Дед мой побледнел, задрожал, соскочил со скамьи, посмотрел на меня и не решался идти; после с явным беспокойством сказал: — сейчас возвращусь! — и исчез. — Я остался в недоумении, и с любопытством всматриваясь во двор, увидел из-за деревьев перед крыльцом женщину, верхом на лошади, за ней двух грумов, отлично одетых, прекрасную коляску, а в ней другую даму. Я видел, как дед мой подошел к ним, раскланялся и скоро увел их в комнаты, а Мальцовский, еще скорее, лошадей в конюшню.
Я не послушался деда, который велел мне ожидать его, и отправился во двор; мы встретились с ним на половине дороги. Старик был взволнован и неловко притворялся равнодушным.
— Кто это приехал? — спросил я его.
— А, а, это очень странная личность, по соседству с нами — моя знакомая… я был ее опекуном; она навещает меня иногда… очень обыкновенная особа! Придешь ли к нам? — спросил он, смотря мне в глаза.
— Непременно иду.
— Ты, может быть, будешь скучать, или стесняться. Это очень странная женщина!
— Я иду, и буду помогать пану конюшему занимать гостей.
— Я знаю, что это тебя утомит, ведь тебе нужен отдых перед отъездом.
Увидев, что дед всячески старается удержать меня, я решился во что бы то ни стало увидеть этих дам.
Смеясь, я взял деда под руку и вместе с ним вошел в гостиную.
Позволь мне подробно описать тебе кого я здесь увидел. Я чувствую, что эта минута великая и торжественная в моей жизни. Не смейся надо мною! Это любовь не та, которая поверхностно пролетит мимо сердца, не затрагивая его; чувство, которое я питаю — высокое, святое, достойное уважения — это сильная страсть, о которой прежде я не имел и понятия. Я, который после десяти дней обыкновенно говорил, что можно всем пресытиться, теперь не пресытился еще своим страданием. Прочитай с терпением это письмо, хотя оно гадко написано.
Конюший с явным неудовольствием и сопротивлением вошел со мной в залу, то бледнел, то краснел, точно вор, пойманный в злодеянии, иногда только хватал себя за седоватый хохолок. В камине пылал яркий огонь; напротив его сидела на стуле молодая женщина, высокого роста, с лицом чрезвычайно белым, но бледным, с смелым взглядом, с большими черными глазами; бархатная амазонка, кожаные башмаки и хлыстик в руке составляли весь ее костюм. Коротко подобранные волосы спускались блестящими кудрями вокруг головы, прекрасный, высокий лоб, не покрытый ни одною морщинкой, возносился над ее лицом, как купол над храмом; дивные черты эти составляли целое необыкновенной красоты, какую можно увидеть только на древних статуях. Я протер глаза, чтобы убедиться, не во сне ли я ее вижу, не призрак ли это? Я боялся, чтобы она не исчезла и не рассеялась в воздухе. Рядом с нею сидела другая женщина, старше ее, но почти такой же красоты. Не спрашивая их, и не зная их, сразу можно было отгадать, что первая не испытала еще ничего в жизни, между тем, для другой она закончилась навсегда вместе с надеждами и отрадой. В глазах этой женщины не выражалось даже любопытство; взгляд ее был холодный, а стиснутые губы выражали равнодушие.
Эти две женщины представляли совершенную противоположность; казалось, первая рвалась к жизни, веря во все, чего не испытала еще; вторая же ничего более не желала, как спокойствия и конца смешной трагикомедии, которую называют жизнью. Выражение какого-то равнодушного горя, неизлечимой тоски, презрения к миру можно было прочесть на ее изнуренном лице, покрытом преждевременными морщинами.
Ты можешь представить себе мое удивление при виде этих двух женщин, здесь, где ничего подобного я не ожидал встретить, здесь, где они казались каким-то фантастическим явлением. Осанка, наряд, — все в них изображало существ из другого мира. Представь себе две пальмы на полесских болотах; такими мне показались эти две женщины у пана конюшего. Я вошел и окаменел от удивления, но скоро опомнился, когда дед стал представлять меня:
— Мой внук, Юрий Сумин; пани Лацкая, панна Ирина З…
С панною Ириной, насколько я заметил, конюший был в самых дружественных отношениях.
Мы обменялись с ней взглядами, в которых выражалось то немое приветствие, по которому можно было судить о дальнейших наших отношениях. Злой, недовольный своим положением, и скорым отъездом неизвестно куда, я пришел в отчаяние, и впал в странное расположение духа: я сделался язвителен, насмешлив и пренебрегал всеми, начиная с хозяина. Обе дамы сначала смотрели на меня как на дикого зверя; им казалось странным видеть в глубоком Полесье существо с интеллигентной наружностью. Дед мой подходил то к одной, то к другой даме, но с особенной отцовской, или лучше сказать, материнской заботливостью суетился около панны Ирины: то придвигал, то отодвигал ее стул, сам подносил ей воду, всматривался в нее, по выражению простого народа, как в чудотворную икону.
