Читая эти письма, я понимаю, что название альбома Take That «Progress» – это еще и напоминание нам, что всем бывает худо, мы падаем, шмякаемся об землю, и есть только одна разница между Отариком и всеми остальными случайными обитателями зоопарка имени Медведева и Путина: Отарик встает, а кто хочет лежать, тот читает другие колонки. Лежа.
АГА и его Аполлоны
Вообще-то, говоря об Андрее Григорьеве-Аполлонове, думая об АГА, я всегда улыбаюсь, чуть-чуть ухмыляюсь, иногда хохочу.
Он тоже меня пока не записывал в люди Великой святости.
Если я чертовски хорошо делаю три вещи: работу, глупости и детей, он хорошо делает работу, феноменальных детей, а глупостей делает меньше.
Он, например, именно что повышает голос на двух своих бойцов, а я, на домашней территории будучи коронованной размазней, когда накопится – ору. В тональности белуги да сплошным матом.
Если мои дети даже в быту излагают мысли выспренне-пафосно, от чего способна осатанеть даже певица Шадэ, бойцы АГА – Ваня и Андрей – снайперски лапидарны и метки.
– Осатанеть? – АГА смеется. – Зато с моими начинаешь размеренно (общение), через пятнадцать минут доводят до истерики, а завершаешь (это, конечно, касается особо чувствительных) слепой паникой.
«Особо чувствительная» особа – это я.
АГА сам удивляется, почему всякий раз, когда старший, Ваня, видит меня, сразу вызывает на бой. Между вызовом и ударом промеж нижних конечностей не проходит секунды. Я всякий раз не готов. Когда я кричу:
– За что такие немилости-с? – боец хохочет, а в последний раз, ему было четыре, на серьезе, без смеха ответил:
– Потому что плут.
Я спрашиваю АГА, кто в семье отвечает за помощь буйным детками в физическом и интеллектуальном смыслах.
По взгляду понимаю, что спросил ерунду, сопоставимую по оскорбительности с вопросом: «Кто в семье главный?»
Но АГА – вдруг:
– Хотя… Маня с ними больше, конечно, возится. Но пример берут с меня. Ты же любишь высокопарности, придумай.
Вот: Маня знает, что впереди деток ждет житейский бурелом, через который – в идеале – пробираться бы без нытья; поэтому она предъявляет папу в качестве образца и устраивает бурелом здесь и сейчас.
Ваня при этом лицом в Маню, а энергией в папу, каковой симбиоз превращает его в терминатора, рядом с которым и динамит сливочное масло, а Малкович никудышный актеришка. То есть он улыбается, протягивает длань, потом со всего маху заряжает в причинное место.
Или только мне так нечеловечески везет?
Ваня отлично владеет логическими уловками. Даже не зная азов формальной логики. И абсолютно владеет собой даже во время приступов завиральности.
– А младшой – он какой?
– Отличный. Отличная скорость. Переросток. Старший стонет.
В этом месте я вскидываю брови.
– Да-да! Он – это Ванька в кубе.
– Как же вы с ними справляться будете, когда их начнет одолевать гормональный драйв?!
АГА хохочет:
– Тогда с ними должны будут справляться другие, и «других» будет много.
(Специально из уважения к Мане я выпускаю абзац, в котором должен был, как честный автор, рассказать, что творил в эпоху расцвета гормонального драйва популярный папа двух бойцов.)
– Ты суровый папа?
– Ну, гастролер суровым папой быть не может, но когда… могу и кулаком по столу.
Вот насчет гастролей, кстати. Я сошел с дистанции, а он по-прежнему бьет копытом при звуках походного горна. И гордится этим, утверждая даже, что, будь такая возможность, никогда бы не стал менять в своей биографии «разъездной» момент.
Он утверждает, что дети еще более коммуникабельны, нежели он. Не беспокоит его это, учитывая, что настали времена, когда каждый от каждого ждет подлянки? Он отвечает, что нет, потому что их так воспитывают, чтобы они могли дать по башке, когда надо, и держать удар могли, а жить в футляре, в обстоятельствах житийной стерильности, – это не про Григорьевых-Аполлоновых.
Мы однажды балясничали с ним на гастролях в Нижнем, у него еще не было мальцов, а я выл, что скучаю по своим (тогда троим… Господи, жизнь назад то было!).
Я помню, как завистливо он облизывался и восхищенно пялился.
– Ты так рассказываешь… надо срочно завести бэбика!
– Тебе-то, бонвиван, на кой?
