В общем, вы не очень от всего этого страдали.
По правде говоря, я была еще мала. И потом, мне в этом плане очень повезло, потому что мои родители умели нас защитить и в то же время были не обделены чувством юмора. Так что все было очень хорошо. Но я думаю: они переживали куда сильнее, чем показывали нам. Мама обладала даром смешить нас, даже когда было не до смеха. В Сен-Марселене был пруд, где мы купались. В 1944-м пришли американцы, и немецкие самолеты стали вновь нас бомбить. Во время одного из налетов самолет спикировал прямо на нас, когда мы обсыхали на берегу. Там был луг, деревья. Мы задали стрекача, как зайцы; я видела, как взлетает вокруг трава. Так вот, моя мама не нашла ничего лучше, чем крикнуть сестре: «Сюзанна, пожалуйста, оденься! Пожалуйста, оденься! Нельзя ходить в таком виде!» Был в ней этот изыск, который очень успокаивал.
Осталось ли у вас от той поры какое-нибудь особенно страшное воспоминание?
Это уже после. В 1945-м вышел фильм о концентрационных лагерях, который я случайно увидела. Вот это мое худшее воспоминание о войне. Я пошла смотреть фильм про Зорро или что-то подобное, а перед ним показали журнал – эту самую хронику. Я спросила маму: «Это правда?» И она мне ответила: «Да, увы! Чистая правда». Мне потом снились кошмары. Повсюду были фотографии концлагерей. И самые жуткие ценились выше всех. Тогда я решила про себя, наверное, еще не вполне осознанно, что никогда никому не позволю сказать плохого слова ни о еврее, ни об угнетенном.
Где вы были в 1944-м?
Все там же, в Дофине. В один прекрасный день к нам явились на танках белокурые загорелые джентльмены. Стояла такая дивная погода. Чудо из чудес – эти парни в танках. Всеобщее счастье. И еще я помню, как обрили одну женщину. Сен-Марселен – маленькая деревушка. Но надо было хоть кому-то отрезать волосы. Для меня, как для всех детей, не существовало нюансов: с самого начала я знала, что немцы плохие, а англичане, американцы и партизаны хорошие. И когда этой женщине обрили голову и повели ее по улице, а моя мама возмутилась и закричала: «Как вы можете? Какой позор! Вы ничем не лучше немцев! Вы поступаете как они!» – я подумала про себя: «Надо же! Все, оказывается, не так просто». Тогда впервые Добро представилось мне куда более неоднозначным, чем я думала.
А потом?
Потом, к великому облегчению мамы, которая, надо полагать, в Лионе очень скучала, мы вернулись в Париж. В мирное время Лион – не очень-то веселый город. И жизнь пошла своим чередом, как раньше. Брат поступил в коллеж иезуитов. Сестра, которая в Лионе училась в художественной школе, продолжила занятия живописью. А меня определили в заведение напротив под названием школа Луизы де Беттиньи.
Я поступила не то в восьмой, не то в девятый класс и проучилась там четыре года, до пятого. Преподавали там старые девы, как правило, очень милые. Перед уроками мы молились. Это было обязательно для всех. Зато потом резвились: если уроки были занимательные, слушали, а не хотели – не слушали. Я слушала уроки французского, когда они были интересные, иногда – уроки истории, и, собственно, все. Слушала, когда мне было интересно. Знаете, есть очень хорошие учителя, у которых и уроки математики хороши, а есть очень плохие, так у них и уроки философии плохи.
А! Помню, как возвращалась домой пешком, таща за собой ранец за шнурок. Мама требовала, чтобы я надевала зимой теплые носки, но вы же знаете, девочки, даже маленькие, уже модницы, – так я снимала эти носки в прихожей, надевала тонкие носочки и в них бежала в школу. А вернувшись, снова надевала носки, чтобы не попасться. Я училась экстерном, школа была рядом, только улицу перейти, очень удобно. Я была не подарок. Кончилось тем, что меня выставили. Я повесила бюст Мольера за шею на веревочной петле на дверь, потому что у нас по Мольеру был особенно скучный урок. И еще, играя в мяч, дала затрещину, уж не помню кому. В общем, девчоночьи приключения. И так боялась сказать об этом маме – мне было лет двенадцать-тринадцать, – что спрятала уведомление об исключении. Это было месяца за три до каникул, и все это время я болталась по Парижу. Слишком далеко не уходила, побаивалась! Я вставала каждое утро в восемь часов, такая деловая, брала ранец и… не шла в школу.
А табель на подпись из школы не присылали?