Несколько минут продолжалось молчание; конюший шепотом разговаривал с дамами, я, сидя в стороне, презрительно молчал, не думая даже присоединиться к ним. Однако я должен сознаться, что дивная красота панны Ирины и появление ее у моего деда сильно возбудили мое любопытство. Я хотел ближе познакомиться с ней, но частью гордость, а частью робость, первый раз напавшая на меня, удерживала меня на месте. Наконец, панна Ирина поднялась со стула, взяла со стола букет осенних цветов, и, играя им, стала прохаживаться по комнате. Ее движения и походка были величественны; я следил за ней пожирающими глазами. Пани Лацкая, опустив голову и сложа руки на груди, всматривалась в огонь, как будто желая отдохнуть после усталости. Конюший глазами провожал Ирину, а иногда и на меня посматривал с беспокойством. Ирина, как будто придумывая с чего начать разговор, равнодушно остановилась напротив моего стула, и спросила:
— Вы давно из Варшавы?
Конюший, не давая открыть мне рот, поспешил ответить за меня. Я в знак подтверждения склонил только голову.
— И долго вы думаете оставаться здесь?
— Я уезжаю завтра, — ответил я тихо.
— Скоро вам надоело наше Полесье?!
Я горько улыбнулся, смотря на конюшего, и возразил:
— Я не имел времени узнать его.
— Не любопытно?
— Не то, но другие обстоятельства не позволили мне думать об этом.
— Как? — спросила она самым естественным образом. — Ничтожные интересы материальной жизни, эту грязную кухню, вы ставите выше великих обязанностей и удовольствий — назначения мужчины? Вы, гоняясь за чем-то ничтожным, суетным, что обыкновенно у нас называют интересом, посвящаете ему знание края, народа, которое поучает нас всегда высоким истинам?
Этот вопрос, заданный в упор, от женщины, вовсе незнакомой, чрезвычайно удивил меня. Она точно расставила сети, чтобы узнать, кто я. Ни один варшавский лев не нашелся бы, что ответить ей, или дал бы самый обыкновенный ответ, чтобы свести этот разговор с высоты, на которую она поставила его. Но я, озадаченный своим положением и взнесенный ее словами так высоко, ответил с некоторым удивлением, устремляя на нее взгляд.
— Свет и люд, сударыня, везде одинаковы; а эти лоскутья, которые составляют их наряд, обычаи, привычки, местный колорит, что это такое, как ни одна тленная форма, которая различна только по виду, но везде покрывает одну и ту же природу? Чего я не узнал, — попробую отгадать.
Несколько этих слов составляли как бы аккорд двух музыкальных инструментов, которые пробуют, одинаково ли они настроены? Мы обменялись взглядами. И только теперь, услышав из ее уст несколько слов, я видел, что не только необыкновенную красоту я имел перед собой, но и необычайное явление один из редких типов нашего времени, — женщину, которой ум столько же прекрасен, сколько и лицо. Какая же связь соединяла эту образованную женщину с конюшим, одеревеневшим ко всему? Правда, он говорил, что он ее опекун; но я не мог понять, каким образом из-под опеки моего деда могла взойти на степень необыкновенных явлений женщина нашего времени.
— Отгадать, отгадать! — повторила она мои последние слова, продолжая опять ходить по комнате. — Много вещей можно отгадать, но многому тоже нужно учиться. Мы в массе народа должны изучать человека. Свет и люди — такая загадка, которую в течение всей нашей жизни нужно усердно отгадывать. Но кто только отгадывает, тот ложно понимает свет и весь род человеческий; а в столкновении с живыми образами смешивает их с произведениями собственной фантазии, не понимая причины своего обмана.
Вот ее слова, которые я хорошо затвердил. Ты можешь представить себе мое восхищение! Слова эти изливались из прекрасных уст свободно, без всякой изысканности, без усилия! Всякую минуту я более и более изумлялся ее смелой речи; она нисколько не конфузилась моей столичной наружности и связей в обществе. Конюший бросал на меня разъяренный от гнева взгляд; я все еще сидел у окна.
— Не стоит отгадывать или изучать свет!..
