Евдокия Петровна заставила мужа готовиться к возвращению. Впрочем, граф Андрей Федорович и сам уже заскучал в стране музеев, круглосуточных серенад и утомительного солнца. А жгучие брюнетки ему никогда не нравились – за исключением собственной жены.
Но едва Ростопчины вернулись в Россию, как на Евдокию Петровну обрушились два удара. Во-первых, она узнала, что слухи о счастье Карамзина с Авророй были, увы, верны. А во-вторых, ее баллада «Насильный брак» принесла Ростопчиным сюрприз пренеприятнейший!
Гоголь отчасти оказался прав: поначалу ничего страшного в напечатанной в «Северной пчеле» балладе никто не заметил. Но, на беду, какая-то досужая французская газета поместила толкование стихотворения. Третье отделение стало отбирать у подписчиков «преступный» номер «Северной пчелы», имя Ростопчиной сделалось известно в таких читательских кругах, где о ней раньше никто не слышал…
Ах, как обрадовала бы ее эта известность месяца на два раньше! Теперь же собственный поступок казался ей нелепым, баллада перестала нравиться. К тому же грянул скандал, и последовали санкции…
Едва графиня Ростопчина объявилась в Петербурге, ее вызвал шеф жандармов граф Орлов и объяснил причины недовольства государя. Наказанием стало удаление из столицы. Разгневанный Николай I запретил автору впредь показываться при дворе.
Евдокия Петровна поверить не могла в такую монаршую немилость! Она проигнорировала волю Николая и явилась без приглашения на бал, надеясь, что почтение, которое ей там будет по старой памяти оказано, как знаменитой поэтессе, смягчит сердце Николая.
Ничуть не бывало! Только позору Евдокия Петровна натерпелась, когда ее пригласили удалиться.
Ну что ж, делать нечего. В декабре 1849 года Ростопчины (добрейший и равнодушнейший Андрей Федорович только плечами пожимал: «Ей-богу, не пойму, как ты в эту историю попала, моя многомудрая Додо? И что вообще тебе Гекуба, в смысле Польша, и что ты Гекубе?!») отъехали на постоянное жительство в Москву.
Зажили, само собой, роскошно, богато, хоть и не слишком открыто. Граф увлекался цыганами, тройками, балетом, посещал Английский клуб. Этому жизнелюбу везде было хорошо, а честолюбивых устремлений он никогда не имел.
Графиня отчего-то дулась на такое всепрощающее миролюбие супруга. Ей теперь остро недоставало в жизни «страстей»… ну хотя бы страстей домашних, бытовых, сцен ревности, выяснения отношений, что ли… Она жила на отдельной половине, время проводила по-своему, изредка выезжала, принимала гостей – у нее на знаменитых субботах бывали автор мистической поэмы «Таинственная капля» Федор Глинка, в прошлом декабрист; близкий знакомый Пушкина, злоязычный светский острослов Соболевский, «неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм», как его называли; Вельман, автор причудливых романтических повестей и бытовых романов, «молодые литераторы» – Островский, Мей, Майков. На приемах у Ростопчиной появлялся и молодой Лев Толстой. Она сблизилась с кружком Михаила Погодина, и по субботам к Евдокии Петровне теперь являлись он сам, Хомяков, Павлов – словом, графиня Евдокия как бы угодила в славянофилы… Она сотрудничала в «Москвитянине», устраивала для молодой редакции журнала свои знаменитые субботы, куда были званы все видные люди московского общества. Ну и писала, конечно, пьесы («Нелюдимка», «Семейная тайна», «Кто кого проучил»); поэмы «Монахиня», «Версальские ночи»; романы «Счастливая женщина», «У пристани», «Палаццо Форли»…
Роман «Счастливая женщина», между прочим, несколько добавил графине Евдокии скандальной славы. Рассказывается в нем о светской красавице Марине Ненской, «счастливой женщине, убитой своим счастьем». Героиня изысканна и благородна, это поэтический идеал женщины, столь непохожей на неблаговоспитанных «эмансипанток», заполнивших страницы современных книг, бульвары и гостиные городов и глумящихся над всеми правилами нравственного и эстетического чувства.