Точного ответа я не помню, но я же люблю высокопарности, придумал: чтобы, вроде того, избежать адского пламени.
А потом он встретил в Омске Маню.
Дети на Маню похожи один лицом, другой глазами, оба стремлением даже в «напалмовых» условиях гнуть свою линию, до победного своего и обессиленного вражьего конца.
...Я спрашиваю АГА, какого будущего он желает своим детям и связана ли эта будущность с нашей страной.
Я знаю, как он закипает, когда начинаются турусы про патриотизм, и знаю, что ему очень нравится Америка, Мане – тем более.
– Уже нельзя так ставить вопрос. Они ВСЕГДА будут русскими, но я сделаю все, чтобы они были гражданами мира. В Нью-Йорке, Донецке, Ташкенте, Тбилиси, Владивостоке, Токио они, будучи русскими, должны быть своими . Тут надо понимать вот что: как бы мне не было хорошо в Майами, МОЙ город – СОЧИ!
Неизбежен разговор о недавнем новоселье.
– Мы так счастливы в новой квартире, что иногда становится страшно. Это рай, чувак. В глазах детей – праздник.
Он шоумен, конечно.
И сыновья его – шоумены.
Папа их научит делать шоу.
Но сначала – быть менами.
Аполлонами.
Моя бабушка, которая не стесняется в выражении нелюбви к современным знаменитостям, сказала, что Отар очень хороший парень. А как можно не поверить бабушке?!
Идя на встречу с публичным человеком, представляешь – каким же он окажется в жизни. Абсолютно бесполезное в данном случае занятие. Он настоящий. И на экране, и в жизни. Это сначала шокирует, а потом еще больше цепляет.
С ним можно не соглашаться, его суждения порой слишком категоричны. Это потому, что Отар не знает, как делать что-то вполсилы, и не прощает это другим.
О его жизни можно снять фильм. Драма, обязательно с хеппи-эндом. А вообще такие фильмы уже были, и жизни такие были, но от этого проживать их не становится легче.
Отара Кушанашвили все равно будут любить, несмотря на потоки желчных оскорблений и обвинений во всех смертных грехах от злобных до крайности закомплексованных и не удовлетворенных жизнью людей. И эти люди будут только подогревать интерес к нашему 99-летнему Отару. И не помешают они ему быть удачливым и счастливым объектом обожания по крайней мере до его легендарного двухсотлетия!
«Иванушки» Хорошие парни Юбилейная записка
Это МОЯ группа, это мои голоса, это я спел: «Но неправду он сказал тебе, будто на Земле больше нет любви», это о моей душе между строк спела моя группа, через поп-песни, прикрываясь знаменитыми улыбками, пытаясь связаться с трудно понимаемыми силами.
Они появились в эпоху вышколенной эстрады, когда давлению подвергался любой, кто полагал, что строй не для него. К ним отнеслись с априорным недоверием, а уж когда звучал мерцающий вокал Сорина, никто не знал, как реагировать: голоса как антенны, упирающейся в облака, ни у кого не было. Голос поражал не только слух, но и мозг, потому что И. С. умел подпускать высокой дрожи в голос. Я до сих пор, а с момента его гибели уж целая эпоха минула, знаю легион людей, которые и тогда хотели, и сейчас не прочь причаститься соринского фирменного аристократизма, который, правда, уживался с пижонством.
Меня часто упрекают в значительной идеализации «Иванушек», а мне крыть нечем, да и не хочется. Парень, поющий девушке «Два бездонных океана глаз», или «Только вот не надо одной поздно возвращаться домой», – как такого парня не поддержать и не поощрить?!
Но 15 лет назад даже самое гибкое воображение не могло представить, что утешать девчонок в скорбях будет та же группа инопланетных романтиков, которая воплотила альянс тех самых трех ингредиентов, без каковых успеха не бывает. Вот эти три ингредиента: моральный, сакральный, сексуальный (не пугайтесь, последний ингредиент не мною лично проверялся, мне подтвердили его наличие дочери и подруги).
Мало того что эти ингредиенты должны быть. Они должны быть в правильной пропорции. Это должна быть пряная, пикантная комбинация.
«Иванушки» начинали как самопровозглашенный авангард альтернативной попсы, с удачными и стилистически точными высказываниями на тему любви, поразительно светлыми песнями о том, что если даже тебя разлюбили, ты все равно счастливый, тебе есть что вспомнить, просто надо быть благодарным.