— Отгадать, отгадать! — повторила она мои последние слова, продолжая опять ходить по комнате. — Много вещей можно отгадать, но многому тоже нужно учиться. Мы в массе народа должны изучать человека. Свет и люди — такая загадка, которую в течение всей нашей жизни нужно усердно отгадывать. Но кто только отгадывает, тот ложно понимает свет и весь род человеческий; а в столкновении с живыми образами смешивает их с произведениями собственной фантазии, не понимая причины своего обмана.
Вот ее слова, которые я хорошо затвердил. Ты можешь представить себе мое восхищение! Слова эти изливались из прекрасных уст свободно, без всякой изысканности, без усилия! Всякую минуту я более и более изумлялся ее смелой речи; она нисколько не конфузилась моей столичной наружности и связей в обществе. Конюший бросал на меня разъяренный от гнева взгляд; я все еще сидел у окна.
— Не стоит отгадывать или изучать свет!..
— Всегда ли?
— По большей части.
— Откуда такое разочарование в молодых летах? — спросила она, встав напротив меня. Не думаю, чтобы это была только краска, которой красятся некоторые люди, выступая на сцене? Я предполагаю, что вы искренни.
— О, благодарю вас за это! Я искренен: что думаю, то говорю.
— Хорошо! И так скажите откровенно: какое вы впечатление увезете из нашей глуши?
— Не знаю: до нынешнего дня я не давал себе в этом отчета.
— Над этим не нужно задумываться, надо чувствовать.
— До сих пор Полесье казалось мне страной доброю, но очень дикой, — сказал я, улыбаясь. — Исключаю дом моего деда и все то, что я узнал в нем сегодня.
— О, только без комплиментов — пустого фимиама!
Пан конюший не мог более удержаться и вмешался тоже в разговор, но очень невпопад.
— Я просил его остаться, — сказал он, оборачиваясь, чтобы поправить огонь в камине, — но он так заупрямился ехать…
Я незаметно улыбнулся. Ирина посмотрела на меня и на деда, как будто догадываясь о чем-то.
— Пан конюший верно не умел просить. Но если бы мы старались удержать вас для лучшего исследования нашей страны?
— Ха, ха! — злобно улыбнулся мой дед, раздувая с беспокойством огонь. — Не упросим, не упросим: дал слово, я сам слышал, дал слово ехать.
— Кому? — спросила Ирина.
Но в это время конюший велел подавать самовар и притворился, будто не слышал. Я молчал. Теперь-то и высказалась ее короткость с моим дедом; она взяла его за руку и, смотря ему прямо в глаза, спросила с настойчивостью:
— Кому дал слово?
— Кто? — спросил старик, притворяясь будто бы забыл. Она с нетерпением отбросила его руку и вскричала:
— Бедные старики, какая у вас слабая память!
На этом закончился первый эпизод. Разговор все более и более воодушевлялся. Она развивала его, переходя от одного предмета к другому. Дед напрасно пытался мешать нам, сел возле камина и предался глубокой думе. Пани Лацкая упорно молчала, посматривая с состраданием то на меня, то на Ирину, то на деда.
Подали самовар. Ирина усадила меня между собой и m-me Лапкой, деда с другой стороны, и начала хозяйничать, точно у себя в доме. Вдруг, осмотрев весь стол, она обратилась к конюшему с словами:
— Видно, дорогой опекун не ожидал сегодня женского нашествия, потому что не велел испечь для меня хлеба.
— О, уже пекут!
— Не стоит угождать моим прихотям! Человеку не следует баловаться, не зная, что его ждет в будущем.
И после прибавила:
— Но вместо благодарности, что я пятью днями раньше приехала, пан конюший не в духе, как будто бы не попал в лося.
Когда она произнесла пять дней, я вспомнил, что дед позволил мне именно пять дней остаться у себя, и я взглянул на него, незаметно улыбаясь. Мы встретились взглядами, он сконфузился и встал, чтоб выгнать собак из комнаты.
Разговор после чая о столице, о литературе, о деревне и городе и другом продолжался до ужина. Несколько раз принимала в нем участие прекрасная и грустная m-me Лацкая; голос ее звучал чрезвычайной грустью. После ужина мы разговаривали, как будто знакомые уже несколько лет. Я был весел, и если бы не горькая мысль о завтрашнем отъезде, я мог бы сказать первый раз в своей жизни, что счастлив был вполне.
Меня не мало удивило, что эти дамы нисколько не собирались ехать, а между тем я услышал распоряжения Мальцовского насчет размещения их в нескольких комнатах, которые до сих пор оставались запертыми; итак, они оставались на ночь. Это подтвердила Ирина, обращаясь к деду.
— Я надеюсь, опекун не прогонит меня? Ночь темна; я чувствую усталость.
— Панна Ирина, панна Ирина! — с чувством сказал конюший, ломая руки. — Спросите, пустил ли бы я вас с вашей неустрашимостью ехать по распутице?
