— Любезнейший! Ты сам из Москвы?
— Московские-с, — отвечает самодовольно купчик.
— А звать тебя?
— Андрей Иванов.
Андрей Иванов вглядывается в круглое, багровое от злости дворянское лицо, смекает, что вел себя неосторожно, смущается этим, но, сохраняя вид спокойствия и даже некоторого удальства, отвечает с прежнею улыбкою:
— На что ж это вам мое прозванье понадобилось-с? Аль вы ревизские сказки списываете-с?
Для негодования «москвича» нет выражений. Он задыхается, дрожит, слюна у него брызжет, — едва возможно разобрать, как он, захлебываясь, шепчет:
— Я ревизских сказок не списываю… но… я знаком ли-ч-н-о с градоначальником и… и одолжу его… если… если… уведомлю о твоих… гнусных… гнусных…
— Извольте уведомить-с, извольте… Что ж! Извольте! — отвечает заметно изменившийся в лице, но все еще старающийся бодриться Андрей Иванов. — Что ж такое? Извольте-с… извольте-с…
— Ваше прозвище!
— Не говорите! — вскрикивает черноглазая девица. — Никто не смеет вас допрашивать!
— Всякий честный человек имеет право требовать отчета в гнусной клевете! Да, имеет право! — шипит «москвич». — Каждый, горячо любящий родину свою…
— Должен, по-моему, кротко смотреть на некоторые ее… ее уклонения, — раздается позади «москвича» внушительный голос.
«Москвич» быстро повертывается и окидывает нового собеседника грозно-испытующим взором.
Новый собеседник высовывает из-за спинки вагонного дивана кудрявую, несколько косматую темно-русую голову и, вопреки молодости и искрометным темным глазам, вид имеет не только постный, но даже вместе с тем величавый. Подозрительный осмотр он выдерживает как ни в чем не бывало и затем еще более подозрительно сам начинает в упор разглядывать обернувшуюся к нему раскормленную физиономию.
— То есть, как же это? — говорит несколько сдержаннее, но все еще захлебываясь, «москвич». — Если гнусная клевета, пуская свое ядовитое жало в самые священ…
— Жало клеветы сломается о твердь правды, сказано в пророках, но это в сторону. У вас недостает смирения…
— Уж это точно-с, недостает-с! — замечает в сторону снова оживающий Андрей Иванов. — А между тем-с при таких страстях в полнокровии угрожает кондрашка-с.
— Смирения перед явлениями русской жизни недостает! — продолжает новый собеседник, не спуская глаз с «москвича». — Что вас оскорбило в анекдоте Андрея Иванова, — слегка кланяется при этих словах Андрею Иванову, который вскакивает и отдает ему наилюбезнейший ответный поклон, — о море и голубях?
— Клевета… — захлебывается «москвич», — клевета…
— Никакой клеветы-с! — вставляет Андрей Иванов. — Одно ваше воображение-с!
Черноглазая девица глядит на нового собеседника нельзя сказать чтобы ласково или почтительно.
— Клевета! Оскорбление благородной личности! — выговаривает «москвич». — Это теперь в моде! Я лично не знаю этого оклеветанного, но я бескорыстно, как честный человек, считаю своей обязанностью везде провозглашать, что вся эта история… вся искажена самым непозволительным образом! Из мухи сделали слона с постыдной целью…
— Позвольте просить вас познакомить нас с мухой.
— Увольте меня от этого! Чем скорее предадим мы забвению эту грязную выдумку, тем лучше!
Затем, обращаясь к «дитяти пышной Украйны», вполголоса грустно говорит:
— Тяжело! Я живой еще человек и не могу…
Но «дитя пышной Украйны», не внимая ему, обращается к сидящему в другом углу господину и просит его сделать ей одолжение, перемениться с ней местом.
Угловой господин соглашается, но, видимо, без всякой охоты. Он осторожно, словно по тонкому льду, пробирается в соседство «москвича», подбирая полы серенького пальто, опустив впалые глаза и сжав бутончиком губы; на его сером чиновничьем лице как нельзя яснее выражается: «Не надо ни с кем из них связываться! Не надо… Еще беду наживешь!»
«Москвич», цепенея, провожает глазами «дитя пышной Украйны». Ему сильно угрожает «кондрашка» в эту минуту.
— Не угодно ли, я вас познакомлю с «мухой»? — спрашивает господин в золотых очках, обращаясь к кудрявой голове.
— Сделайте одолжение! — отвечает голова.
— Пожалуйста! — вскрикивает черноглазая девица.
