— А и вы здесь, и вы здесь? — И расхохотался во все горло.
— О, бесценнейший дедушка, — сказал он, обнимая конюшего так крепко, как будто хотел удушить его в своих объятиях. — Вот образец родных! Вот неоцененный опекун! Он никого еще не угощал с таким усердием, как своего внука, он поил его и поил без меры.
Дед напрасно пытался переменить разговор.
— Однако и пан конюший, подчуя внука, сам выпил не менее десяти бутылок вина! Ну уж голова — можно поздравить! А подпоив порядком своего гостя, хватило у него сердца — насильно засадить его за карты! — прибавил капитан, обращаясь к деду, который с досады закусал губы, вытаращив глаза, и сжал кулаки, как будто готовясь к драке. — Ха! Ха! Ха! Слава Богу, что внук ваш не проигрался в пух и прах!
Ирина, как я заметил, посмотрела на меня с сожалением, а с укором на деда. Граба подошел ко мне, говорил что-то на ухо, но я ничего не мог понять, до такой степени был в беспамятстве. Он с заботливостью брата тихо увел меня из комнаты, посадил в экипаж и привез домой, поручая меня Станиславу, который знал, как со мною обращаться в подобных случаях. На другой день утром, когда я в бешенстве и отчаянии расхаживал по комнате, приходит ко мне мой новый друг, затворяет за собою двери, садится на стул и говорит:
— Я вижу по вашему лицу, что вы сильно огорчены вчерашним происшествием, даже можно сказать, несчастьем; я ожидал, что печальный вид, в котором вы вчера явились перед уважаемой вами особой…
— О, не говорите об этом! — закричал я.
— Напротив, мы должны говорить об этом. Несчастье привело вас в наш край, и вы можете сделаться жертвой стечения обстоятельств. Я должен вам объяснить все, чтобы вы хорошо меня поняли. Знаете ли вы прошлое своего деда?
— Я ни его прошлого, ни его самого не знаю, и знать не хочу! Сегодня я уезжаю.
— Не торопитесь, погодите, будем говорить откровенно. Зачем скрывать! Капитан говорил мне, что вам некуда ехать: скажите мне правду, хотя это будет дорого вам стоить.
— О, на свете всегда найдется место, где погибнуть!
— Но зачем погибать? — спросил Граба.
— Жизнь опротивела! — вскричал я.
— На все есть лекарство.
— На все, кроме одного, — возразил я с горестью. — Вы хотите, чтобы я был с вами откровенен? Говорю вам, я с первого взгляда полюбил m-elle Ирину; и сразу я видел, что это безумие, но преодолеть чувства не мог. Вчера явился я перед лицом этой женщины в таком виде, который навеки должен меня погубить в ее глазах. Что же остается мне делать теперь?
— Доказать, что это был только несчастный случай, оправдать себя дальнейшим поведением.
— Но чувство не рассуждает, и впечатление не изглаживается. Вчерашнего не воротить, — оно безвозвратно погубило меня.
— А если m-elle Ирина знает, что вы против воли дошли до такого опьянения и сели насильно играть?
— Тем не менее дурное впечатление осталось.
— Может быть одно лишь сострадание.
— О, сострадание тоже страшно! Кто питает сострадание, тот не умеет любить; обыкновенно, мы сострадаем к тем, кто ниже нас.
— Вы эти вещи слишком горячо принимаете к сердцу, — сказал Граба, — но я, который, по возможности, извиняю вас, скажу вам одну истину: ничего подобного бы не случилось, если бы у вас были твердые и непоколебимые правила. Не сердитесь, я вас мало знаю; но я всегда говорю правду даже малознакомому. Никогда не следует пить через меру, даже с друзьями; пускай лучше они сердятся, чем вам приходить в животное состояние. Во-вторых, пристойно ли играть в карты?
— Как?
