Ехали мы, помнится мне, очень долго, все больше забираясь в самую лесную глушь. Помнится, нам с сестренкой уже становилось жутко в узкой просеке, между высокими, нескончаемыми стенами вековечных сосен, цеплявшихся за нас старыми, мшистыми ветвями. При каждом шорохе, раздававшемся в лесу, мы боязливо бросались и прижимались к матушке. «Э, малыши, что боитесь? Нечего бояться, – и здесь божьи люди живут. А где люди живут, там и Христос живет. Чего бояться?» – утешала нас «шатущая бабенка», заменявшая нам теперь кучера. Действительно, скоро и как-то совсем неожиданно вдруг в лесной прогалине, на зеленом отлогом спуске к заросшей камышом речке, высыпала перед нами небольшая деревенька. «Здесь?..» – спросила матушка. «Здесь, здесь, – отвечала почему-то шепотом баба и тотчас же свернула с дороги и поехала задами. – Вот сейчас тут и изба моя… И она у меня… Я ведь бобылка, с дочкой только живу, убогая у меня дочка – глухонемая с рождения… Так и жили вдвоем, а вот как она поселилась у нас, ровно просветлело все, народ около нас стал ютиться; старички, странники заходят всякие, безродные, больные которые… Так будто друг другом и держимся, и веселее, и в бога-то батюшку будто больше веруешь… Ведь нам, милая, на кого надеяться? Никто к нам, милая, не снизойдет… А ежели господь и пошлет к тебе добрую душу с утешением, то и то оберегаешься, все тихомолком».
Лошадь остановилась на задворках двойной старинной избы. Баба торопливо вскинула себе на спину мешки и, шепотом пригласив нас за собой, повела под темный навес двора.
– Вот сюда, сюда входите, – говорила баба все более и более таинственным шепотом.
И этот странный шепот, и напряженные впечатления дремучего леса, и вообще вся таинственность нашей поездки – все это так и запечатлелось в нашей душе в смутных образах тех же пугающих теней, какие тревожили наше детское воображение в избе нашего «маленького дедушки».
Мне припоминается большая темная изба, освещенная бледноватым светом спускающихся сумерек. Вдоль стены, где должна быть печь, висел полог; за ним была постель. На постели лежало что-то длинное и худое, чего мы не могли еще разобрать, но от чего из-за полога распространялся по избе тяжелый, смердящий запах трупа. Близ полога у изголовья сидела маленькая, худая, смуглая женщина, с большими темными глазами, повязанная черным, с белыми горошинами, платком; рядом с ней по лавкам сидели какие-то девушки в синих сарафанах, старухи, два-три старика. Привезшая нас баба ходила хлопотливо по избе и продолжала со всеми говорить шепотом.
Но мы напряженно и с каким-то неопределенным страхом смотрели на смердящий полог и сидящую близ него женщину, в руках у которой была книга.
– Мама! Это – Аннушка? – вдруг спросила моя сестренка. – А тут… за пологом… тут старая барыня умирает?..
Маленькая женщина удивленно посмотрела на нас своими темными глазами и, казалось, хотела подойти к нам. Но в это время полог раздвинулся чьими-то длинными и сухими, как тонкие палки, руками, и на кровати поднялась жидкая и сухая фигура темно-коричневого цвета, едва прикрытая синей изгребной рубахой. Это был мальчик лет 15—16, с изъеденным оспой лицом и белыми испорченными оспой же глазами, блестевшими каким-то странным, восторженным и лихорадочным взглядом.
Он вдруг закивал нам черной кудрявой головой, выразительно улыбаясь сверкающими белыми глазами, и сказал, показывая на сидевшую около него женщину:
– Вы к ней?.. Я знаю, что к ней… Послушайте… Да, да, послушайте ее! Ничего… Она ведь для всех рассказывает, у кого к тому желанье есть…
И мальчик, радостно улыбнувшись, опять лег навзничь, устремив в потолок свои сверкающие глаза.