«Москвич» обращает исступленные взоры на золотые очки, но золотые очки, поправляемые белой рукой, очевидно, более привыкшей подписывать резолюции, чем представлять к подписи, без слов очень красноречиво отвечают: «Мой друг, со мной вам не тягаться! Я не выезжаю на любви к Москве, потому что выезжать на этом не стоит, ибо не приводит ни к чему положительному, но я имею другой полет — известный у вас в Москве под названием гуманно-административного. У нас считается полезным выводить промахи и уклонения известной категории… и я вывожу их спокойно, с полным сознанием своего долга».
Невзирая на бешенство, обуревающее «москвича», сей немой язык, очевидно, отлично им понят, потому что он мгновенно съеживается, как губка, из которой вдруг вытянули влагу, и обращает глаза в окно вагона, стараясь прикрыть видом внезапно налетевшего раздумья бушующие в груди чувства.
Золотые очки, обращая свои лучи на черноглазую девицу, с легкой улыбкой начинают:
— Я это дело знаю очень близко, потому что оно передано мне очевидцем, достойным полного доверия, занимающим довольно важный пост. Гм-гм!
Золотые очки невыразимо откашливаются, этим откашливанием упомянутый как бы вскользь «пост» вдруг выделяется, как комета на ночном небе, что заставляет «москвича» несколько раз быстро сморгнуть, хотя он головы и не повертывает.
— Что ж, как это было? — перебивает черноглазая девица с несколько резким нетерпением.
Золотые очки несколько саркастически, но чрезвычайно благосклонно улыбаются на это нетерпение и слегка наклоняют голову, как бы желая выразить: «Такая живость, разумеется, в порядочном обществе не принята, но я ее допускаю в такой очаровательной дикарке».
Затем продолжает:
— Начальник заведения точно был человек почтенный, если глядеть на него с точки его отношений к семье и приятелям и принимать во внимание степень его развития. Он даже, можно сказать, не скрывал своего… своего, — саркастический, но еще благосклоннейший взгляд на черноглазую девицу, — своего образа действий. Не могу вам наверно поручиться, что впервые навело его на мысль обратить вверенное ему заведение в голубятню, но предполагают, что виною этому была статья, помещенная в одном из наших журналов.
— Это в каком же? Это как же? — вскрикивает черноглазая девица, изображая всем своим существом самый ярый протест.
Золотые очки видимо любуются ею, как какой-нибудь картинкой, которую, хотя ни за что не показывают ни жене, ни дочери, но тем не менее сами, в силу привилегий мужского пола, смотрят с удовольствием.
Косматая голова по-прежнему остается на спинке вагонного дивана неподвижно-внимательно. «Москвич» встрепетывается и за неимением около себя «дитяти пышной Украйны», бросив на помянутое дитя яростный взор, обращается к серому чиновнику:
— Да! Статьи нынешнего направления…
Серый чиновник покрывается краской испуга и начинает притворяться, что его душит припадок кашля.
Золотые очки продолжают:
— Я статью не осуждаю, — статья могла быть прекрасная, но беда в том, что даже прекрасное, падая на необработанную почву, производит нечто безобразное.
— Ну! — восклицает черноглазая девица.
— Многие факты это, к сожалению, неопровержимо доказывают, — отвечают, слегка наклоняя голову, золотые очки. — Я продолжаю. Статья была, если не ошибаюсь, о гуано как о превосходнейшем средстве удобрения бесплодных полей. Глава же заведения, о котором идет у нас речь, не получал с подмосковного своего имения никаких доходов именно потому, что земля там бесплодная. И вот его озаряет мысль, нельзя ли устроить в Москве гуано. Если мы еще к этому предположим, что он читал эту статью у открытого окна и увидал густую стаю голубей, опускающуюся на крышу казенного заведения, то объяснится совершенно просто, как он пришел к решению, имевшему впоследствии столь для него неприятный исход.
Он с спокойною совестью занялся производством. К концу года все чердаки преисполнены уже были голубями, и весной он имел утешение отправить несколько подвод голубиного гуано на свои подмосковные нивы.
На следующий год производство, как и следовало ожидать, пошло еще успешнее. Голуби, привлекаемые обильным кормом, заняли не только чердаки, но и верхний этаж заведения. Естественно, это несколько стеснило помещение младенцев и произвело между ними большую смертность.
Золотые очки с улыбкой умолкают. Общее безмолвие по разным причинам. Черноглазая девица задыхается от негодования; серый чиновник до того придавлен ожиданием бед от подобных разговоров, как будто сам был сильно замешан по делу о гуано; косматая голова, щурясь, всех обозревает, словно все не люди, а какие-нибудь пирожки или иллюстрации, которые ей вовсе не по вкусу, но которыми, тем не менее, приходится довольствоваться в данную минуту. Купчик Андрей Иванов как-то особенно пожимается, одним глазом взглядывает не без сарказма на «москвича», а другим, не без почтения, на золотые очки.