— Карты — это игрушка варварских и необразованных народов; они отнимают только время, приучают к жадности, развивают самые пагубные страсти и приводят к гнусной праздности. Я не постигаю, как можно играть! Позволяется играть диким индейцам и людоедам, позволяется лаццарони в Неаполе.
— И так вы решительно порицаете игру?
— Да, как остаток варварских времен и признак упадка.
— Но ведь это борьба с судьбой! Это…
— О, этим всегда оправдываются страстные игроки. Игра — это глупость. Игрокам нравится, если не выигрыш денег, то по крайней мере выигрыш ощущений, но в картах ли нужно искать приятных ощущений? А если за это волнение пришлось бы совершить убийство, или преступление, заплатить кровью ближнего, будете ли вы тогда находить приятные ощущения в игре? Карты деморализируют человека, и не один человек, севший за зеленый стол честным, встал через несколько часов обманщиком, негодяем. Можно ли, видя опасности игры, добровольно бросаться в огонь ее? Нет, нет никогда не надо играть.
— Вы правы! — закричал я. — Даю вам слово, что более играть не буду.
— Вы отлично сделаете. Боже мой! Жизнь человека — это ничтожная капля, незаметная былинка, данная ему Творцом для того, чтобы приблизиться к Нему, вознестись духом к Создателю, а он, неблагодарное творение, тратит ее, на что? — На игру в карты. И так вместо того, чтобы отчаиваться, гибнуть, нужно только переменить образ жизни, и определить свои занятия.
Я ободрился духом; он продолжал:
— Нужно отказаться — от праздности, от карт, избрать определенную цель жизни — употребить ее для пользы ближнего, для своей собственной — стремиться к самоусовершенствованию.
— Хорошо! Но могу ли я, с отчаянием в сердце, когда уже все мне опостыло, найти достаточно сил для новой жизни?
— Отчаяние — признак малодушия; кто выжил из ума, тот отчаивается.
— Разве не следует никогда не терять рассудка?
— А, — воскликнул Граба с некоторым эгоистическим чувством, — человек всегда будет человеком; упасть — дело человека; но подняться, вот заслуга и великая победа!
— Дайте мне хороший совет, придайте бодрости, скажите что делать?
— Трудиться! — ответил Граба.
— Нужно же с чего-нибудь начать!
— В настоящее время самый соответственный для нас труд, — продолжал он, — это хозяйство. Не думайте, что я советую вам наживать состояние кровавым потом народа, такое хозяйство — преступление. Я иначе понимаю этот род жизни. Можно хозяйничать, не угнетая крестьян и незаметно распространяя вокруг себя благосостояние, просвещение и здравые понятия об обязанностях; можно благотворно действовать на окружающий народ, а самому вести деятельную и мужественную жизнь, удалиться от того, что у нас называют большим светом, мысленно приближаться к Богу, познать самого себя, а чувствами сродниться с ближними. В молодости вы злоупотребляли удовольствиями жизни, теперь вам нужно вылечиться от вашей наклонности к пустоте и суете.
Он говорил, я с покорностью слушал и замечал какая во мне происходила перемена. Я все это позволил себе сказать, а еще более порешил сделать так, как он мне советовал. Граба с капитаном уговорили меня взять в посессию[4] разоренное имение невдалеке от Тужей-Горы и от Румяной, на самой границе с имением панны Ирины З… Этот злополучный выигрыш, половину которого я напрасно старался отдать деду, выигрыш, который жжет мне руки, который почти погубил меня в глазах Ирины, сделался, как будто в наказание, краеугольным камнем моего будущего. Сегодня мы подписываем контракт аренды, я даю деньги, а в марте вступаю в новое хозяйство.
Я не могу более видеть Ирины и моего деда; я не покажусь ей на глаза, — мне стыдно, я боюсь ее и люблю, а дед изменил мне, оттолкнул, — я до сих пор не знаю причины. Навязываться ему я не намерен. Однако после этого казусного вечера совесть, как будто укоряет его: он навещает меня, присылает узнавать о моем здоровье; ворчит, узнав, что капитан и Граба принимают во мне участие, и что я остаюсь на Полесье. Впрочем, он вызвался тоже помогать мне; но я из уважения к его седине ничего ему не ответил, а дал только заметить, что с этого дня мы чужие друг для друга.