«Иванушки» начинали как самопровозглашенный авангард альтернативной попсы, с удачными и стилистически точными высказываниями на тему любви, поразительно светлыми песнями о том, что если даже тебя разлюбили, ты все равно счастливый, тебе есть что вспомнить, просто надо быть благодарным.
Надежды маленький оркестрик под управлением И. М.
Теперь, 15 лет спустя, совершенно очевидно, что И. И. Метафизический шик русской поп-музыки. Они стали теми самыми парнями, от лица которых пели большинство песен.
Хорошими, черт побери, парнями, таких труднопонимаемые силы хорошо понимают, поддерживают и поощряют.
Подпись к черно-белому портрету
В Москве отчаянно и исступленно отмечался День Города. Артисты, обожающие народные праздники как халявную возможность получить эфиры на разных каналах, стадами носились с площадки на площадку, старательно попадая в фанеру; влюбленные высыпали на улицы города, чтоб целоваться под солнцем бабьего лета; люди на день – на два забыли про насмехательство кастратов-политиков, разом и чохом всех нас превративших в люмпенов; Олег Газманов в 6 000 000-й раз в бодряческом тандеме с мэром пел про столицу, и по лицу его было видно, что он понимает: не отвертеться. Я лежал, совершенно опустошенный, и даже не зло, бессильно думал: какое, к черту, Бабье лето; я уже знал, что Игорь Сорин, промучившись несколько дней, тихо-тихо, ночью, угас.
Я думал (и, как оказалось, угадал): обязательно найдутся люди, которые, не врубившись ни во что, будут толкать хренотень типа «он обрел бессмертие»… Бессмертие – какая ерунда! У нас не стало человечка, который был ходячей Божьей искоркой, у меня не стало маленького, безбрежно гордого товарища, не умещавшегося в своей оболочке; у нас нет выбора, его некем заменить, у нас нет ответов на эти заставляющие плакать и лишающие сна вопросы; все достояние наше – теперь помнить о нем. Смешном. Трагичном. Несуразном. Красивом. Подтянутом. Расхристанном. Я знал Игоря Сорина.
Если отбросить шелуху из малоговорящих деталей, первое, что я вспоминаю, – это как я с ребятами поехал на их первое легитимное выступление в рамках фестиваля «Славянский базар». В Витебске на их концерт пришло мало народу, никто их толком не знал. (Но те, кто пришел, со второй песни включились в действо.)
Впрочем, я пишу здесь не об успехе-неуспехе, тем более что уже через какой-то месяц «Иванушек» захватить в Москве стало занятием, лишенным смысла: я пишу о том, как легко уже тогда можно было угадать позднего Сорина.
...Мне он часто рассказывал, что испытывает мучительное, измочаливающее чувство неопределенной тоски. Я смеялся, кричал ему, смеясь: «Сорин, не гневи Бога, вся страна у твоих ног!» Он смущенно улыбался и продолжал: «Когда эта тоска находит, я не знаю, что делать; я курю или принимаю душ, долго гуляю, пялясь по сторонам, слушаю музыку, – тоска не исчезает. Особенно мучительно, когда она, тоска, настигает ночью: не знаешь тем более, куда себя деть. Просыпаешься – глаза мокрые, встаешь, зажигаешь свет, куришь и сидишь на кровати. Испытываешь какой-то стыд даже. Что? Почему?» Однажды это случилось на гастролях в приморском городе, и Сорин запомнил, что он сделал: он вышел на балкон и долго, до первых петухов, слушал, как шелестят волны и как птицы кричат.
«Ну Сорин, – иронически нарушил молчание я, – ты – чистой воды Лапшин из германовского кино». Он рассмеялся. Теперь я думаю, что все закономерно: с таким образом мыслей было естественным, что Сорину вскорости стало скучно Иванушкой колесить по стране и по три раза на дню петь «Тучи». Андрюха Григорьев-Аполлонов рассказывал мне, что к фурору все трое относились по-разному: он, Рыжий, спокойно и горделиво: они долго шли к успеху; Кирилл – с иронией. А Игоря этот повсеместный визг просто пугал и раздражал: он считал триумф вымороченным, незаслуженным, неадекватным.
Он становился все более замкнутым, на концертах держался особняком, мне рассказывали, что доходило до того, что Сорин, пока двое остальных наяривали на сцене, стоял за кулисами и оттуда подавал голос.
В конце концов это утомило всех. Разрыв был неизбежен.
Прибежищем для Сорина стало общение с единомышленниками во время летучих наездов в Москву: они поддакивали ему, когда он говорил, что ему нужен не огульный успех, а такой, когда пусть несколько человек, но искренне относятся к тому, что он делает.