Золотые очки с улыбкой умолкают. Общее безмолвие по разным причинам. Черноглазая девица задыхается от негодования; серый чиновник до того придавлен ожиданием бед от подобных разговоров, как будто сам был сильно замешан по делу о гуано; косматая голова, щурясь, всех обозревает, словно все не люди, а какие-нибудь пирожки или иллюстрации, которые ей вовсе не по вкусу, но которыми, тем не менее, приходится довольствоваться в данную минуту. Купчик Андрей Иванов как-то особенно пожимается, одним глазом взглядывает не без сарказма на «москвича», а другим, не без почтения, на золотые очки.
Золотые очки, помолчав, продолжают, обращаясь к черноглазой девице:
— Самое главное — это недостаток образования. Молодые силы России велики.
При этом золотые очки избочаются, как молодые юнкера, подносящие на гулянье розу красавице и дающие понять этой виновнице их восторгов и страданий, что она и самые розы превосходит прелестью. Нет сомнения, что они также жалают дать понять черноглазой девице, что она — пленительная представительница великих сил молодой России.
— Силы эти…
Пронзительный свисток прерывает многообещавшую тираду.
Начинается суета, возня, давка. Со всех сторон жужжит: «Буфет! Буфет!», раздается хлопанье дверей, проносятся струи кухонного запаха, женский наставнический голос пищит с нижегородским акцентом: «Ne courez pas, George» [14].
— Чайку изопью! — вдруг все покрывает какой-то бас.
Золотые очки раскланиваются преимущественно с черноглазой девицей и удаляются с улыбкой.
Серый чиновник поспешно, спотыкаясь, выскакивает на платформу, видно, как перебегает от вагона к вагону, отыскивая более безопасного для себя места, наконец, вероятно, найдя желаемое, исчезает.
Андрей Иванов, ласково улыбаясь, словно продавая что-то неподатливому покупщику, уходит тоже в буфет.
Черноглазая девица сначала зевает, потом задумывается. Украинка, кажется, спит, потому что закрыла глаза; косматая голова остается в прежнем положении на спинке дивана; «москвич» имеет до того расстроенный вид, словно последнее его родовое имение, населенное «дорогими детскими воспоминаниями», как обыкновенно москвичи в этих случаях выражаются, описано и продается с аукциона.
Общее безмолвие.
Наконец, раздается звонок, и пассажиры беспорядочно валят к вагонам.
Андрей Иванов возвращается с кренделем и яблоком и той же улыбкой на цветущем лице.
— Не угодно ли-с? — говорит он черноглазой девице, представляя ей на трех перстах апельсин.
— Нет, не хочу, — отвечает черноглазая девица.
— Просим-с умиленно! Будьте столько милостивы, не откажите-с! — пристает Андрей Иванов, сбочив безбожно напомаженную голову. — Осчастливите-с человека.
— Говорят вам, не хочу! — отвечает с неудовольствием черноглазая девица. — И с какой стати вы вздумали потчевать меня апельсином? Вы бы лучше на эти деньги какой-нибудь голодной хлеба купили!
Андрей Иванов до того изумлен этими словами, что даже улыбочка его на мгновение стушевывается и апельсин чуть не слетает с трех перстов, на которых так грациозно представлялся девице.
— Что-с? — спрашивает он, несколько оправившись.
— Лучше бы вы хлеба какой-нибудь голодной купили, чем угощать встречных апельсинами! Что ж вы на меня глядите во все глаза? Разве я по-китайски вам говорю?
— Хлеба голодной-с? — спрашивает Андрей Иванов. — Какой же это голодной-с? У меня, слава богу, голодных не имеется-с!. Мы не какие-нибудь-с!. Вы это напрасно-с!.
При последних словах лицо его омрачается, тон из умильного переходит в обиженный, и он, видимо, начинает подозревать черноглазую девицу в желании унизить и оскорбить его.
— Я не знаю, как это уразумевать-с! — прибавляет он.
И, взяв отвергнутый апельсин в кулак, садится.
— Вам не понятно, что лучше дать голодному кусок хлеба, чем угостить сытого апельсином? — спрашивает запальчиво черноглазая девица.
Андрею Иванову это, очевидно, непонятно. Он подозрительно смотрит на черноглазую девицу, как бы стараясь отыскать какой-то скрытый, оскорбительный для его чести смысл в этих словах.
— Вы не понимаете, что апельсин нейдет в горло, когда у других хлеба нет? — вскрикивает черноглазая девица.
— Не понимаю-с. Отчего ему нейти-с?
«Москвич» оборачивается и, глядя на черноглазую девицу, язвительно улыбается, как бы желая выразить: «Вот они, модные-то идеи!»
Косматая голова тоже смотрит на черноглазую девицу, но смотрит не без удовольствия.
И в самом деле, черноглазая девица в эту минуту хороша, — хороша не как обладательница искрометных глаз и алого румянца только, а как человек, в котором, может быть, и угловато, и не в пору, но заиграли те человеческие чувства, которыми он отличается от скотов.
— Вы не понимаете, что позорно есть апельсины, когда вон та старуха, глядите, глядите, — вон идет она!
И черноглазая девица толкает его к окну.
Он выглядывает из окна и говорит:
— Вижу-с, вижу-с!
— Когда та старуха едва тащится!
— Как-с? Позорно-с?
— Да, позорно! Понимаете, стыдно, совестно!
— Нет-с, не стыдно и не совестно-с. Даже нисколько-с.
— Нисколько?!
— Нисколько-с. Потому я в этой старухе не виноват-с.
— Все мы виноваты!
— Может, вы-с, а я не виноват-с!
— Говорю вам, все, все виноваты! Понимаете вы — все!
Андрей Иванов улыбается и, поглаживая бородку, возражает:
— Не могу этому верить-с. Вдруг какая-нибудь бродяга-с, и вдруг все виноваты! Не могу верить-с!
— Да поймите же, наконец…
— Сударыня! — вдруг отзывается косматая голова. — Вы рассыпали бисер!
Черноглазая девица обертывается и с удивлением резко спрашивает:
— Какой бисер? Где бисер?
— Вы рассыпали бисер, — повторяет косматая голова, выразительно глядя ей в лицо. — Я сам видел, как покатились бисеринки вот к их ногам.
И косматая голова кивает на Андрея Иванова.
Андрей Иванов нагибается, некоторое время шарит по полу, затем поднимается, встряхивает волосами, с которых брызгает помада, подозрительно взглядывает на косматую голову и усаживается на месте.
Черноглазая девица улыбается и говорит:
— Ах, и в самом деле я просыпала!
Затем погружается в невеселые думы, что можно видеть по ее живому, выразительно говорящему лицу.
Раздается последний звонок. На опустелой платформе видны золотые очки под руку с каким-то гладко выбритым, словно выскобленным, розовым подбородком благородных размеров и пухлости.
Золотые очки перебегают по окнам вагонов, очевидно, отыскивая что-то интересное.
Подбородок говорит:
— Где ж она? Нет? Ну, пойдемте, — может быть, она где-нибудь там в третьем… бог с ней! Вы знаете, у нас Aline с мужем. Как похорошела! Персик! Пойдемте!
— Погодите! Погодите! Я вам говорю, прелесть! Вот она!
И золотые очки указывают на черноглазую девицу.
Подбородок остается доволен.
— Да! — говорит он. — Да! Вы разговорились с ней?
— Некогда было! Ведь это своего рода скала.
— А говорили, что все нигилистки уроды! — замечает подбородок, приподнимаясь на цыпочки для полнейшего обозрения обсуждаемого предмета.
— Нет правила без исключения! — отвечают золотые очки.
— И, кажется, довольно чистенькая, а?
— Ничего. Жаль, что я дал слово Катерине Ивановне. Я бы поехал с ней до Москвы!
— Энтузиаст! — смеется подбородок.
— Вами любуются-с! — уведомляет Андрей Иванов черноглазую девицу.
— Что? — спрашивает она, поднимая голову.
— В восторги от вас приходят-с. Извольте взглянуть-с!
Она взглядывает, потом с омерзением отворачивается.
— Барышни всегда притворщицы-с! — с хихиканьем говорит Андрей Иванов, намекая на выказанное ею презрение к приходящим в восторги.
— Перестаньте говорить глупости! — замечает черноглазая девица.
— Помилуйте-с, какие ж глупости-с…
Третий звонок. Поезд шипит, свистит и двигается.
Скоро исчезает из глаз пассажиров и платформа, и золотые очки под руку с подбородком, и переставные лавочки с прогорклыми, сухими, пыльными снедями, и сама станция с претензией на архитектуру.
Опять поля. Несколько ярче и гуще зелень, но все-таки очень плоха. Мелькают по сторонам более или менее чахлые кусты; то там, то сям поднимаются вдали крупные коршуны и описывают широкие медленные круги в воздухе. Еще дальше на тропинках, ведущих куда-то в деревни, время от времени чернеется, как муравей, какой-нибудь прохожий мужик или прохожая баба.
Жар усиливается, пыль все больше и больше набивается в вагоны. Небо неприятного голубовато-серого цвета, как оно изображается на вышитых гарусом подушках над головой турка в чалме или охотника в узорчатом патронташе.
— Ма-а-туш-шки! Вот жаротва-то приперла! — слышится из вагона.