«Да, тогда выучивали наизусть Расина, Жуковского, Мильвца и Батюшкова, – тоскует графиня Евдокия вместе с Мариной о минувших временах. – Тогдашние женщины не нынешним чета! Они мечтали, они плакали, они переносились юным и страстным воображением на место юных и страстных героинь тех устаревших книг; это все, может быть, очень смешно и слишком сентиментально по-теперешнему, но зато вспомните, что то поколение мечтательниц дало нам Татьяну, восхитительную Татьяну Пушкина, милый, благородный, прелестный тип девушки тогдашнего времени».
Не только мысли автора и героини совпадают. Марина – «черноволосая красавица с прекрасными и выразительными карими глазами», непосредственная и романтическая, каковой некогда была сама автор – Додо Сушкова.
Как всегда и бывает, нескромные читатели с появлением романа в журнале «Москвитянин» (1851–1852) стали искать параллели в судьбе автора и Марины (по мнению многих, ее alter ego) и без труда находили.
«До меня дошло, что в высшем петербургском обществе очень восстают на мой роман, уверяют, что я в нем описала себя, рассказывала свою жизнь, что в нем узнаются известные лица, и теперь существующие в обществе, что это цинизм… Есть ли на свете писатель, кого бы не упрекали тем же самым, и не всегда ли и не везде ли праздные сплетни и безучастные толки света старались злоумышленно смешать автора с его героем, видеть самого создателя какого-нибудь типа в лице, им представленном, и в чертах безмолвного творения порицать и оскорблять его творца, невольно беззащитного, чтоб терпеливо сносить личные на него нападения?.. Не то же ли было и с Де Сталь, которую наперед хотели видеть и в Коринне, и в Дельфине? Не то же ли было и с Байроном?..» – раздраженная, писала Евдокия Петровна. Однако она сама была виновата, подав повод к этим ассоциациям.
Конечно, снисходительный граф Ростопчин весьма отличается от немолодого мужа Марины, изменявшего ей. Да и возлюбленный героини Борис Ухманский – не вполне портрет Андрея Карамзина. Однако цензор Ржевский в письме к Погодину холодно писал, что роман кажется ему «сомнительным в смысле нравственном и плохим в литературном отношении».
Это объяснимо. Хотя незаконная любовь Марины и Бориса и оправдывалась в глазах Ростопчиной искренностью их чувств, изменами и холодностью мужа героини, но ведь она оставалась посягательством на святость и нерушимость брака! Писательница романтизировала и находила оправдания страсти, но не могла найти его для законов супружества. Таким образом, она оправдывала свой собственный адюльтер (то же делала и в стихах!), однако, будь этот адюльтер счастливым, такой гуттаперчевой душе, какая была у Ростопчиной, не понадобилось бы его оправдывать.
Да и не только в оправданиях дело! Просто каждым своим поэтическим и прозаическим словом графиня Евдокия пыталась донести вести о себе, о жизни своего сердца, о неизменности своей любви до человека, который всегда, всю жизнь оставался предметом ее неугасимой страсти.
История умалчивает о том, читал ли Андрей Карамзин новые стихи и тем паче – романы своей былой возлюбленной. Едва ли у него оставалось для этого время: он был вполне счастлив в браке со своей «femme fatale», роковой Авророй, и, изредка покидая Петербург, где его удерживала служба (он был адъютантом генерала графа А. Орлова), вместе с ней занимался управлением демидовскими заводами. Его новации были для того времени удивительно прогрессивны: в Нижнем Тагиле открылись для рабочих столовые, школы, больницы и даже городской клуб-читальня (позднее ставший исторической библиотекой); впервые в России (не исключено, и во всем мире!) был введен восьмичасовой рабочий день.
Однако часто случается так, что предчувствия любящих женщин оказываются вещими. Причем речь тут идет не только о мрачных предчувствиях покинутой графини Евдокии Петровны, но и о предчувствиях счастливой жены. Аврора писала сестре: «В Андрее снова проснулся военный с патриотическим пылом, что омрачает мои мысли о будущем. Если начнется настоящая война, он покинет свою службу в качестве адъютанта, чтобы снова поступить в конную артиллерию и не оставаться в гвардии, а командовать батареей. Ты поймешь, как пугают меня эти планы. Но в то же время я понимаю, что источником этих чувств является благородное и мужественное сердце, и я доверяю свое будущее провидению…»
О «настоящей войне» речь шла не просто так: близилась Крымская кампания… И вот она настала.
В феврале 1854 года, сразу по объявлении Турцией войны России, Андрей Николаевич получил назначение в Александрийский гусарский полк, дислоцировавшийся в Малой Валахии и входивший в состав тридцатитысячного корпуса под командой генерала Липранди.
В полку Карамзина встретили неприветливо. Некоторые офицеры смотрели на него как на «петербургского франта, севшего им на шею», недовольны были скорым его продвижением в полковники. Андрей Николаевич сразу это заметил и очень хотел доказать, что он вовсе не франт и, уж во всяком случае, не трус. Он не сдерживал отвагу, порою неразумную, мечтал о боях, в которых он сможет снискать себе репутацию отъявленного храбреца. Карамзин настолько привык быть любимым всеми, что душу дьяволу рад был бы заложить, чтобы снискать расположение боевых товарищей, на все готов был ради этого!
Вскоре Андрей Николаевич сдружился с поручиком Павлом Вистенгофом. Им случалось по целым ночам просиживать в палатке, когда поручик рассказывал про заграничную жизнь и Кавказ, где он служил, а Карамзин сетовал со вздохом, почему его нет там, где более опасности, но зато более и жизни.
Как-то раз Андрей Николаевич показал Вистенгофу золотой медальон с портретом жены-красавицы и сказал:
– Эту вещицу у меня могут отобрать лишь с жизнью!
И вот наконец сбылось то, о чем мечтал Карамзин: турецкие отряды в Дунайских княжествах начали действовать все более активно. Решено было провести тщательную разведку в районе города Каракала, занятого противником. Разведка могла закончиться боем. Командовать отрядом поручили Карамзину. Он ликовал! Наконец-то он покажет, на что способен! Наконец-то все увидят и поймут, что ошибались в нем, что он истинный храбрец! Главное было, увы, не сама разведка, а чтобы все увидели и поняли…
Рано утром 16 мая отряд выступил в поход. Карамзин успел сказать Вистенгофу, что во сне видел покойного отца, а это добрый знак.
Увы, он ошибался. Возможно, Николай Михайлович являлся к сыну, желая предостеречь его?
Полковник Карамзин обязан был все предусмотреть, принять меры предосторожности для обеспечения безопасности отряда, но не сделал этого. Отряд проходил по дороге в болотистой низине. На пути было два узких моста, и последний перед Каракалом переходить не следовало бы. Карамзин был за то, чтобы перейти. Представитель Генерального штаба М.Г. Черняев, шедший с отрядом, – категорически против. Тогда Карамзин воскликнул:
– Чтобы с таким известным своей храбростью полком нам пришлось отступать? Не допускаю такой мысли – с этими молодцами надобно идти всегда вперед!
И дал приказ переходить мост. А за ним невдалеке на обширной равнине стояли колонны турецкой конницы, о чем, конечно, не было известно русским… Начался бой, который завершился победой численно превосходящего противника. Отступить по мосту было невозможно: его немедленно захватили турки.
…Карамзина сбросила лошадь и умчалась. Ему подвели другую, но в этот момент наскочили турки и плотным кольцом окружили Карамзина. Стали стаскивать с него саблю, пистолет, кивер, кушак, взяли золотые часы и деньги. Он отчаянно вырывался, понимая, что допустил роковую ошибку, погубил людей и что его самого ждет плен. Переполнявшее его отчаяние выплеснулось, когда с него сорвали золотую цепочку с медальоном и портретом Авроры. Карамзин в отчаянии выхватил у стоящего рядом турка саблю, нанес ему удар по голове, другому перешиб руку…
Итак, любовь к la famme fatale стала роковой и для него!
О страшном событии сообщили в Петербург, Авроре. Графине Евдокии Петровне сообщать было не нужно: она и так знала о смерти человека, которого любила, – этот ее сон… Но горько было ей, что за ней даже не признавалось права оплакивать Андрея. Все слезы должны были принадлежать его жене.
