловали жен на глазах у мужей, а потом убивали… Вся вина жертв состояла в том, что они даже под страхом смерти не желали отречься от веры отцов и принять чужие обряды!
– Полно! – выкрикнул Десятка. – Никогда не питал я приязни к долгогривым, но чтоб черноризец обагрил руки в крови…
– Руки у них по локоть в крови невинных сербов, ноги по колено в крови, ибо пешком они прошли то море крови, коим заливают православную Сербь католики и мусульмане, убивая нас, ваших братьев, православные россияне!
Голос Миленко сорвался.
– Погоди. – Лех сел рядом, положил руку на дрожащее плечо друга. – При чем же тут наш монах? Или ты знал его ранее?
– Я знал не его, – не сразу собрался Миленко с силами для ответа. – Других, подобных ему, знал я! Они называют себя «агнцы Божии», хотя вернее было бы назвать их волками сатаны.
– Так значит, «Agnus Dei…» – проговорил Лех.
– «Agnus Dei, qui tolli peccata mundi, dona eis requiem septitaram…» – подхватил по-латыни Миленко. – Сиречь: «Агнец Божий, искупающий прегрешения мира, даруй им вечный покой!» Сие начертано на их знаменах и хоругвях, а значит, что только смертью можно откупиться от них, ежели не примешь их веры! Нет, не хочу я лить грязь на все католическое духовенство, но орден венценосцев среди всех их тайных орденов самый страшный и беспощадный.
– Венценосцев? – изумился Десятка. – Какой же такой венец носят они?
– Каждый из братьев сего ордена мечен тайным знаком: клеймом, поставленным под мышкою, чтоб глаз чужой не видал. Знак сей – крест в венце; на хоругвях же у них крест золотой, а венец серебряный. По сему знаку да по девизу «агнцы Божии» своих узнают. И немало, немало их разбрелось по свету! Ищут они себе приверженцев тайных и в Украйне, и в России самой, а коли встретятся двое из сего ордена и один из них окажется в беде, то другой должен хоть бы и мать с отцом в рабство запродать, а собрату своему помочь!
– Ну, насчет Украйны, к тому же России ты, братец, хватил лишку! – отмахнулся Десятка. – Ни в жизнь не поверю я, чтоб православный христианин ни с того ни с сего…
– Страшны клятвы, сим орденом даваемые! Везде есть его глаза да уши! И знают все «агнцы Божии»: отступник наказан будет свирепо и беспримерно, а также не уйдет от кары вся, до последнего, родова его, от стариков до малых деточек. Сей усопший, приняв меня за своего, ибо я девизы их твердил как «Верую» и «Отче наш», поведал, каким образом ушел он от ногайской неволи…
Миленко умолк, переводя дыхание, но что-то было в его последних словах, так зазвенел вдруг голос его, что Лех и Десятка невольно все обратились в слух.
– Проклятущий монашек сей плелся по Украйне, миссию свою тайную исполняя.
Едва перейдя российскую границу севернее Очакова, он был в числе обоза, едущего на ярмарку, перехвачен отрядом крымчаков и возвращен за границу вновь, уже в качестве невольника. Тяготы его плена длились почти полгода, пока наконец монаха не выиграл в кости какой-то вздорный ногаец, который, не зная, что делать со своею расхворавшеюся добычею, решился ее наконец прибить. Однако в то самое мгновение, когда татарин уже обнажил саблю, а пленник, прощаясь с жизнью, распевал свои черные гимны, откуда ни возьмись появился молодой запорожец и начал с татарином рубиться. Только никак не могли супротивники одолеть друг друга. Наконец оба, изрядно притомившись, разъехались дух перевести. Татарин насмешливо выкрикнул: «Чем силы в бою тратить, не лучше ли обменяться?» Он отдаст казаку пленника, а тот ему – коня. Призадумался казак – каково без коня в дикой степи! – а татарин, его подзуживая, занес саблю над головою монаха. Этого казак вынести не смог; спешился и подвел коня к ногайцу, тот, почуяв слабину противника, решил покуражиться над ним и заявил, что и зубы-то у коня сточенные, и копыта стоптанные, и брюхо вздутое, и на ноги он засекается, мол, этакая кляча ему и даром не нужна! И сабля его уже почти полоснула по горлу обессиленного монаха.