Смейся, если хочешь, я еду сегодня к своему (как здесь называют) законоведцу, чтобы окончательно условиться о посессии. Западлиски (так называется имение, которое я беру в аренду), лежит на добрую милю расстояния от Тужей-Горы, и в трех четвертях мили от Румяной, с которой оно граничит.
Конюший приходил объявить мне, что там болота, песок, очерет и бедность, что я только даром потеряю время и деньги; он рад-радешенек удалить меня отсюда, но я крепко держусь Западлисок. Он не допускает меня к Ирине, может быть, я более ее не увижу! Граба, зная, что происходит в моем сердце, потому что я открыл ему свою тайну, утешает меня добрыми советами. Я уверен, что он и капитан, последний хотя наперекор деду, будут усердно помогать мне.
Теперь я ревностно возьмусь за исследование прошедшей жизни моего деда и постараюсь разгадать его тайны.
Итак прощай!
«Твой Юрий».
XI. Эдмунд к Юрию
Видит Бог, что по письмам нельзя узнать тебя, и путаницу, в которую ты вплелся, трудно разобрать. Я все еще ломаю голову и не могу постичь твоей роли, не понимаю почему твой протектор сделался твоим врагом. Не трудно объяснить, почему ты влюбился — это обыденная вещь, я сам несколько раз находился в подобном положении. Однако ж позволь по дружбе заметить тебе: ты слишком серьезно смотришь на любовь, а по моему мнению, нет ничего серьезного в любви. Холодная, рассудительная любовь не имеет смысла.
Теперь я ревностно возьмусь за исследование прошедшей жизни моего деда и постараюсь разгадать его тайны.
Итак прощай!
«Твой Юрий».
XI. Эдмунд к Юрию
Видит Бог, что по письмам нельзя узнать тебя, и путаницу, в которую ты вплелся, трудно разобрать. Я все еще ломаю голову и не могу постичь твоей роли, не понимаю почему твой протектор сделался твоим врагом. Не трудно объяснить, почему ты влюбился — это обыденная вещь, я сам несколько раз находился в подобном положении. Однако ж позволь по дружбе заметить тебе: ты слишком серьезно смотришь на любовь, а по моему мнению, нет ничего серьезного в любви. Холодная, рассудительная любовь не имеет смысла.
Бедный Юрий! Теперь именно оказывается, что у тебя всегда была немецкая, сентиментальная подкладка, хотя ты скрывал ее, как разорившийся щеголь скрывает подкладку потертого сюртука.
Какой ты теперь скучный (выражаясь вежливым образом), строгой нравственности, и просто влюблен в своего несносного Грабу — скучного проповедника, которого я терпеть не могу. Я признаюсь тебе, что из всех твоих приключений, из всей полесской Одиссеи, один только эпизод конюшего и капитана с постоянными ссорами и поцелуями сколько-нибудь занимает меня.
Бедный Юрий, от всего сердца мне жаль тебя! Как можешь ты жить в такой стране? Что с тобой будет? Я от всей души пожелал бы тебе счастья пожизненно обладать своей королевой Ириной, но совесть не позволяет мне. Она королева, а ты, между нами говоря, слишком слабого характера: ты будешь у нее под башмаком; кроме того, она тоже заразилась сентиментальностью у пана Грабы, и обвенчавшись, вы верно вместе будете садить картофель в огороде, чтобы дать хороший пример крестьянам.
