— Чем вы объясните такие переходы?
— Не знаю. Но о смерти она никогда не говорила.
Рябинин помолчал. Ему ещё хотелось о чём-то спросить, может быть о пустяках: ходила ли Виленская в кино, любила ли мороженое, какие читала книги, что ела на обед… Эти мелочи нужны не для дела — для образа, который пока неясно дрожал в сознании, как утренний туман в конце просеки.
— У вас есть её фотография? — спросил он.
Шурочка кивнула.
— Когда придёте ко мне ещё раз, захватите, пожалуйста.
Рябинин не сомневался, что она придёт. Видимо, не сомневалась и Шурочка.
После её ухода он достал из папки листок с «аномалиями». Но писать было нечего. Шурочка добавила что-то к личности Виленской, но не сообщила никакой информации о главном — о мотивах её поступка.
6
Рябинин вспомнил последнее самоубийство, которое он вёл лет пять назад: спившийся тунеядец решил пугнуть жену, не давшую денег на водку. И пугнул, повиснув на кухне. В кармане нашли записку с двумя словами: «Миша, отомсти!» Рябинин долго искал этого Мишу. Им оказался трёхлетний сын.
Самоубийство Виленской было другим.
Вошла молодая изящная женщина в белом халате, светлая и лёгкая. Рябинин сразу понял, что это Миронова. Он никогда не разглядывал человека откровенно, но тут не удержался: Миронова была подругой Виленской, а друзья если и не схожи, то какой-то гранью всё-таки подобны.
Миронова поправила чёлку, извинилась за халат и огорошила:
— Вы думаете, мне что-нибудь известно?
— Надеюсь.
— Я ничегошеньки не знаю, — грустно сказала она и сочувственно посмотрела из-под своей пушистой чёлки.
— Вы же подруги, — заметил Рябинин.
— О ней знаю всё, кроме…
— Тогда расскажите это всё.
Она положила руку на стол, свободно вытянув её вдоль края. Рябинин задержал взгляд на узкой кисти и тонких длинных пальцах с колкими ногтями, собранными в горсть, — рука казалась острой. Миронова молчала. Рябинин быстро глянул в лицо: она боялась, что следователь не поймёт.
— Постараюсь уловить, — усмехнулся он.
Она улыбнулась чуть смущённо и начала рассказывать не спеша, подбирая слова:
— Если бы я была художником… и рисовала бы Риту… то изобразила бы её с ореолом вокруг головы… Знаете, как святую на иконе.
Рябинин чуть не кашлянул, но вовремя подавил этот импульс, который бы сразу нарушил контакт.
— Её можно описать одним словом — светящаяся.
Миронова пытливо вглядывалась в его лицо — понимает ли? Рябинин сидел бесстрастно, не очень понимая, что она имеет в виду.
— Многие считали её старомодной. Она читала классику, любила вальс, ни разу в жизни не была на хоккее или футболе. Рита всему на свете предпочла бы хорошую книгу. Не подумайте, что она была какой-нибудь вялой куклой. Рита увлекалась, да ещё как! Если её интересовала тема, она буквально проваливалась в работу. Не ела, дома не бывала, худела, как схимник. И так, пока не сделает работу, по крайней мере её творческую часть…
— А людьми? — спросил Рябинин.
— Что «людьми»? — не сразу поняла Миронова, — Да, людьми… Так же и с людьми. Если понравится человек, то душу отдаст. Ругаться, ненавидеть не умела. Всё прощала, кроме грубости. Даже не хамства, а просто нетактичности, жёсткого тона. Тогда у неё портилось настроение на день. Я вот говорю, а образ у вас, наверное, не складывается…
— Почему ж не складывается?
— Трудно. Это как книжный герой — каждый его видит по-своему.
— Вы хорошо рассказываете, — заметил Рябинин.
— Знаете, что она любила? Лес. Нет, не грибной, не мариновку-засолку. Лес, о, лес для неё был религиозный культ. Ходила всегда одна, а возвращалась радостная, словно что-то узнала, чего никто не знал.
Рябинин немного помялся и осторожно задал вопрос, который давно томился в голове:
— Скажите, вот ей было двадцать девять лет… уже какой-то возраст…
— Да, — перебила Миронова, — я её знала с первого курса и всегда боялась, что она влюбится.
— Почему?
— Знаете, что такое любовь для женщины?
— Больше знаю, что такое любовь для мужчины.
— О, для женщины это больше. А для Риты, с её натурой… Она бы так увлеклась, что пропала бы…
— Почему же пропала? — усомнился Рябинин. — Люди мечтают о любви…
— С Ритиным характером… Да она бы превратилась в рабыню, потеряла бы личность, сгорела бы… Человек крайностей…
— Вы считаете, что она влюбилась?
— Вряд ли, — задумчиво сказала Миронова, перебирая что-то в памяти. — Зимой у неё был отличный тонус, её всё время одолевал телячий восторг. А весной стала вялой, бескостной. Понимаете, она зимой вечерами домой-то не ходила — всё работала. А у нас в отделе влюбиться не в кого. И мужчин нет.
— Неужели бы она от вас скрыла? — усомнился Рябинин.
— Нет. Рита порывалась сказать, но что-то ей мешало. А потом, весной, ушла в себя. А уж потом… не успела.
Миронова полезла за платком. Она отвернулась, и Рябинин не мешал. Он думал, возможно ли любить тайно от родных, друзей и сослуживцев? Но ведь истинная любовь и есть тайная любовь. Он относился подозрительно к громкой и нескромной любви, которая выказывалась на весь мир. Тайно любить можно, но нельзя любить незамеченно. Впрочем, состояние Виленской заметили сразу. Но как любить, не выходя с работы? Кого?
— Рабочий конфликт вы исключаете? — спросил он, дождавшись, когда Миронова спрячет платок и повернётся к нему.
— Да, — сразу сказала она. — Это исключено.
— А что вы скажете о Самсоненко?
Миронова пожала плечами и напрягла губы. Она не хотела говорить о своей начальнице. Он не настаивал. Не так-то просто выложить официальному лицу своё отношение к руководителю, тем более что самоубийства это вроде бы не касалось.
Сотрудницы лаборатории смерть Виленской с Самсоненко не связывали. Получалось, что с сигаретным пеплом он ошибся, поддавшись своей неприязни к такому типу людей.
— Больше ничего не добавите?
Миронова опять пожала плечами и вдруг как-то испытующе глянула на него ещё стеклянными от слёз глазами:
— Вы должны знать больше меня.
— Это почему же? — удивился он. — Вы дружили и то не знаете.
— У вас дневник.
— Какой дневник?
— Рита вела дневник, но никому не показывала. Её мама говорит, что дома дневника нет. Мы решили, что вы изъяли.
— Нет, не изымал, — задумчиво произнёс Рябинин, и теперь его мысль сразу бросилась по новому руслу.
Вела дневник… В нём, разумеется, есть всё. Люди и заводят дневники, чтобы писать в них то, о чём нельзя говорить. Но куда она его дела? В лаборатории он нашёл горстку пепла — это сгорел листок-два, не тетрадь. Да и зачем нести его на работу… Дома она ничего не сжигала — пепел или запах они бы обнаружили. Но дома дневника не было. Вот и мать не нашла.
— Подпишите, пожалуйста.
Рябинин спрятал в папку протокол допроса Мироновой и, глянув на её сбившуюся чёлку, покрасневшие глаза и дрожавший кончик носа, глуповато спросил:
— Вы… переживаете?
— Я любила её.
Ответила неслышно — словно упал осенний лист.
7
После ухода свидетельницы Рябинин стал ходить по своему маломерному кабинету. Он даже не анализировал показания Мироновой — думал о дневнике.
Разумеется, скрытный и замкнутый человек, да ещё такой ранимый, как Виленская, постарается дневник уничтожить. Она не пускала никого в свой мир при жизни и вряд ли согласилась бы пустить туда после смерти. Но у Рябинина была такая профессия — лезть в чужую душу, даже если её, этой души, уже нет на свете.
Походив минут двадцать, он глянул на часы — шесть, рабочий день окончен. Но ту мысль, которую он выходил, нужно реализовать немедленно, если только уже не поздно.
Рябинин подошёл к телефону и набрал номер жилищной конторы:
— Скажите, пожалуйста, дом сорок пять по Озёрной улице ваш?
— Наш, — ответил женский голос.
— Мусор этого дома давно вывозился?
— Товарищ, — голос сразу зашумел скороговоркой. — Мы и без вас знаем, что бачки полные. Машин нет, понимаете? Вот пять дней и не вывозим…
— Подождите, подождите, — перебил он. — С вами говорит следователь прокуратуры Рябинин.
— Слушаю, — заметно потишал голос.
— Меня очень устраивает, что мусор пять дней не вывозили. Я хочу в нём покопаться. Попрошу вас, пусть дворник меня подождёт в жилконторе.
Проще всего было дневник порвать и выбросить на помойку.
Через тридцать пять минут с двумя дворниками-женщинами Рябинин подошёл к бачкам. Не зря нервничала работница жилищной конторы — мусор уже сваливали рядом с баками на асфальт.
— Да-а, многовато накопилось, — высказался Рябинин.
— Вы же испачкаетесь, — заметила старшая, критически оглядывая его светлый костюм и жёлтый портфель, — Давайте, мы будем разбирать, а вы говорите, что вам нужно.
— Вы же испачкаетесь, — заметила старшая, критически оглядывая его светлый костюм и жёлтый портфель, — Давайте, мы будем разбирать, а вы говорите, что вам нужно.
— Человеческую голову, — фыркнула молодая, которая тоже была одета не по-рабочему: видимо, куда-то собралась и её вызвали прямо из дому — только набросила на мини-юбку дворницкий фартук.
Доверить дело дворникам он не мог, но одному тут не справиться и за ночь.
— Мне нужна тетрадь… Или листки тетради, блокнота… Может быть, клочки… С рукописным текстом… От руки, значит.
— Бумажные, что ли? — уточнила старшая. — Так вот эти бачки уже разобраны. Мы всё бумажное отбираем в макулатуру.
И она показала на три тугих мешка у стены. Рябинин повеселел, потому что задача упрощалась. Неразобранными оставались только два бачка.
— Товарищи, вы разбирайте бачки и бумагу откладывайте в сторону. Вам всё равно их перебирать. А я займусь мешками.
Дворники молча согласились. Рябинин взял пустой ящик, поставил на тёплый асфальт, сел и принялся за первый мешок. От бачков, нагретых дневным солнцем, тянуло спиртовой гнилью. Где-то в углу возились кошки. Дворники изредка вполголоса переговаривались.
— Куклёнок, — сказала молодая, даже как-то обрадовавшись.
— Чего только не выбрасывают, — вздохнула старшая.
Рябинин разлеплял листки, которые дворники утрамбовывали довольно-таки плотно. Больше всего выбрасывали школьных тетрадей, исписанных и палочками и алгебраическими формулами. Он уже по тексту мог сказать, какой это класс — насмотрелся. Много было газет и обёрточной бумаги. Попадались какие-то коробки, старые журналы, книги без обложек… Мешки разбирались быстрее, чем он предполагал.
— Тётя Маша, а помнишь, ты нашла сумочку, а в ней часики, кулон со слезистым камушком да триста пятьдесят рублей денег?
— Было. Чего теперь вспоминать. Всё отдала хозяйке в тридцатый номер.
— Потом волосы на себе рвала.
— Чего болтаешь-то!? Дали мне пятьдесят рублей, и спасибо.
Одуряющий запах, который полз от бачков, как ядовитая волна при газовой атаке, на Рябинина особенно не действовал. Не только потому, что на трупах нюхал и не такое. В послевоенные тощие годы они с мальчишками обнаружили в железнодорожном тупике великолепную свалку, куда возили мусор из крупного столичного города. Ничего интереснее до этого, а может быть, и после этого голодные поселковые мальчишки не видели. Но больше всего поразили тюки новеньких бутылочных наклеек — разноцветных, золотых, с нерусскими словами. Особенно ему понравилась жёлтая наклейка с загадочным словом «крем-сода». Он не знал, почему их выбрасывали: видимо, в стране не было тогда столько крем-соды, а может, её не было и вовсе.
— Теть Маша, пивная бутылка…
— Надо б сдать.
— А вот кастрюля.
— Тоже, цветной металл.
Он разбирал последний мешок, который был набит одними газетами. Рябинин пересмотрел их за десять минут. Ничего. Умом он на успех и не надеялся — эту работу нужно было сделать, чтобы потом на себя не пенять. Но то умом. Видимо, человек не может браться за дело, не веря в успех.
Обескураженный, подошёл он к дворничихам. Они разобрали только один бачок. Рябинин присел перед маленьким холмиком бумаги — почти одна обёрточная да коробки.
— Хорошо люди живут, — сказала тётя Маша. — Чего только не едят. Вон сколько тортов съели.
— И шпротов, — добавила молодая, посматривая на следователя.
— После войны на помойках что было? Одна картофельная кожура, да и той немного, — добавила тётя Маша.
Рябинин подошёл к последнему баку:
— Давайте сообща.
— Возьмите хоть рукавицы, — предложила молодая.
Он надел брезентовую рукавицу и запустил пальцы в бак. Первой его добычей стал громадный, сорок пятого размера сапог, по-акульи распахнувший подошву с гвоздями. Молодая засмеялась.
— Ну! — осекла её тётя Маша.
Но Рябинин и сам улыбнулся — конечно, смешно. Этот бак совсем не походил на романтическую свалку его детства. Тошнотворный запах валил из него, как пары серы из вулкана. Он вляпался в какое-то месиво и испачкал пиджак, чувствуя, как пропитывается неистребимым запахом отбросов и кошек.
Консервные банки, рыбьи головы, драные босоножки, капустные листья, женские чулки… Каждую бумажку он подносил к очкам, потому что белый вечерний свет посерел. Но бумажки были не те.
— Так напишут, что и леший не разберёт, — сказала тётя Маша и бросила листки к ногам Рябинина.
Он и сам не понял, почему стремительно нагнулся, перехватив бумагу на лету у самой земли. Это были крупные тетрадные клочья. Видимо, страницы выдирались из толстой тетради десятками и рвались на четыре части. Рябинин уже знал, что это её дневник. Крупные круглые буквы катились по обрывкам, как колёсики, набегая друг на друга. «Теперь не скрывают сокровенное. В кино…» — прочёл он до линии разрыва.
— Товарищи! — сказал Рябинин каким-то не своим, нервным голосом, и дворники сразу прекратили разборку. — Вот такие листки ищите. Они нужны.
Женщины повертели клочки и закопошились сосредоточенно, молча.
Теперь Рябинин шнырял по баку глазами, наверное, как те кошки, которые сидели в стороне и ждали конца поисков.
Через десять минут молодая протянула пачку бумажных лоскутьев. А затем, почти на дне, они увидели все клочки в одном месте под крышкой посылочного ящика. Рябинин скинул рукавицы, лёг на металлическое ребро и дрожащими от напряжения пальцами подобрал всё до последнего обрывка. Потом они уже копались бесполезно. Начала дневника не было, но конец важнее. А он не пропал — задний лист картонной обложки сохранился.
Рябинин осторожно ссыпал рваную бумагу в большой конверт и тут же составил протокол: где, кто, когда и с кем нашёл эти обрывки. Дворники расписались.
— Товарищи женщины, — бессвязно от радости заговорил он, — спасибо большое. Очень помогли… Если и вам нужна какая помощь…
Своей пропахшей рукой пожал он их пропахшие руки.
— Может, зайдёте в контору, помоетесь? — предложила тётя Маша.
— Спасибо, я уж дома.
В трамвай Рябинин влез усталый и довольный. Дневник Виленской был у него. В транспорте он никогда не садился, поэтому встал в уголок, рядом с двумя девушками. Одна в руке держала скрипку. Вторая, разряженная, как новогодняя ёлка, выразительно задёргала симпатичным носиком. Девушка со скрипкой тоже затрепетала ноздрями. Рябинин догадался, что он источает запах бачков. Та, что со скрипкой, хихикнула, глянула на него и пошла с подругой в другой конец вагона. Он подумал, что ей тоже не помешало бы разобрать бачки — хотя бы для того, чтобы больше ценила свою скрипку и возможность на ней играть. Чтобы эти изящные девочки знали: пока они играют на своих дивных инструментах, кто-то другой, дворники и следователи, копаются в человеческих отбросах, делая жизнь чище.
На остановке Рябинин выскочил из трамвая и пошёл домой пешком.
8
Одорология ещё не получила полного признания — в науке о запахах сомневались. Надёжного прибора пока не было, а собаке верили с опаской: не лежало у юристов сердце к мысли, что судьба человека зависит от овчарки.
Рябинин вспомнил об одорологии дома. Он вычистил пиджак и повесил его на балкон. Долго принимал горячий душ, намыливаясь самым пахучим мылом. И всё-таки ему везде чудился запах бачков. Рябинин пошёл ещё раз в ванную и долго намыливал ладони уже другим мылом. Теперь руки стали стерильными. Но запах нет-нет да и возникал, появляясь ниоткуда. Рябинин догадался, что нос ничего не воспринимает, а запах остался в голове, в мозгу — он запомнил его, как хорошая собака.
Жена уехала в командировку. Иринка была в пионерском лагере. Рябинин не любил эти одинокие вечера, старался засиживаться на работе или шёл в Публичную библиотеку. Но сегодня предстояло интересное дело. Он даже не стал ужинать, да и холодильник был пуст, как его желудок: опять не успел зайти в магазин.
Нетерпеливыми руками высыпал Рябинин на стол кипу клочков. Достал чистую бумагу, ножницы и клей. И сразу отключился от времени и пространства, только иногда озирался, чтобы определить, где находится.
Он правильно решил, что она выдирала листки пачками и рвала на четыре части. Виленская спешила, он-то знал, как она спешила. Некоторые листки были разорваны только надвое, поэтому дневник клеился споро. Страницу за страницей складывал он в стопку, придавив их пятикилограммовой гантелью.
Отсутствовало не только начало, а и вся первая половина тетради. Пухлая гора обрывков, стоило их организовать и подклеить, превратилась в скромную пачку листков. Но Рябинина это не огорчило — конец дневника сохранился. Опытному филологу достаточно страницы, чтобы рассказать о произведении и авторе. И ему хватит этой тощей тетрадки.