Только раз в триместр. Когда родители удивились, что не получили табель, я сказала с невинным видом: «Не понимаю, в чем дело». А мы уже сидели на чемоданах. «Но ты перешла в следующий класс?» «Конечно, я перешла в следующий класс». Мне хотелось провести каникулы без забот. Осенью: «Ты готова? – сказала мне мама. – Пора идти в школу». И я пошла. Не могло же это продолжаться еще год. Пошла, будто так и надо, а сама дрожала как осиновый лист. Встретили меня, как и следовало ожидать.
«Как? Что вы здесь делаете? Вас уже три месяца как исключили!» Тогда я пошла домой и сказала отцу: «Говорят, меня исключили». Он позвонил и закатил ужасный скандал. Вот так я выкрутилась. А это было чудесно. Весна, мне лет двенадцать-тринадцать. Я гуляла. Доезжала на автобусе до площади Конкорд. Выходила на набережные и читала там часами. Читала и разговаривала с людьми на баржах.
Что вы читали в детстве? Назовите хотя бы то, что больше всего запомнилось.
Читала что попало. Меня сильно потрясла история лошади, умирающей на могиле хозяина. В ту пору я вообще любила мелодраматические истории. Помню, как ни странно, что прочла «Шабаш» Мориса Сакса[3]. Любопытно, правда?
Сколько вам тогда было лет?
Тринадцать или четырнадцать. Знаете, я была развита не по годам. Уже многое прочла. Я начала читать в двенадцать лет.
Родители следили за тем, что вы читаете?
О! Они не заморачивались по этому поводу. Когда мне было года три-четыре, я брала книги и часами сидела на стуле, «читая» вверх ногами, и каждый раз вежливо спрашивала маму: «Можно?» А она мне говорила: «Да, да, читай».
В то лето, во всяком случае, я прочла «Шабаш» в числе прочего. И еще всего Кокто, Сартра, Камю. Все, что под руку попадалось. Я не могла остановиться. Записалась в библиотеку недалеко от дома, и бедная библиотекарша говорила мне: «Да вы же заболеете!» Я ехала в автобусе – два билетика – до площади Конкорд. Садилась всегда в одном и том же месте и читала, а потом возвращалась автобусом, как паинька, с ранцем в руке… Еще я гуляла по кварталу Маре. С ума сойти, сколько я ходила по Парижу той весной.
Сразу после этого вас приняли в монастырь Уазо…
Я пробыла там три месяца, и меня исключили за «недостаток духовности». Там было смертельно скучно, и потом, я к тому времени уже была более или менее атеисткой. Прочла Камю и прочих. Да, и Превера. Я наизусть читала Превера вслух: «Бог – большой кролик», «Отче наш, сущий на небесах, оставайся на небе, а мы останемся на земле, которая иногда бывает такой прекрасной». В монастыре на такие вещи смотрят косо. Каждую пятницу в семь часов, по дороге к заутрене, я встречала полуночников, всех гуляк с улицы Берри и с улицы Понтье, более или менее удобно устроившихся у мусорных ящиков, в смокингах, с бутылками шампанского в руках, очень в духе Скотта Фицджеральда, и говорила себе: «Бог ты мой! Им живется куда веселее, чем мне!» Они громко смеялись, говорили о том, что будут делать днем, о бегах, да о чем угодно, а я… мне предстояли религиозные уроки на целых четыре часа! Я думала: «Это несправедливо».
Где же вы учились после Уазо?
Когда меня исключили из Уазо, родители все-таки всполошились и записали меня в школу Аттемер. Пропущу еще два или три монастыря, в том числе Сакре-Кер в Гренобле. Школа Аттемер для меня – не жизнь, а малина. Дорога туда – одно удовольствие: бульвар Мальзерб, авеню Вилье, улица Константинополя и железнодорожные пути, которые надо было пересечь. И улица Лондона. Я ходила обедать со всей компанией в «Биар», бистро самообслуживания. А потом весело бежала домой.
Но экзамены на степень бакалавра вы все-таки успешно сдали?
Это сильно сказано. В том смысле, что я дважды сдавала письменный, благодаря моему французскому, легко, а вот с устными все было не так гладко. Оба раза я заваливала их в июльскую сессию. Какая промышленность развита в департаменте Вар? Я понятия не имела. Кроме того, я не знала ни слова по-английски и один раз, разозленная собственным бессилием, разыграла перед экзаменаторшей целую пантомиму, чтобы показать Макбета: я грозила кинжалом, расхаживала вокруг нее со зловещим видом, вскочила на кафедру, зарезала перед ней невинных детей – в общем, все сыграла. Она была ошеломлена, пришла в ужас и поставила мне «тройку»! Рассерженные родители на каникулах месяц держали меня на Баскском побережье, а потом отправили в институт Ментенон на полтора месяца для подготовки к октябрьской сессии.
Там я открыла для себя силу слабости. Я терпеть не могла ходить в крытый бассейн Молитор, он был совсем рядом, но там воняло хлоркой. Так вот, я притворилась, что не переношу хлорки, и каждый раз падала в обморок. Всегда какая-нибудь девочка кричала: «Мадемуазель, мадемуазель, тут мадемуазель Куаре потеряла сознание! Это от хлорки – она ее не переносит». «Боже мой, боже мой! – ахала мадемуазель. – Выведите ее на воздух». И – опля! – мы оказывались на свободе (плавание продолжалось час) и бежали в соседнее кафе. Мы глотали мартини, как будто это был смертельный яд!
А после экзаменов – какой была студентка Франсуаза Саган?
В Сорбонне – это уже была вольница. На лекции не войти – аудитории битком набиты, народу столько, что невозможно записывать, что тут поделаешь? Вот мы и болтались с такими же мальчишками и девчонками туда-сюда по бульвару Сен-Мишель, беседуя о политике, о Боге и прочем. Все мы были горячие головы: только об этом спорили, о политике, о метафизике.
Вы уже тогда вели светскую жизнь?
Лет в пятнадцать-шестнадцать я начала бывать в некоторых погребках Сен-Жермен-де-Пре. Мы танцевали там вечерами, с пяти до семи, по четвергам, субботам и воскресеньям, с мальчишками лет семнадцати-восемнадцати. В клубе Вье-Коломбье, помнится, играл тогда джаз Ревейоти. Это было чудесно. А потом мы бегом бежали на автобус, боясь, что нам попадет за опоздание. Приходили домой, запыхавшись, в восемь часов вместо шести…
Это был серьезный проступок?
Да нет. Родителей я не боялась, они были добрые, и я знала, что никакой трагедии не будет. Но все равно за каждый лишний, словно бы украденный, танец ждал выговор, а я всегда терпеть не могла сцен.
До какой степени родители уважали вашу свободу? Вы рано стали «свободной девушкой»? В каком возрасте?
В шестнадцать лет я должна была приходить домой не позже двенадцати или часа, говорить, куда я иду и с кем. Зато у меня были друзья, которые мне нравились. Я никогда не была «свободной» в этом смысле. Ведь ты свободен, только когда разделяешь страсть или когда вовсе нет страсти. А в семнадцать лет обычно переживают неразделенные страсти.
В каком возрасте вы познали наслаждение?
Какое?
Прекрасный ответ на глупый вопрос – глупый, но «коммерческий», как принято говорить. А в ту пору, о которой идет речь, вы уже писали?
Я тогда писала пьесы, совершенно нечитаемые, стихи, которые были еще хуже, и новеллы тоже. Бегала по редакциям с новеллами, этакими затейливыми историями! Мне все дружно отказывали – и были правы! Я тогда повидала много секретарей, и все они были очень любезны со мной, эти секретари…
А потом родилась книга «Здравствуй, грусть», «Жюльяр» ее приняло, вот так все и началось. Мне восемнадцать лет, я бакалавр со второй попытки и только что провалила экзамены за подготовительный курс.
Многие молодые писатели жалуются на первое общение с издателями. А вам это трудно далось?
Молодых девушек объединяет общая черта: все они лгуньи или, во всяком случае, мифоманки. Я сначала убедила мое окружение, что пишу роман, и так завралась, что, в конце концов, действительно его написала. Я отложила его – спрятала в ящик стола, мне казалось, что это никуда не годится. Это было летом, мы отдыхали в деревне, и вся семья издевалась надо мной из-за проваленных экзаменов. Тогда я вернулась в Париж, где оставался отец, попросила одну подругу перепечатать роман и послала рукопись в «Жюльяр» и в «Плон». Жюльяр прислал мне телеграмму, потому что мой телефон не работал – как всегда бывает в таких случаях: «Просьба срочно позвонить в издательский дом “Жюльяр”». Мне удалось связаться с ним в два часа пополудни, и он сказал, что хочет опубликовать мою книгу, – для меня это был шок. Помню, я выпила большую рюмку коньяка. В пять я отправилась на встречу с издателем. Он был очень мил, говорил, что ему очень понравилась моя книга, выражал надежду, что она не автобиографична, а то ведь обычно других-то и не пишут. Я заверила его, что нет, что такого рода драм в моей личной жизни не было. Он пришел в восторг, подтвердил, что берет роман, и я вышла оттуда в таком же восторге, как и он.
А что на это сказала ваша семья?
Когда я объявила дома, что я писательница, мама ответила: «Ты бы лучше приходила к обеду вовремя и причесалась как следует», а отец расхохотался. Мне хотелось доказать им, что и я кое на что способна; я ничего им не показывала, пока не получила гранки. Прочитав их, они сказали мне: «Что это тебе вздумалось писать такие истории? – А написано неплохо». Мы в нашей семье всегда очень вежливы друг с другом, и это приятно.
Вы сказали, что начали с «затейливых» новелл, а сюжет «Здравствуй, грусть» очень удивил вашу семью. Откуда вы брали темы? Из книг, рассказов, встреч?
Из мечтаний, печалей, вымыслов… как и сейчас.
Вы могли бы побольше рассказать о ваших родителях?
Мой отец – один из самых остроумных и своеобразных людей, каких я встречала. В 1954 году один журналист спросил его однажды вечером: «Вы позволите мне похитить вашу дочь на время ужина?» (Ему давно пора было позволять это мне!) «Мсье, – строго ответил ему отец, – я разрешаю вам похитить мою дочь, но при одном условии: что вы никогда мне ее не вернете». А потом, повернувшись ко мне: «Иди, детка, но смотри! В половине одиннадцатого и ни минутой позже». Мсье был огорошен… Отец вечно шутит; и еще он обладает исключительным хладнокровием. Как-то раз, опоздав на званый ужин, он вошел, весело распевая: «Я бегу галопом… галопом!» Но при виде ошеломленных лиц гостей он понял, что ошибся этажом, и, ничуть не смутившись, ретировался с песней: «Убегаю галопом… галопом!»
А ваша мать?
Моя мать – это идеал, это чудесная подруга. Она нежная, застенчивая и обладает чувством юмора. Любит принимать гостей. Вечно приглашает человек по пятьдесят на свою голову. Но глава семьи – отец. Они всегда уважали мою свободу поступать и думать по своему усмотрению. Отец, мать, брат и сестра – всех четверых я бесконечно люблю и не могу представить ничего хуже, чем потерять их.
Вы с братом были очень близки. Какое-то время, после успеха, вы даже долго жили вместе. Это не доставляло никаких неудобств ни вам, ни кому-либо из вашего окружения?
Это доставляло неудобство нашим друзьям, потому что нас действительно было не разлить водой. Я пожертвовала бы ради брата любым мужчиной, а он ради меня – любой женщиной. Что бы ни случилось, мы всегда смеялись, оказавшись вместе.
Итак, выходит «Здравствуй, грусть», и сразу успех, фотографии, интервью…
Когда вышла «Здравствуй, грусть», мне было восемнадцать лет. Меня просто затравили фотографы и журналисты со своими вопросами. Все они требовали, так сказать, анекдотов. Анекдотов?! Навскидку они в голову не приходят. На вечеринке с друзьями еще куда ни шло, но так! И я говорила: «Анекдот? Нет… не знаю, ничего не припоминаю…» И больше не раскрывала рта. Я была нема, и про меня стали говорить, что я печальна. Это неправда, но что мне было делать в тех обстоятельствах?
Что было, по-вашему, главной причиной такого фантастического успеха? Очень мало книг во Франции расходились миллионным тиражом.
Толчком послужила Премия критиков; с этого момента началась коррида. Эта премия сыграла большую роль, она по-настоящему «раскрутила» книгу. Был коктейль, журналисты, фотографы, мой возраст их поразил, они увидели в этом хороший материал для статей и фотографий. Вообще, мне кажется, литературные премии – это что-то вроде лотереи, за редким исключением. Да, они полезны тем, кто их получает. Это позволяет им год или два работать, не имея материальных забот. А так, я не думаю, что это кому-нибудь нужно.
Тогда же появилась статья в «Фигаро», в которой Мориак назвал меня «прелестным маленьким чудовищем», кажется, так. А я, разумеется, вовсе не была ни прелестной, ни маленькой, ни тем более чудовищем… Я была самой обыкновенной девушкой, любила жить, смеяться, танцевать, видеться с друзьями, слушать музыку, читать. В общем, ничего особенного.
И вы сами не можете объяснить этот практически беспрецедентный успех?
Все обрушилось на меня внезапно, как волна. Я первая была удивлена успехом; думаю, реклама сыграла немаловажную роль, и потом, моя книга легко читалась, и у читателя не складывалось ощущения, что до него снисходят. Но, в сущности, у меня нет этому серьезного объяснения. Реклама конечно же всего не объясняет; если бы еще я «пошла» только у буржуазии… но нет же. Так в чем дело? Было, наверное, что-то еще… Ох! Нет, не знаю.