Прими совет от своего друга: на черта тебе эта посессия! У тебя было около двух тысяч червонных; возвратился бы лучше в Варшаву; по крайней мере, на год твоя жизнь была бы обеспечена, возвратились бы опять прежние, веселые, пустые, но счастливые дни. А пожалуй, в течение года, ты выиграл бы еще, и так потянул бы дальше. Неужели ты хочешь погубить свою молодость? Подожди, по крайней мере, этих страшных примет, предупреждающих конец: лысины, потери зубов и т. д. Тогда, я не спорю, пора остепениться и жениться, хоть на горячей вдовушке, или богатой купчихе. Напрасно убеждать себя — теперь хорошего совета ты не послушаешь: ты сделался человеком строгой морали, кающимся капуцином. Бедный, ты утопаешь!
О, я искренно, искренно жалею тебя!
Что будет с Станиславом? Лучше ты пришли его ко мне; он без города ни к черту не годится, а в городе — неоценимый человек. Я дам ему (то есть обещаю дать) такое жалованье, которое ты ему давал, и за карты он может собрать не мало денег. Мой пан Павел ушел под предлогом, что не получал жалованья. Дурак! Сам виноват, зачем не напоминал мне об этих пустяках. Оказалось, впрочем, что он сам безжалостно обворовал меня и носил мои сюртуки, когда отправлялся на гулянку на Саскую-Кемпу. Теперь эти новости тебя не занимают. О чем же писать мне в такую даль? Лаура бросила уже генерала, или он ее бросил, одно из двух. Она по наследству досталась банкиру, который бывает очень счастлив, когда напоит генерала, но несчастлив, когда собирает после него оставшиеся крошки. Банкир, получив такое наследство, роскошно меблировал ее комнаты; мы являемся к ней на вечеринки; она (просто жалость на нее смотреть) играет теперь в ланскнехт: видно, старость приближается. О, уж верно выйдет замуж!
Шмуль кланяется тебе; я сказал ему, что ты сделался капуцином, — он очень рад этому, надеется, что совесть заставит тебя заплатить долги, и очень восхваляет твое нравственное исправление.
Мари возвратился из Парижа и поместился без вывески на Краковском предместье; преемник его в английском отеле имеет очень кислый видь. Adieu!
Твой Эдмунд.
XII. Юрий к Эдмунду
Ах, как я жалею тебя!
Ты будешь смеяться над моим возгласом; но когда я прочел твое последнее письмо, то вспомнил мою прежнюю жизнь, сравнил ее с настоящей, и не мог не воскликнуть вместе с тобой: «О! Я жалею тебя!» Итак, мы квиты; я ни в чем не завидую тебе. Холодный ветер, дующий из вашего города, нечувствителен для меня. Я нахожусь в затишье, но окружен книгами, небольшим обществом мыслящих людей, и прежний наш общий враг — время, не только не наскучает мне, но бежит так скоро, что я не могу уловить его. После последнего письма, которое я писал к тебе, я не видел Ирины. Дед, перед выездом из уездного города, приходил ко мне несколько раз, хотел взять меня с собой в Тужую-Гору, но я вежливо поблагодарил за внимание; зачем мне туда ехать?
Граба дал мне небольшой домик в одном из своих хуторов, в котором некоторое время он сам жил; как истинный друг наделил меня всем, что доставляет удовольствие в уединенной жизни. Книг у меня вдоволь; но не думайте, что это те брюссельские издания французских романов, которые мы брали у Мерсбака и Синневальда, чтобы потом прихвастнуть в обществе; что мы знаем их, впрочем, по одним только оберткам. Я изучаю теперь свет с другой точки зрения, не менее поэтической, но более действительной и нравоучительной. Меня навещают оба Грабы, иногда капитан, которого, впрочем, я не люблю; однако, я ему благодарен, за его пособие в некоторых неблагоприятных для меня случаях. Я имею ружье, лошадь, собаку, лес, тишину и спокойствие!
Станислав все еще собирается в Варшаву; он жалуется на боль в боку, и утверждает, что его здоровье требует перемены климата, хотя ему прискорбно бросать меня в этой пустыне, между тем, он привыкает к ружью.
