Не отрекаюсь… - Франсуаза Саган 4 стр.


Мои первые романы принесли мне колоссальные суммы. Все мои деньги были у Жюльяра, и мне достаточно было позвонить, чтобы он прислал чек. Но только съехав от родителей, в двадцать лет, я поняла, что у меня чудовищно много денег. Я купила квартиру на улице Гренель, где жила вместе с братом; там постоянно ошивалась толпа людей, которых я запросто могла содержать; я могла купить билет на самолет, чтобы провести вечерок в Сен-Тропе, покупала машины, яхты, кутила, и многочисленные друзья жили за мой счет, как будто так и надо. Всего этого просто не существовало, у меня была чековая книжка, деньги улетали: удобнее не придумаешь. Мне было двадцать лет, эти деньги не укладывались у меня в голове. Я никогда их не считала, я посылала большие суммы людям, которых знать не знала, получая письма вроде: «Мне нужны деньги, чтобы купить стиральную машину»; посылала нуждающимся семьям. Просто выписывала чек: удобно и так по-детски. Я и сегодня не знаю счета деньгам, а в восемнадцать лет была к ним совершенно равнодушна. Тем более что никогда не испытывала в них нужды. Будь у меня несчастливое детство, может быть, я и научилась бы считать, экономить, но с моим очень счастливым детством я имела о деньгах абсолютно превратное представление. Тем более что и родители мои всегда были транжирами. Впрочем, не думайте, что я вела совсем уж разгульную жизнь. О той поре в Сен-Тропе слагают легенды, а нам было просто весело. Там были Вадим, Кристиан Маркан, я, целая орава людей, Фифи с компанией, и все мы загорали на солнышке. Мы были молоды и беззаботны.

Так все же сколько?

Я промотала сотни миллионов старыми. Как? Не знаю. Жизнь… Я ничего такого не покупала, я по натуре не собственница. Все мои вложения кончались пшиком: яхты тонули, а в квартирах приходилось то и дело менять ковровое покрытие.

Еще вы играли…

Да, я много играла. Я заложила дом, и в какой-то момент у меня не осталось на банковском счете ни франка. Неприятное положение, а у меня уже был сын, Дени. Тогда я пережила настоящий нравственный кризис и сама попросила запретить мне доступ в игорные заведения на пять лет… Но я ездила играть в Лондон, где мне это не было запрещено.

Что такое для вас игра?

Игра – это необъяснимо, это страсть, в каком-то смысле потеря себя, и в то же время это жизнь. Как же это было здорово – играть, жить…

Что же осталось у вас сегодня от всего этого?

У меня было все, о чем только может мечтать человек, то есть вещи, для меня преходящие. Меня поместили под своего рода опекунский совет. Так лучше.

Вы ни о чем не жалеете?

Я не могу жалеть о том, что, как говорят, растранжирила свою жизнь, но единственное, ради чего мне хотелось бы уметь беречь, вкладывать и экономить деньги, – это конюшня, пусть хотя бы с одной лошадью. Нет ничего прекраснее, чем ваш жеребенок в лесу на рассвете, такой озорной, а потом он же после скачек в Лоншане, такой невозмутимый. К несчастью, это роскошь уже непозволительная. Я мечтаю о лошади.

Что было бы, если бы ваши книги не пошли? А если не пойдут следующие?

Я буду писать до конца моих дней и точно так же продолжала бы писать, даже если бы мои книги не продавались. Я ни о чем не жалею. Много лет я от души развлекалась, а годы праздности и веселья – это чудесно. Что бы ни случилось, это кусок моей жизни, о котором, могу сказать с уверенностью, я никогда не пожалею.

Но теперь вы уже не живете так?

Я по-прежнему люблю скорость, но больше не даю себе воли, как прежде. Теперь я думаю о моем сыне и вообще о людях. Люди вокруг меня стали ценностью, которой я не могла постичь в двадцать лет. В 1960-м я еще могла гонять по улицам Парижа, сегодня же, чтобы это делать, надо быть мазохисткой. Ночной Париж, где лилось рекой шампанское, стал Парижем кока-колы и неона. Ночная жизнь утратила легкость. Люди слишком измотаны дневной жизнью и больше не готовы решительно идти на край ночи.

У вас остались ваши книги.

Писать, пользоваться словами – это действительно единственное, чего мне хотелось, когда я начала «Здравствуй, грусть». Я люблю слова. Люблю музыку слов. Есть изумительные слова, «балкон» например. Или еще «жалюзи», «меланхолия».

Как вы пишете?

Начиная роман, я сперва пишу свободно, по вдохновению. Никакого плана, больше всего я люблю импровизировать, как будто держу в руках нити повествования и дергаю за них, как мне вздумается. Потом я работаю над текстом. Привожу в порядок фразы, выпалываю наречия, выверяю ритм. Не дай бог, где-то недостает слога или, так сказать, стопы. Писать – это еще и ремесло. Во фразе романа количество «стоп» не фиксировано, но сразу чувствуешь, если фраза хромает, печатая ее или произнося вслух. Я люблю французский язык, но от ошибок из себя не выхожу, просто стараюсь писать грамотно… Название книги представляется мне очень важным. Как говорится, по одежке встречают. Я всегда выбираю названия, которые мне нравятся. И почти всегда нахожу их, уже закончив книгу.

Вам легко пишется?

Иногда. Бывает, пишу десяток страниц за час или два.

Всегда на машинке?

Да, от руки – никогда. На машинке как-то чище получается. Это обнадеживает.

Великие писатели, взять хотя бы Флобера, работали очень трудно, мучились над каждым словом. Такое еще встречается.

Да, я это очень хорошо понимаю. Они правы. Может быть. Но для меня слова – это возможность выразить мысль. Не вижу смысла над ними корпеть. Ювелирную работу пусть делают ювелиры.

Вы работаете каждый день?

Не обязательно. Бывает, я пишу роман периодами по десять-пятнадцать дней. В промежутках думаю над историей, просто мечтаю и, потом, я о ней говорю. Делюсь идеями. Спрашиваю мнения. Люблю, чтобы это нравилось.

А если не нравится?

Для меня это катастрофа. Мне кажется, я мало что могу изменить. Машина уже запущена…

Что такое для вас писать?

Писать – это двойное удовольствие рассказывать историю другим и себе. Удовольствие писать необъяснимо: вдруг находишь прилагательное и существительное, дивно друг другу подходящие, поди знай почему, два чудесных слова, идею, которая очень далека от того, что хотелось сделать, но уж больно хороша. Это как идти по незнакомым и прекрасным краям. Да, это прекрасно, но и унизительно порой, когда не получается написать то, что хочешь. Тогда это маленькая смерть, впору сгореть со стыда, стыдно за написанное, чувствуешь себя жалкой. Но уж если «пошло» – это как хорошо смазанный, идеально работающий механизм. Как пробежать стометровку за десять секунд. Это чудо, когда фразы нанизываются одна на другую и ум работает почти отдельно от тебя. Ты становишься собственным зрителем.

Когда перечитываешь, например, «Ангела-хранителя», создается впечатление, что вам очень нравится смешить.

Да, очень нравится. Я и сама люблю посмеяться.

Вы нарочно стараетесь рассмешить, когда пишете диалоги?

Некоторые – да. Надеюсь, мы говорим об одних и тех же.

Когда вы видите кого-то, что замечаете в первую очередь?

Кого-то, кого я совсем не знаю?

Или кого-то, кого вы знаете…

Когда это незнакомые люди, я смотрю в первую очередь на внешность, движения, на то, что называют поведением. Когда это люди, которых я знаю, – смотрю, хорошо ли они выглядят, довольны ли, все ли у них в порядке.

Вам не кажется, что вы подмечаете вещи, которые пригодятся вам в дальнейшем?

Я совсем не наблюдательна.

Мелкие детали, которые приходят вам в голову, когда вы пишете, просто возникают ниоткуда или вы вдруг вспоминаете, что где-то их подсмотрели?

Начнем с того, что таких деталей, думаю, относительно мало.

А сцены, к примеру?

Сцены – это визуальное. Это всегда вымысел; да, сугубый вымысел.

В «Любите ли вы Брамса?» мне вспомнилась очень красивая сцена: как смешиваются волосы Поль и Симона в открытой машине, когда они в первый раз целуются. Это не воспоминание?

Нет, просто пришло в голову. Тут дело даже не в сцене, а в том, что ночью всегда веет какой-то ветер, пахнущий совсем не по-парижски… Зимний ветер… Я очень это люблю. Люблю ночь. Поэтому она у меня играет активную роль.

Похоже, вы гордитесь тем, что пишете «хорошо».

Хорошо писать не каждому дано. В людях нет страсти к словам; вот и получается, что пишут они откровенно скучно, дурно или плоско. А ведь французский – язык чудный и вечно новый. Куда как легко вслед за новым романом просить читателя привнести талант, которого не вложил автор. Настоящая литература все же зиждется на таланте автора! Читатель должен быть покорен, завоеван, взят в полон тем, чьи радость и сила в том, чтобы пленять словами, которые принадлежат всем, но только писатель умеет их употреблять не так, как все.

А сами вы довольны тем, что пишете?

Писательский труд остается для меня чудовищным самоуничижением. Я бы хотела точно знать, что написала или пишу хорошую книгу, для меня хорошую, но быть в этом уверенной я не могу. Писательский труд – это нечто такое, с чем нельзя шутить. Ничто так не выводит меня из себя, как превратное представление, сложившееся обо мне в этой области. Я знаю хорошие книги, великие книги, и чего бы только не дала, чтобы быть уверенной, что и я написала хоть одну такую. Я верю в честность. А честность для меня состоит как раз в уважении к представлению, которое мы имеем о некой ценности. Ценность, которую пытаюсь уважать я, – это литература. Правда.

Вас интересует критика?

Критика интересует меня только в той мере, в какой она говорит о моих книгах, а не о Саган. То есть, сами понимаете, интересует она меня очень мало. У меня такое впечатление, что я уже двадцать лет окружена большой семьей, вроде бы и любящей, но ворчливой, и постоянно слышу одну и ту же песню: «Ты мало работаешь, много пьешь, знаешься с неподобающими людьми, слишком быстро гоняешь на машине». Это все упреки скорее семейного порядка, чем литературного. Вы удивитесь, но я до сих пор, в тридцать девять лет, чувствую себя девчонкой. Единственные, кто действительно говорит со мной о моих книгах, – это мои читатели, потому что их-то как раз интересует история и герои этой истории.

Что же они вам говорят? Кто они?

О! Это часто бывает занятно: от юнцов до старушек. Очень длинные письма. Иногда меня в них оскорбляют. Или просят денег: кто три франка, кто десять тысяч. Но обычно люди рассказывают о себе, впрочем, всегда немного лукавя: ложь или умолчание ведь чувствуется. В этих письмах они отождествляют себя с героями моих книг. После «Немного солнца в холодной воде» женщины писали мне: «Я тоже любила молодого человека, мы с ним жили в провинции. Я последовала за ним в Париж, и там он меня бросил, как ненужный хлам». После «Синяков на душе» было немного иное: куда более личное, так сказать, голоса сердца. Очень трогательные письма, попадались довольно красиво написанные, в них говорилось о жизни, о смерти, о метафизике.

Иногда меня спрашивают, что я хотела сказать или сделать, почему такой-то персонаж или такой-то характер. Или мне пишут: в вашей книге вы объяснили мне такую-то проблему. Но я-то никогда и не задумывалась об этой проблеме – тут я теряюсь.

Вы отвечаете?

Иногда. Но их слишком много. А зачастую и ответить нечего. Когда читатель пишет вам: на странице 27 я узнал себя, это я точь-в-точь и т. д. Это очень трогательно, но совершенно бесполезно для писателя.

Вас всегда узнают на улицах?

Теперь гораздо реже. В восемнадцать лет это было невыносимо. Меня узнавали повсюду. К счастью, многое с тех пор изменилось. Бывают дни, когда я похожа на себя, если можно так выразиться, похожа на свои фотографии. А бывает – в зависимости от вчерашнего состояния, от усталости, – что я совершенно безлика. Что-то, наверное, во мне есть такое ускользающее. Я прохожу быстро, и меня не видят. Это вопрос техники: надо идти прямо, не глядя людям в глаза. Иначе они начинают делать вам знаки – и тогда все пропало. Вы отвечаете, они подходят, вы в замешательстве, не помню, где мы с вами встречались, напомните мне, как вас зовут. Нет-нет, мы с вами незнакомы, но мне так понравилось «Любите ли вы Брамса?»… Это катастрофа. Или наоборот, я систематически здороваюсь, из комплекса, что ли, так приветливо, и попадаю на совершенно незнакомых людей, которые смотрят на меня пристально, как на сумасшедшую. Порой бывают очень комические ситуации, этакие «контрпетри»[5].

Вы сомневаетесь в себе?

Есть ли люди, никогда в себе не сомневающиеся? Я сомневаюсь в себе постоянно. Иначе разве я, например, продолжала бы писать? Сомнение – это мое здоровье. В девяти случаях из десяти писать значит заблуждаться. Разум мечется, обезумев, между двумя полюсами, двумя возможностями. Единственный способ для писателя разрешить сомнение – устремиться по пути, который кажется самым соблазнительным с точки зрения чисто вербальной, лирической, романтической. В такие моменты мы заблуждаемся осознанно, но с благими намерениями. Все правы, никто не прав. Не может быть неправым только тот, кто один перед «чистым листом, защищенным своей белизной», как сказал Малларме. Не надо оправдываться задним числом за то, что ты сделал, объяснять, почему, как, для кого. Сделал – и все тут. Каждый день я спрашиваю себя: «Где я? Что мне думать?» И ничего не понимаю. Повторюсь, писательский труд – единственная возможность… заблуждаться, да, быть может, но заблуждаться осознанно.

Вам ставят в вину всегда одни и те же темы.

Две темы преобладают в моих книгах, всегда одни и те же, это правда: любовь, одиночество; лучше бы сказать одиночество и любовь, потому что главная моя тема – одиночество. Любовь в каком-то смысле даже помеха, потому что первостепенным мне представляется одиночество людей и как они от него избавляются.

Говорят: в романах Саган ничего особенного не происходит.

В моих книгах мало драм, потому что, если вдуматься, все в жизни драматично: драматично встретить кого-то, полюбить, жить с ним, знать, что он для тебя – все, и расстаться через три года с сердечными ранами. Я люблю одиночество, но привязана к людям, и мне очень интересны те, кого я люблю. Ну вот, и я думаю, что эти мелкие жизненные драмы стоит обращать в шутку, иметь хорошее чувство юмора и в первую очередь уметь посмеяться над собой.

Ваши герои редко испытывают физическую боль, разве что в наслаждении. Им наносят только сердечные раны. Почему вы их так оберегаете?

Наверное, потому, что сама была разбита на кусочки в автомобильной аварии. А боль, как, впрочем, и наслаждение, не комментируется. Во всяком случае, в моей голове.

Какую из всех ваших книг вы предпочитаете и почему?

День на день не приходится. Почему – тоже.

Вы писали еще стихи после тех, что писали до публикации «Здравствуй, грусть»?

Километрами. Не очень хорошие. А «не очень хорошо» в поэзии – это безнадежно.

Что вы будете писать теперь?

Мне бы хотелось писать романы, в которых было бы все меньше драматических обстоятельств и все больше обыденной жизни, мелких повседневных сложностей. Если можно так выразиться, это единственное направление, в котором я хочу идти. Потому что это и есть драма. Внешние события всегда случайны. Драма – это вставать утром, ложиться вечером, суетиться в промежутке и так до самой смерти. Драма – это обыденная жизнь… Время от времени мы это осознаем, но редко…

Вас упрекают в том, что называют пессимизмом.

Меня иногда упрекают в разочарованном взгляде на жизнь; а что я могу сделать? Отношения между людьми непросты. С какой стати я буду макать перо в розовую водичку? Я знаю: есть на свете большая и прекрасная любовь. Но она самодостаточна и не может стать темой романа. Ведь почти нет великих романов с хорошим концом…

Вы не пытаетесь изменить жизнь, когда пишете?

Я принимаю жизнь такой, как она есть, и не пытаюсь ее изменить, только описать; такая описательная литература мне нравится и привлекает со всех точек зрения: нравственной, эстетической и т. д. На мой взгляд, правда жизни куда сложнее, неоднозначнее и богаче любой фантазии. Фантастическая или утопическая литература меня не прельщает. Разумеется, я, как все, в свое время обожала Бретона и очень люблю Кревеля, но в Кревеле нет ничего сюрреалистического или, по крайней мере, ничего ирреального. Обыденная жизнь, на мой взгляд, куда более жестока и страшна. Шум и ярость – это ведь повседневность, это обыденная жизнь обычного человека в нашу эпоху. Ярость, шум, гнев, тоска и тревога – все это присутствует каждый день в жизни каждого, кто мало-мальски способен чувствовать. Повторюсь: меня интересуют именно отношения людей с одиночеством и с любовью. И я знаю, что это основа жизни человека; не суть важно, космонавт он или акробат, куда важнее, кто его жена или муж, любовник или любовница. Поразительно, что психологические отношения в группе, которые я описываю, применимы к любой среде. Ревность одна и та же для парижского интеллектуала и для фермера из Жиронды.

Чувства везде те же?

Чувства везде те же, что в одной среде, что в другой. Заглядывая вглубь, лучше узнаешь людей, чем постоянно гонясь за новизной. Поэтому путешествия никому ничего не дают, разве что учат преодолевать трудности туристического порядка. У меня нет литературного рефлекса перед пейзажем чужой страны, открытием ее нравов.

Назад Дальше