– Это вот тот самый паренек… суседского мужичка, – говорила шепотом матушке хозяйка-бобылка. – Смердит, поди? Да, да… Точно, ежели с непривычки… Вот мы притерпелись – ничего… Что делать?.. Божье дело… Вот уж седьмой годок, как у отца все на печи лежал… Был прежде паренек справный, годков до девяти, – отцу уж помогал… А тут ехал как-то из ночного, лошадь сшибла – упал, да с того и прикинулось: хуже да хуже… Да вот седьмой годок с одра не сходил, – ни тебе солнышка, ни тебе людей, ни травку, ни скотинку – ничего не видывал… Так и лежал один в избе… Все на работу уйдут, у всех заботы, где им заняться: и лежит один-одинешенек да в темный угол смотрит… Маленькая женщина с добрыми темными глазами поднялась и, подойдя ко мне с сестрой, стала гладить нас по волосам.
– Хорошо, что приехали… Хорошо, – заговорила она чистым, звонким, певучим голосом. – Посмотрите, как живут здесь бедные-то… Доброе дело, сударыня, что с собой их берете… Как знать, что им вперед уготовано… Может, придет время – вдруг сердце им и откроется… И вспомнится им обо всем, что видели да слышали… Я ведь по себе знаю… Вон какая востроглазая!.. Я вот такая же была, – говорила она, любовно и весело смотря на мою сестренку. – Вырастешь – не забудь меня…
Вдруг худой мальчик опять поднялся на кровати, замахал нам руками и головой и заговорил:
– Семь лет… не видал божьего солнышка… теплого ветерка не чуял… птичьего гласа не слыхивал… цветочков, травушки зеленой не видывал… Одна тьма вокруг стояла, – говорил мальчик, порывисто, задыхаясь, нервно и торопливо. – А теперь… теперь все вижу и знаю!.. Теперь она мне солнышко красное, месяц светлый, звезды яркие… Теперь я везде – моря-океаны переплыву, жаркие и холодные страны пройду… Вот Авраам, патриарх, странствует в шатрах своих, со стадами… Вот Моисей-пророк народ свой избранный изводит из плена фараонова… Вот младой юноша царь Давид… И сам Христос на Голгофе… И великие мученики, за нас, бедных, кровь пролившие… И что я вижу: времена и пространства… и несметное полчище людей проходит… И были для всех времена тяжкие, изживали казни лютые… И все проходило!.. Нарождались мужи великие, приходили к бедному народу, провещали могучие глаголы – и погибала неправда великая!.. Что я теперь вижу, слепец прозревший!..
В испуге смотрели мы, не спуская глаз, на мальчика: он весь был как в лихорадке, коричневое лицо его передергивалось все, он постоянно поднимал кверху руки и восторженно сиявшие глаза.
– Петя, ляг… Ляг, болезный, умирись… Нехорошо тебе так… Вот поправишься, окрепнешь… Вот тогда уж… – говорила маленькая женщина, заботливо укладывая мальчика.
– Беспокоится очень, – говорила бобылка, – того гляди, не выживет… Оченно уж его все сразу осветило… А паренек-то добрый, до всего чуткий…
– Почитай им!.. Расскажи им!..– вдруг тихо сказал мальчик маленькой женщине. – Пусть послушают…
И когда мальчик несколько успокоился, маленькая женщина начала рассказывать…
Но утомленные ли дорогой, или всеми этими странными, напряженными и необычными впечатлениями, мы с сестренкой, прикорнув в противоположном углу, скоро заснули под певучий, размеренный рассказ маленькой женщины, и для нас все смешалось с миром фантастических сновидений и потонуло в них.
И чудится мне опять старая дедушкина изба, зимний морозный вечер и таинственные блуждающие тени, которые одна за другой собираются робко «обогреться» в гостеприимной дедушкиной храмине. Вот тут и мрачный дворовый человек Александр, и костистый мужичок Филимон, и сам мой «маленький дедушка», и его приятельница слепая Фимушка, и моя мечтательная матушка, и батюшка с ополченцем, и еще какие-то «маленькие и ничтожные существования», и бобылка, у которой мы были в лесу, и худой убогий Петя с восторженными белыми глазами, и сама Аннушка, и будто она все говорит и говорит долго-долго своим певучим, размеренным складом. Говорит она о великих пророках и ходатаях народных, о подвижниках и мучениках за правду и обо всем, что сохранила ей память… Часто в ее рассказах правда перепутывалась с вымыслом, перепутывались события, но одно только горело в них непреходящим светом – правда любви, самоотречения и подвига за униженных и обремененных.
И вот, когда она рассказывает что-то из событий, близких к нашему времени, чудится мне, как мрачный Александр поднимается и, сверкая своими пронизывающими глазами, говорит:
«Стой, женщина, останови лукавые уста!.. Кого хочешь обольстить речами сладкими? Зачем обманом хочешь напоить душу, дабы потом ввергнуть ее в пасть отчаяния?.. Зачем?..»
– Александр, не отчаивайся!.. Верь, – говорит дедушка, но Александр продолжает сверкать своими острыми глазами на Аннушку.
– Верь!.. Чему верить?.. Нет теперь защитников бедных и сирых, нет подвижников правды!.. То были древние люди, – и не посылает господь более к людям спасителей… Все померкло во мраке греха и суеты!.. Рабу презренному нет надежды, кроме петли Иуды!.. И вот конец ему, Агасферу треклятому… Отец! – вдруг с какой-то дикой мольбой, чудится мне, обращается он к моему деду. – Отец, скажи, укрепи: неужели не ложь говорит устами обольстительными этой женщины?.. Неужели и в наши дни господь может говорить через избранных – в защиту сирых и бедных, в поношение и обличение мира зла и неправды?.. Отец! Спаси – или… один конец ему, Агасферу треклятому!..
Но утомленные ли дорогой, или всеми этими странными, напряженными и необычными впечатлениями, мы с сестренкой, прикорнув в противоположном углу, скоро заснули под певучий, размеренный рассказ маленькой женщины, и для нас все смешалось с миром фантастических сновидений и потонуло в них.
И чудится мне опять старая дедушкина изба, зимний морозный вечер и таинственные блуждающие тени, которые одна за другой собираются робко «обогреться» в гостеприимной дедушкиной храмине. Вот тут и мрачный дворовый человек Александр, и костистый мужичок Филимон, и сам мой «маленький дедушка», и его приятельница слепая Фимушка, и моя мечтательная матушка, и батюшка с ополченцем, и еще какие-то «маленькие и ничтожные существования», и бобылка, у которой мы были в лесу, и худой убогий Петя с восторженными белыми глазами, и сама Аннушка, и будто она все говорит и говорит долго-долго своим певучим, размеренным складом. Говорит она о великих пророках и ходатаях народных, о подвижниках и мучениках за правду и обо всем, что сохранила ей память… Часто в ее рассказах правда перепутывалась с вымыслом, перепутывались события, но одно только горело в них непреходящим светом – правда любви, самоотречения и подвига за униженных и обремененных.
И вот, когда она рассказывает что-то из событий, близких к нашему времени, чудится мне, как мрачный Александр поднимается и, сверкая своими пронизывающими глазами, говорит:
«Стой, женщина, останови лукавые уста!.. Кого хочешь обольстить речами сладкими? Зачем обманом хочешь напоить душу, дабы потом ввергнуть ее в пасть отчаяния?.. Зачем?..»
– Александр, не отчаивайся!.. Верь, – говорит дедушка, но Александр продолжает сверкать своими острыми глазами на Аннушку.
– Верь!.. Чему верить?.. Нет теперь защитников бедных и сирых, нет подвижников правды!.. То были древние люди, – и не посылает господь более к людям спасителей… Все померкло во мраке греха и суеты!.. Рабу презренному нет надежды, кроме петли Иуды!.. И вот конец ему, Агасферу треклятому… Отец! – вдруг с какой-то дикой мольбой, чудится мне, обращается он к моему деду. – Отец, скажи, укрепи: неужели не ложь говорит устами обольстительными этой женщины?.. Неужели и в наши дни господь может говорить через избранных – в защиту сирых и бедных, в поношение и обличение мира зла и неправды?.. Отец! Спаси – или… один конец ему, Агасферу треклятому!..
– Александр, не отчаивайся… Слушай эту женщину, и сердце твое откроется кроткой вере, и мир, и радость, и надежду обретет душа твоя…
– Говори, умница, рассказывай, рассказывай нам, слепым и темным! – говорит вдруг и костистый мужичок. – Верно это: быть правде, быть!.. Стучись, умница, стучись – и вскроется правда!..
Примечания
1
Клирошанка – монастырская послушница, поющая на клиросе или прислуживающая в церкви.
2
Черничка, черница – монахиня.
3
Пустынь– уединенное безлюдное место, где живет отшельник; одинокое жилье отшельника.