Тогда казак пал на колени и принялся самыми жалкими словами заклинать номада пощадить страдальца. Долгие мольбы были тщетны, пока вконец отчаявшийся запорожец не предложил в придачу к коню еще и молодую женщину.
Ногаец оживился. Казак ринулся в ближний лесок, откуда и привез некую черноглазую красавицу. Была она по рукам и ногам связана, бледна, молчалива, а на казака даже не глядела. Когда запорожец передавал ее татарину, лютой ненавистью сверкали ее очи. Татарин выпустил повод, на котором таскал своего пленника, словно пса безродного, перекинул через седло девицу и с криком: «Мне за нее дадут хорошую цену в Кафе!» – был таков, оставив вконец обессиленного монаха и рыдающего запорожца. Наконец, собравшись с силами, тот развязал путы пленника, буркнул по-латыни несколько слов, по которым сии исчадия ада безошибочно узнают своих, показал также клеймо на руке – крест в венце, а потом, ссудив монаха краюхою хлеба, указал, куда держать путь, чтобы покинуть эти кишащие ногайвой да крымчаками земли.
Миленко умолк.
Десятка почем зря матерился, то и дело крестясь. Однако Лех сидел неподвижно и молча смотрел на своего побратима. Сердце его застучало быстрее.
– Что еще говорил монах? – спросил Лех, и ему показалось, что он знал ответ еще прежде, чем Миленко заговорил.
– Он запомнил только имя дивчины. Казак называл ее Дариною!
– Господи, – едва выговорил Лех пересохшими губами. – О Господи!
Десятка так и подскочил. Видимо, он вспомнил, что ему рассказывали о себе молодые запорожцы накануне путешествия по Днепру, и теперь внезапная догадка ожгла его:
– Это были они? Славко с Дариною?!
– Знать, что так. – Лех невероятным усилием усмирил свое отчаяние. – Это были они… Я-то думал искать их по Уманщине, а теперь, значит, впереди только Кафа.
– Кафа! – прошептал Десятка. – То ж врата ада!..
ОСТРОВ КРЫМ
Глава 19 Кафа – врата ада
До чего же болят ноги! Весь путь, почти месяц, от того татарского селеньица, где Лизу продали крымчакам, ведущим загон невольников из-под Каменца в Кафу, она проделала пешком!
Заботились лишь о детях, да красивых девушках, да пригожих молодичках: они шли не в цепях, даже не на сворке. За красавицами старательно ухаживали, чтобы дорогою не захворали, не спали с лица; их и кормили лучше, и от непогоды и злого солнца укрывали, как и хорошеньких детей, везли на верблюдах.
Скованы были, связаны, терпели побои лишь строптивцы, самые сильные мужчины, немолодые или некрасивые женщины. Им и кусок поплоше достается, а иной раз вообще ничего не перепадает. Однако их тоже надо довести до Кафы: мало ли кому понадобится гребец на галеру, проворная служанка для дома, баба для развлечения воинов?..
На сворке шла и Лиза. Как-то раз, глянув в сонное придорожное озерко, гладкое, будто зеркальце, и увидав в нем обтянутое сухою кожею, опаленное солнцем, настороженное, злое лицо, она не сразу признала себя – Лизу, столь любимую Леонтием, Эрле, средоточие страсти Хонгора и Эльбека…
И ничуть не удивилась, что ее поставили в один ряд с самыми некрасивыми пленницами, относясь с заметным небрежением. Но столько перенесла она от ногайца, сгубившего Эльбека, так настрадалась с ним, злым, жадным, что даже этот тяжкий путь в числе других измученных людей был почти облегчением для одинокой души. Как же много значило для нее оказаться среди соотечественников, среди своих! Она чувствовала себя почти счастливою уже оттого, что слышит украинскую речь. Такую понятную, такую похожую на русскую. А то, что впереди ждут неизвестная Кафа, и невольничий рынок, и неведомое будущее, – мало страшило Лизу. Пусть будет что угодно, лишь бы не этот однообразный, бесконечный путь по просторной степи, вся красота которой давно сделалась ненавистной Лизе.