Впрочем, и Аврора, и сам Андрей Николаевич были и впрямь достойны жалости. Федор Иванович Тютчев писал дочери: «Это одно из таких подавляющих несчастий, что по отношению к тем, на кого они обрушиваются, испытываешь, кроме душераздирающей жалости, еще какую-то неловкость и смущение, словно сам чем-то виноват в случившейся катастрофе… Был понедельник, когда несчастная женщина узнала о смерти своего мужа, а на другой день, во вторник, она получает от него письмо – письмо на нескольких страницах, полное жизни, одушевления, веселости. Это письмо помечено 15 мая, а 16-го он был убит… Последней тенью на этом горестном фоне послужило то обстоятельство, что во всеобщем сожалении, вызванном печальным концом Андрея Николаевича, не все было одним сочувствием и состраданием, но примешивалась также и значительная доля осуждения. И, к несчастью, осуждение было обоснованным. Рассказывают, будто государь (говоря о покойном) прямо сказал, что поторопился произвести его в полковники, а затем стало известно, что командир корпуса генерал Липранди получил официальный выговор за то, что доверил столь значительную воинскую часть офицеру, которому еще недоставало значительного опыта. Представить себе только, что испытал этот несчастный А. Карамзин, когда увидел свой отряд погубленным по собственной вине… и как в эту последнюю минуту, на клочке незнакомой земли, посреди отвратительной толпы, готовой его изрубить, в его памяти пронеслась, как молния, мысль о том существовании, которое от него ускользало: жена, сестры, вся эта жизнь, столь сладкая, столь обильная привязанностями и благоденствием…»
Труп Карамзина был найден с восемнадцатью колотыми и резаными ранами. Вначале Андрей Николаевич был похоронен там же, в Малой Валахии. На сороковой день состоялась панихида на всех тагильских заводах.
Тютчев сообщал в очередном письме:
«Завтра, 18 июля, мы приглашены на печальную церемонию, похороны бедного Андрея Карамзина, тело которого, однажды уже погребенное и отрытое, только что прибыло в Петербург. А я вижу, словно это было вчера, как он в военной шинели расстается с нами на вокзале и я говорю ему на прощание – воротитесь. И вот как он вернулся!»
Андрей Николаевич был погребен в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге, а на одной из площадей Нижнего Тагила рабочие на свои средства поставили ему памятник, который создали сами.
После похорон мужа Аврора Штернваль-Демидова-Карамзина удалилась от света. Но что было это запоздалое затворничество для графини Евдокии, которая ненавидела вдову своего незабытого любовника так, словно именно Аврора явилась давней причиной их давней разлуки с Андреем, словно именно она стала причиной вечного несчастья Евдокии Петровны!
«Цель, для которой писалось, мечталось, думалось и жилось, – эта цель больше не существует; некому теперь разгадывать мои стихи и мою прозу…» – записала она в дневнике.
Как странно бывает в жизни, что в одном человеке заключается весь смысл бытия, все цели твоего творчества! И хоть он, этот человек, никогда не может принадлежать тебе (и ты о том знаешь), ты все же ждешь, ждешь, неразумно мечтая… И вот становится ясно: ожидания твои и мечты не сбудутся никогда. И ты с тоской понимаешь: жизнь прожита напрасно, никакие тщеславные регалии и достижения поэтической славы не могут утешить, счастье обошло тебя стороной…
У Евдокии Петровны даже не было сил радоваться, что муж ее прошел войну, Крымскую кампанию, невредимым. Граф Андрей Федорович Ростопчин командовал 15-й дружиной московского ополчения. В 1855 году вернулся с фронта, получил должность церемониймейстера высочайшего двора, чин шталмейстера – заведующего императорским конным двором (чин этот соответствовал званию генерал-лейтенанта). Затем он служил в Главном управлении Восточной Сибири, занимал должность чиновника особых поручений. Здесь же, в Иркутске, вместе с ним служил и сын Виктор – штаб-офицер для поручений при Управлении начальника местных войск Иркутской и Енисейской губерний.
Евдокия же Петровна после гибели Андрея Карамзина навсегда затворила свое сердце для любви, хотя молва приписывала ей какие-то романы и романчики. Это была не более чем светская игра: все же графиня была слишком женщина, чтобы надеть не только на свои прелестные ножки, но и на весь свой образ пресловутый «синий чулок». Хотя и в самом деле литературная жизнь теперь занимала ее гораздо больше, чем жизнь сердца. Она писала стихи, она вступала в политическую полемику то с «западниками», то со славянофилами, она обличала современное общество (а как же иначе?), ссорилась с демократами, которые шпыняли ее, ретроградку этакую, как могли… Она, как и положено пожившей женщине, все больше недостатков находила у молодого поколения…
И в самом деле – алтарь ее жизни был теперь пуст. Не зря же блестящая графиня Евдокия Ростопчина записала однажды в своем дневнике: «Меня немного понимали, немного уважали и, если можно, немного любили…»