Его уговаривали не торопиться. Его уговаривали делать свой сольный проект, если уж на то пошло, в рамках продюсерского центра тезки Матвиенко. Ему обещали, что третий альбом будет включать его пьесы.
Сорин был неумолим. У него за окнами был другой пейзаж, понимаете ли. Он писал музыку. Мой приятель, который сопровождал меня во время встречи с Сориным в его мастерской, не зная, как относиться к услышанному, робко сказал, что эта музыка напоминает ему вступление к «Земле Санникова».
Он писал стихи. Они были с мощной долей сантимента. Все, кто их слышал, говорят: очень необычные.
И в музыке, и в стихах Сорин ваял свой собственный мир с несуетным человеком в центре, живущим высоковольтно, с целью допытаться: для чего?
Дяди, к которым он обращался, протягивая в ладонях все наработанное, шарахались от его «ахмадулинских» творений: если это продавать, то как? Нужно «Колечко», а тут какая-то гремучая смесь Бальмонта, Боба Дилана, соула, рэпа, фанка и «Сэвэж Гардена».
Он все более впадал в стресс: та свобода, что ему грезилась, та свобода, что для него была синонимична раю, та свобода, о которой так красочно он балясничал с друзьями, – на поверку оказалась совершенно иной.
В конце концов, нужно было писать альбом. Альбом не писался: один замысел сменялся другим, еще более громоздким и расплывчатым; то хотелось просто писать песню простую про то, как Он и Она… в этом жестоком мире… и все такое… то в голову приходил мюзикл, то альбом чисто инструменталки, то с голым вокалом, без опоры в виде стихов… А время шло. Разговоры о соринской гениальности как максимум и его своеобычности как минимум поутихли.
Маэстро Григорьев, к которому я подошел с идеей журнально восславить строптивца, с энтузиазмом отозвался: я – всегда пожалуйста, пусть сделает что-нибудь и – пожалте на наши страницы! Я вот что думаю, друзья-господа-товарищи: Сорин растерялся, его идеи были больше, чем он, во много раз, они подавили его, лишили возможности дышать, и как их реализовать, он не знал.
Это и убило его. Это, а не наркотики, не какая иная гадость. Осознание того, что претворение в жизнь фантазий всегда натыкается на циклопическое препятствие в виде реальной жизни.
Я спрашивал его, почему он не звонит Матвиенко, почему бы не признать, что дело швах, не попросить помощи, позабыв старые распри? Но Игорь был из таких, о которых говорят: пушкой не прошибешь.
Реальная жизнь убила его. Задавила. Она, реальная жизнь, казалась ему чудовищно неадекватной его представлениям об идеале.
На одном полюсе – единственное прибежище в виде иллюзий, на другом – суета, для участия в которой нужно было слезть с пьедестала.
Рефлексия ужесточалась в геометрической прогрессии. Сорин на полном серьезе стал говорить о «полете к звездам» и последующей реинкарнации – когда он будет уже другим, «чистым и светлым, сильным человеком».
В первый день осени Сорин уступил одному из своих приступов, вероятно, наиболее болезненному, – приступу тоски от ножниц между своим миром и миром данным – и шагнул.
Я не хочу, не могу и не буду осуждать его за этот шаг. Его сделал человек, который хотел чего-то большего, чем просто жизнь.
Р.S. Игорь, позавчера я был на юге, уже осень, но неглубокая, тепло, ночью не спалось, я вышел на балкон и до первых петухов слушал, как шелестят волны, и как птицы, которых не видно, кричат. Я скучаю по тебе. Прощай.
Игорь Особенный
Почему-то невыносимо грустно думать, что я больше нигде, кроме как во сне, не увижу лица Игоря Сорина; и никогда. И дело даже не в том, что он сейчас был бы в самой силе, фонтанировал бы, призывая Музу-Капризулю его обслужить, при этом нисколько не паникуя; ему – харизма такая! – по силам было бы – такое я наблюдал – одним своим присутствием влиять на ситуацию, несмотря на свое очень специфическое отношение к публичности.
В этом парне не было ничего от самодовольного упыря, и остаточный запас его мифа еще достаточно велик.
Он был человеком именно что Искусства, живым, но неспособным к связности, а только к вспышкам; музыка была его кровным делом, и до такой степени, что он напоминал, говоря о Ней, андрогинного, пронзительноглазого человечка, после общения с которым ты обречен был какое-то время пребывать в прострации.