И вот – Кафа! Один из лучших в мире портов, одна из лучших гаваней, запруженная торговыми кораблями и галерами. На берегу цепью тянутся полуразрушенные башни, крепостные стены – остатки генуэзского владычества, а меж ними по склону горы, заслоняющей город с севера, словно цветы, брошенные на камни, высятся изящные дворцы; благоухают пышные сады; поют свои гимны роскошные фонтаны; богатые мечети вздымают стрелы минаретов; и на всем этом чарующем великолепии играют искры солнца, света, блики игривых синих волн.
Ничего подобного Лиза и представить себе не могла! Она смотрела на сие татарское гнездо со смесью неприязни и восторга.
На базарной площади яблоку негде было упасть, но больше всего народу толпилось там, где были поставлены славянские невольники.
Бородатые, в роскошных шелках, с многочисленными перстнями на пальцах турки и армяне, худые, злоглазые, одетые куда как проще крымцы, облаченные во все черное болтливые итальянцы сновали по базару, пристально разглядывая пленных, высматривая мужчин покрепче да женщин покрасивее. Те опускали головы, закрывались руками, пытались спрятаться за спинами друг друга от этих оценивающих, хищных взоров. Но то одну, то другую вытаскивали из толпы к желавшему купить ее. И начинался торг.
Пленниц осматривали даже тщательнее, чем лошадей. Обычным делом было не только в рот заглянуть, зубы пересчитать, но и грудь ощупать, опытной рукою помять бедра рыдающей от стыда жертве. Если зубы оказывались испорченными, а на теле обнаруживались бородавка, рубец или иной недостаток, покупку отшвыривали с таким презрением, плевками и проклятиями, что она не знала, радоваться недолгой свободе или плакать от унижения.
Лиза, ошеломленная, оглушенная, во все глаза смотрела на торг, когда вдруг чья-то рука вцепилась ей в плечо.
Лиза резко повернулась и тут же вскочила на ноги с испуганным визгом. Над ней склонялось какое-то ужасное лицо с огромными горящими глазами! Не сразу она поняла, что перед нею стоит гигантского роста женщина, задрапированная черными шелками, с черным покрывалом на голове, закрывающим все лицо, кроме глаз.
Не выпуская плеча Лизы, она выволокла ее из-за спин других пленников, задрала юбку и так бесцеремонно обшарила все сокровеннейшие места молодой женщины, что та закричала возмущенно и, вырвавшись, с размаху влепила пощечину в тонкий черный шелк, занавесивший лицо обидчицы.
Огромные глаза словно бы пожелтели, такой огонь изумления вспыхнул в них, а Лиза была вмиг схвачена двумя смуглыми, обнаженными по пояс гулямами[43] в тюрбанах, руки ее заломили за спину, и один из рабов взмахнул над нею плеткой-семихвосткой.
Однако женщина в черном быстрым жестом остановила его.
– С этой девкою я расквитаюсь сама, – густым голосом пробасила она, не сводя глаз с дрожащей от злости, хотя и несколько перепуганной собственной смелостью Лизы. – Я ее покупаю! Думаю, строптивица придется по вкусу бекштакам[44] нашего султана. Ничто так не разжигает мужчину, как сопротивление женщины. Ну а если она еще и умна, то, глядишь, и на большее сгодится.
После сих загадочных слов женщина в черном небрежно швырнула в протянутую ладонь торговца-татарина маленький шелковый мешочек с монетами и, не обращая внимания на недовольные вопли крымчака, посчитавшего себя обделенным, величаво двинулась в обход базарной площади, а два гуляма, связав Лизе руки, присоединили ее к сворке из доброго десятка самых разных, красивых и некрасивых, женщин и погнали их всех следом за новой хозяйкой.
Сразу за городскими предместьями начался мелкий лес, перемешанный с неровными прогалинами и холмами. С бугров рваными хвостами сползали глубокие овраги.
Трясясь на арбе по каменистой дороге, Лиза во все глаза смотрела вокруг.
Дорога отнюдь не была пустынной. Вдали виднелись татарские селения: домишки с плоскими крышами лепились к склонам холмов. Прекрасные итальянские тополя, стройные, сквозные, возвышались меж плоских, низеньких беленьких домиков; только изящные минареты могли соперничать с ними в стройности.
К своему изумлению, она обнаружила, что кое-что может понять в речи крымчаков, и теперь знала: гора, мимо которой они проезжали, называлась Аргамыш, речка – Чюрюк-су, глинистые округлые холмы – яйлы, этот городок – Старый Крым, охранники – бекштаки, а женщину в черном называли Гюлизар-ханым. Как будто в основе речений калмыков, татар, турок лежал один язык, зная который, хотя бы в общем, можно было приспособиться ко всем остальным. Это открытие вселило в нее странную бодрость: как бы ни сложились события, чужакам ничего не удастся совершить тайком, она ведь все понимает!
Занятая этими мыслями, Лиза даже не заметила, как их караван приблизился к высокой, сложенной из камня стене, за которой виднелись вершины пышного сада и купола изящного дворца.
Тяжелые ворота распахнулись и, впустив караван в широкий мощеный двор, тотчас захлопнулись. Пленниц повели в какой-то подвал, где вволю дали молока и лепешек, а потом Гюлизар-ханым велела им спать до утра.
– Нынче от вас никакого проку нет, – бросила она презрительно. – Да и грязны, будто сама грязь придорожная. Кого разохотят такие? Но уж утром я за вас возьмусь!
«Гюлизар-ханым! Гюлизар!.. Это ведь, кажется, означает «розочка». Ничего себе! Она больше похожа на кочан капусты».
Кто же она, эта Гюлизар-ханым? Уж очень почтительны были с нею воины. Родственница султана? Или что-то вроде домоправительницы? А не то просто сводня, которая приводит все новых и новых красавиц на ложе похотливого мусульманина?
Одна из полонянок, Параска, присевшая в уголке рядом с Лизою, вдруг чуть слышно запела:
Тихий голосок ее вдруг налился слезами, задрожал:
Песня оборвалась, и Лиза с облегчением перевела дух. От этого стона так стиснуло сердце, будто с камнем на шее подтащили ее к темному омуту. Как будто все невыплаканные слезы враз подкатились к горлу. Нет, не время их выплакать! Лиза возблагодарила Бога, когда тоненький голосок Параски оборвался. Неожиданно на смену ей пришла Ганка с новой жалостливой песней.
Этого Лиза уже не могла выдержать.
– Замолчите! – Она вскочила, зажимая ладонями уши. – Замолчите! Воете, как волчицы!
– Да чтоб тебя черною стыдобою побило! – вдруг завизжала та самая Ганка, которая только что упоенно рыдала. – Ступа ты чертова! Словно заодно с нехристями, слезу пролить не велит!
– Шелуди бы тебя шелудили! – яростно поддержала ее всегда смиренная, задумчивая Мотря.
А там и остальные принялись голосить, перебивая друг друга.
Лиза так и обмерла. Вопят, словно она отняла у них что-то святое. Но ведь Лиза знала, что нельзя, нельзя позволить отчаянию овладеть ими сейчас, когда завтрашний день должен полностью переломить их жизнь. Да, их не ждет ничего хорошего. Но ведь он все-таки настанет, завтрашний день! Ведь они дошли до Кафы, они не лежат в балке, глаза не выклевало воронье, не моют дожди белые косточки. Они не валяются обугленные под сгоревшею кибиткою, не гниют на дне Волги.
Они не ведают, какое это счастье – каждый день жизни! Какое счастье, если смерть не плетется неотступно следом. Что они воют? Что хоронят? Былую жизнь? Но она – былая.