Дом, который я занимаю, недалеко от моей будущей посессии, вблизи тоже от Румяной и Тужей-Горы, стоит в лесу на холме, окружен несколькими хижинами, в которых живут лесные сторожа.
За ним тянется огромный, дремучий и мрачный лес. В настоящее время я нахожу в нем своего рода удовольствие; но для всякого из вас он показался бы мрачнее и страшнее самого изгнания. Три небольшие комнаты и кладовая составляют все мое жилище; внутри величайшая простота — все из простого дерева, мебель неизящная. Станислав до сих пор не привык к здешней простоте, — плюет и бросает стульями так сильно, что они чуть вдребезги не разлетаются; передвигает с презрением столы; с недоумением всматривается в потолок с брусьями; смеется смехом Отелло при виде соснового пола; длинными монологами воспевает изящные комнаты и печки, — но все же не бежит отсюда. Действительно, здесь далеко не те кресла, которые у меня были в Варшаве, обитые красным бархатом, теперь я довольствуюсь и ситцевыми.
Граба дал мне повара, мальчика для лошади и удобную бричку, потому что свою коляску я продал Паливоде, а купил у него четверку серых лошадей.
Лошади здесь чрезвычайно дешевы; если бы их доставить в Варшаву, можно было бы заработать деньги.
Дни проходят легко и скоро; я охочусь, размышляю, читаю, езжу к Грабам, издали иногда поглядываю на Румяную; но не осмеливаюсь туда ехать. Однажды, я видел ее издали, верхом на лошади, как она неслась по берегу пруда, но она не могла узнать меня, — я отгадал и почувствовал ее присутствие. От капитана я узнал, что конюший всеми силами старался выслать ее заграницу, или в город, но до сих пор не успел ничего сделать: она не хочет уезжать из деревни. Теперь я понимаю, — он хочет удалить ее от меня, и с грустью сознаю, что конюший прав. У него, как вижу, есть сердце.
Выслушай меня, тебе покажется, что ты читаешь старинный роман.
Уже немало лет прошло, как в этих окрестностях жила прекрасная Каролина, и говорят была очень похожа на Ирину. Она была дочь очень богатых родителей, живших по соседству с Тужей-Горой, их соединяла старая дружба с домом Суминов. Каролина, судя по всеобщему обожанию, перешедшему теперь в предание, была также хороша, прелестна и обворожительна, как Ирина.
Ранних лет она лишилась матери, и старый подчаший, ее отец, остался опекуном своего единственного любимого дитяти. Близкий родственник подчашего (нынешний наш капитан), тогда молодой юноша, и мой дед, тоже молодой паж его высочества, влюбившись в нее, оба добивались руки панны Каролины. Я не знаю подробно, каким образом из этого соперничества между ними возникла страшная вражда, продолжающаяся и поныне, известно только то, что мой дед был счастливее капитана и победил сердце панны Каролины. Они три раза рубились саблями, под разными выдуманными предлогами, потому что серьезной причины к поединку у них не было. Капитан, видя, наконец, что, небогатый и лишенный всякой возможности нравиться, он не может соперничать с конюшим, который в свое время был красавец собой, живой и прекрасный молодой человек (теперь никто этому не поверит), старался всеми мерами удалить своего соперника.
Старый подчаший не строго присматривал за своею дочерью, которую, впрочем, очень любил; ему некогда было: он ездил на сеймы, пил с друзьями, вел постоянные тяжбы. Съезд за съездом наполнял его дом шумом и натиском шляхты; одни приезжали под предлогом конференции, другие ради именин, крестин, годовщин и уговоров, иные опять ради народных и религиозных праздников, словом, круглый год проходил в беспрестанных пирушках. Подчаший с кубком в руках приветствовал гостей на крыльце, прощался с бокалом на лестнице. Среди обрядов, приема гостей, пересматривания документов и контрактов на сеймах у него не хватало времени взглянуть отовским глазом на дочь.