— Видите ли, еще побранил меня, вместо благодарности! — сказала она, подходя к нему и пожимая ему руку.
Он схватил ее за белые пальчики и торопливо расцеловал их; но сделав это почти страстно, он посмотрел на меня, отпрыгнул и расхохотался.
— Что! — вскричал он. — Хе? Старую печку черт топит! Счастье, что мне семьдесят лет, а то, черт возьми, эта пташечка далеко завела бы меня!
Сказав это, он в изнурении бросился на диван. А я с дамами (или лучше сказать с m-lle Ириной, потому что m-me Лацкая была молчалива и грустна), как старые знакомые, смеялся, шутил, болтал. Но вдруг Ирина сделалась серьезна, остановилась и прибавила, обращаясь к конюшему:
— Опекун, я в претензии на вас!
— На меня? Что же я сделал?
— Вы сделали преступление; вы доказали, что вы старый эгоист. Как, не желать поделиться с соседями своим дорогим гостем, да еще со мной? И это в стране, как наше Полесье, где гость из теплых стран редко прилетает, исключая аистов, которых у нас всегда много! О, это скверно!
Конюший покраснел.
— Он приехал на короткое время.
— Это нисколько не оправдывает вас. Если бы не капитан, который известил меня, что у нас есть дорогой гость в Тужей-Горе, то я бы ничего не знала, и он преспокойно бы уехал.
Дед, услышав о капитане, вынул платок из кармана и незаметно на нем завязал узелок.
— Ну, уж этот капитан! — ворчал он про себя. — Опять новая штука! Хорошо! Посчитаемся!
— И я должна была, — продолжала Ирина, удовлетворяя врожденному у женщин любопытству, — ускорить свой приезд в Тужу-Гору. За это преступление я назначаю наказание моему дорогому опекуну: вы должны…
— Что прикажете? — сказал, подпрыгивая, старик.
— Вы хорошо спросили, пан конюший! Да, именем вашей привязанности ко мне, я повелеваю вам удержать вашего внука и не пускать его завтра. Пускай сидит у нас в Полесье.
Старик с горечью скривился и, неискренно улыбаясь, подошел ко мне. О! Нужно было видеть, как он просил меня! В его просьбе заключался тоже ответ.
— Ты не поедешь, любезный Юрий, нет, нет! Твое дело обойдется и без твоего присутствия. Стоит написать; не правда ли? Ты не поедешь: хотя ты дал благородное слово и оно свято; но тем не менее ты должен остаться!
В таком тоне долго еще говорил старик, наконец, Ирина, которая верно лучше знала, что таится в его душе, шепнула ему что-то на ухо, и мой дед сейчас стал иначе удерживать меня. Ты понимаешь, я остался не для него, а для нее. Мы поздно разошлись по комнатам, хотя в Тужей-Горе ночь начинается обыкновенно в девять часов, и конюший значительно посматривал на часы, a m-me Лацкая несколько раз шептала Ирине на ухо, что пора спать; но она рассеянно принимала эти замечания и продолжала разговор.
Наконец, в одиннадцать часов старик стал немилосердно зевать, прохаживаясь по комнате и видя, что нас трудно разогнать, объявил бесцеремонно, что пора спать. Возвратясь к себе, я застал Станислава в превеселом расположении духа. Он не мало удивился, когда я ему объявил, что мы остаемся еще на некоторое время. В отчаянии он ушел из комнаты и бросился, не раздеваясь на кровать.
Я долго, долго ходил и мечтал. Дивно-прекрасная Ирина мелькала перед моими глазами. Но кто же она? Какая связь соединяла ее с конюшим? Трудно было догадаться. Я хотел было послать Станислава забрать справку, но в настоящую минуту он был ни к чему не годен: его убивала отсрочка отъезда. Поутру, проснувшись рано, я послал его разузнать о гостях; но их уже не было в Тужей-Горе, они ранехонько уехали, одна, по обыкновению, верхом, другая в коляске. Исчезли словно сон! Но когда вошел я в зал, в котором я провел так прекрасно с ними вечер, перед мною предстало свежее воспоминание, которое мне казалось ночным бредом.
Конюший мрачный, задумчивый, облокотясь локтями на колени, сидел у потухшего камина; казалось, он постарел со вчерашнего дня; грусть, беспокойство, сильное огорчение читались на его лице. Он поклонился мне молча. Во взгляде его выражалось затаенное неудовольствие и гнев; однако он был очень вежлив со мной. После взаимного приветствия я не утерпел, чтобы не спросить о вчерашнем явлении. Он косо посмотрел на меня и сказал: