Анатомия рассеянной души. Древо познания - Хосе Ортега-и-Гассет 26 стр.


— Зато, вы, должно быть, в духе, белый, — ответила она.

— Почему вы не захотели танцевать с ним? — спросил Андрес.

— Потому что он нахал и противный; воображает, будто все женщины влюблены в него. Пусть убирается!

Танцы продолжались с возрастающим оживлением, а Андрес сидел молча возле Лулу.

— Вы оказываете мне большую любезность, — сказала она немного погодя с улыбкой, придавшей ей хищное выражение.

— Почему? — спросил Андрес, внезапно покраснев.

— Разве Хулио не говорил вам, чтобы вы подружились со мной? Правда ведь?

— Нет. Он мне ничего не говорил.

— Нет, говорил, признайтесь, что говорил. Но вы слишком деликатны, чтобы признаться. Ему это кажется совершенно естественным. Сначала берут бедную девушку, барышню с претензиями, вроде нас, и развлекаются с ней, а потом ищут женщину с деньгами, на которой можно бы жениться.

— Не думаю, чтобы таково было его намерение.

— Не думаете! Зато я думаю! Неужели вы верите, что он не бросит Нини? Да тотчас же, как только кончит учебу. Я хорошо знаю Хулио. Это эгоист и мелкий мерзавец. Он обманывает мою мать, мою сестру… и вообще.

— Я не знаю, что сделает Хулио… но знаю, что я этого не сделал бы.

— Вы — нет, потому что вы другой… Впрочем о вас не стоит и говорить, потому что вы не влюбитесь в меня даже и для забавы.

— Почему же?

— Да потому же!

Она понимала, что не нравится мужчинам. Ей самой больше нравились девушки, и не потому чтобы у нее были извращенные инстинкты, а потому, что мужчины действительно не производили на нее впечатления. Несомненно, завеса, которой природа и стыдливость прикрывают все импульсы половой жизни, разорвалась для нее слишком рано; она узнала об отношениях между мужчиной и женщиной в таком возрасте, когда инстинкты ее молчали, и это вызвало в ней смех равнодушия и отвращения ко всем любовным чувствам.

Андрес подумал, что это отвращение объясняется органической слабостью, недостатком питания и воздуха.

Лулу призналась ему, что ей хочется умереть, просто так, без всяких романтических причин; она уверена, что ей никогда не удастся пожить хорошо.

Этот разговор сблизил их.

В половине первого танцы пришлось прекратить; таково было непременное условие, поставленное доньей Леонардой. Девушкам на другой день надо было работать, и, несмотря на все просьбы, донья Леонарда осталась непреклонной, и к часу дом уже опустел.

3. Мухи

Андрес вышел на улицу с группой мужчин. Было очень холодно.

— Куда пойдем? — спросил Хулио.

— Идемте к донье Виргинии, — предложил Касарес. — Вы ее знаете?

— Я знаю, — ответил Арасиль.

Они дошли до угла улицы Вероники и на балконе второго этажа при свете фонаря прочли вывеску:

Виргиния Гарсия

Акушерка при коллегии Сан-Карлоса.

(Sage femme[309]).

— Должно быть, еще не спят: в окнах свет, — сказал Касарес.

Хулио позвал консьержа, который отпер им дверь, и все поднялись во второй этаж. Старая служанка впустила их и провела в столовую, где акушерка сидела за столом с двумя мужчинами. Перед ними стояла бутылка вина и три стакана.

Донья Виргиния была высокая, толстая, рыжая женщина, с лицом рубенсовского ангела, лет сорок пять порхавшего по миру. Кожа у нее была красная и блестящая, как у жареной кошенили[310], а подбородок украшали волосатые родинки, от чего казалось, будто у нее растет борода.

Андрес знал ее в лицо, потому что не раз встречал ее в родильном отделении Сан-Карлоса, наряженную в светлые платья и в детские, довольно забавные шляпки.

Один из двух этих мужчин один был любовником акушерки; донья Виргиния представила его, как итальянца, преподавателя иностранных языков в одной гимназии. Но по разговору этот господин напоминал тех субъектов, которые, пожив за границей в двухфранковых пансионах, потом уже никак не могут примириться с отсутствием «комфорта» в Испании.

Другой — мрачный тип, в очках, с черной бородой, был ни больше, ни меньше, как издатель журнала «Просвещеный масон».

Донья Виргиния заявила гостям, что сегодня всю ночь не ляжет спать, потому что должна ухаживать за роженицей. Акушерка имела довольно большую квартиру с таинственными кабинетами, выходившими на улицу Вероники; в них она помещала девушек из хороших семейств, вынужденных скрывать последствия неосторожного шага.

Донья Виргиния притворялась необыкновенно жалостливой.

— Бедняжки! — говорила она о своих клиентках. — Какие вы все, мужчины, скверные!

Андресу эта женщина показалась отвратительной.

Видя, что здесь не задержишься, вся компания вышла на улицу. Пройдя немного, они повстречались с молодым человеком, племянником ростовщика с улицы Аточа, направлявшимся с какой-то девушкой на бал в Сарсуэлу.

— Привет, Викторио! — окликнул его Арасиль.

— Привет, Хулио! — ответил тот. — Как дела! Откуда это вы?

— От доньи Виргинии!

— А, порядочная мерзавка! Эксплуатирует бедных девушек, которых заманивает к себе в дом!

Ростовщик, называющий эксплуататоршей акушерку! Поистине, случай был не совсем обыкновенный.

Издатель «Просвещенного масона», шедший рядом с Андресом, рассказал ему, что донья Виргиния — женщина опасная: она уже спровадила на тот свет двух мужей, напоив их отравленным шоколадом. Она ничего не боялась, устраивала аборты, истребляла младенцев, насильно удерживала у себя девушек и продавала их. Привыкнув делать гимнастику и массаж, она была сильнее иного мужчины, и ей было нипочем справиться со взрослой женщиной, как с ребенком. В тайной профессии своей она проявляла невероятную дерзость. Подобно трупным мухам, слетающимся на падаль, донья Виргиния появлялась всюду, где чуяла разорение и гибель.

Итальянец, по словам издателя «Просвещенного масона», был вовсе не преподаватель иностранных языков, а сообщник в темных делах доньи Виргинии; французский же и английский языки он знал только потому, что в течение долгого времени служил посыльным при гостиницах и обирал приезжих.

Вместе с Викторио они дошли до улицы Святого Иеронима, и там племянник ростовщика предложил всем пойти на бал Сарсуэлы, но Арасиль и Касарес, полагая, что Викторио не захочет платить за вход, отказались.

— Давайте, сделаем вот что, — сказал куплетист, приятель Касареса.

— Что? — спросил Хулио.

— Пойдемте к Вильясусу. Он теперь, должно быть, уже вернулся из театра.

Андресу рассказали, что Вильясус — драматический писатель, имеющий двух дочерей, хористок. Этот Вильясус жил возле Сан-Доминго.

Компания направилась к Пуэрта дель Соль. На улице Кармен купили пирожков, потом пошли на Сан-Доминго и остановились перед большим домом.

— Здесь не надо шуметь, — предупредил куплетист, — иначе консьерж нам не отопрет.

Консьерж, заметив их, отпер дверь, они вошли в широкий портал, и стали подниматься по широкой лестнице, пока не дошли до мансард, спичками освещая себе путь. Они постучали в одну из дверей, вышла девушка, которая впустила их, а немного погодя показался господин с изрядной проседью в волосах и бороде, закутанный в теплый халат.

Господин этот, Рафаэль Вильясус, был автор нескольких дрянных комедий и стихотворных драм. Поэт, как он называл себя, вел жизнь артистической богемы, и был совершеннейший кретин, погубивший своих дочерей из-за нелепого романтизма.

Пура и Эрнестина катились по наклонной плоскости. Ни у одной не было ни малейших данных для сцены, но отец признавал только искусство и отдал их в консерваторию, а потом поместил в театр на маленькие роли и свел с журналистами и актерами.

У старшей, Пуры, был сын от куплетиста, приятеля Касареса, а Эрнестина жила со спекулянтом. Любовник Пуры, кроме того, что, подобно большинству своих коллег, сочинял глупейшие куплеты, был еще и жуликом, готовым стянуть все, что плохо лежит. В этот вечер он тоже оказался дома. Это был высокий, тощий, смуглый человек с отвислой нижней губой.

Оба куплетиста старались блеснуть своим талантом, распевая старые, затасканные куплеты. И они, и Касарес с Арасилем и издателем «Просвещенного масона» вели себя в доме Вильясуса, как в завоеванном стане, позволяя себе самые непристойные и злые выходки. Они издевались над чудачествами старика, воображавшего, что они служат доказательством его артистической натуры. Бедный имбецил не замечал язвительности, которой были проникнуты все их шутки.

Дочери, две глупые и некрасивые женщины, с жадностью поедали принесенные гостями пирожки, не обращая внимания ни на что.

Один из куплетистов вздумал изображать льва и ревел, растянувшись на полу, а старик прочел несколько стихотворений, вызвавших бешеные рукоплескания.

Уртадо, уставший от шума и от кривляний обоих куплетистов, вышел на кухню выпить воды, и застал там Касареса и издателя «Просвещенного масона». Последний вел себя в кухне, как в уборной, избрав для своих надобностей одну из стоявших на полке кастрюль. Он, видимо, находил свой поступок очень милым и забавным.

— Вы — дебил, — резко сказал ему Андрес.

— Как?

— Да так! Дебил и мерзавец!

— Вы не смеете так называть меня! — закричал «масон».

— Вы же слышите, что смею!

— На улице вы мне этого не повторите!

— И на улице, и где угодно.

Касарес должен был вмешаться, и так как он, видимо, и без того уже хотел уходить, то воспользовался случаем, сказав, что проводит Уртадо, чтобы избежать столкновений. Пура спустилась с ними отпереть дверь, и журналист дошел вместе с Андресом до Пуэрта дель Соль. Дорогой Касарес предложил свою протекцию Андресу; наверное, он предлагал ее всем и каждому.

Андрес шел домой под очень скверным впечатлением. Донья Виргиния, эксплуатирующая и продающая женщин, эта компания молодежи, издевающаяся над бедными и беспомощными людьми… Положительно, нет в мире сочувствия.

4. Лулу

Разговор с Лулу возбудил в Андрес желание познакомиться несколько ближе с этой девушкой. Она безусловно привлекала и интересовала его.

Действительно, она была симпатична и остроумна. Один глаз у нее расположен был выше другого, и, когда она смеялась, они суживались в две щелочки, что придавало ей очень лукавое выражение; при улыбке у нее приподнимались кончики губ, и лицо делалось насмешливым и язвительным.

Она не лезла за словом в карман, и любила говорить ужасные вещи. Умственная необузданность ее не знала никакого удержа; когда она произносила что-нибудь особенно неприличное, в глазах ее загорался цинический огонек.

При первой же встрече после вечеринки Андрес рассказал Лулу о своем визите к донье Виргинии.

— Вы были у нее в гостях? — спросила Лулу.

— Да.

— Порядочная свинья!

— Лулу, — воскликнула донья Леонарда, — что это за выражения!

— Ну да, потому что она сводня, а то и похуже!

— Боже мой! Что за слова!

— Однажды она явилась ко мне, — продолжала Лулу, — спросить, не пойду ли я с нею к одному старику. Ну, не свинья ли?

Язвительность Лулу удивляла Андреса. Лексикон ее был заимствован не из ходячих куплетов, услышанных в театре, а весь был уличный, простонародный. Андрес стал часто ходить в эту семью, только чтобы послушать Лулу. Она, несомненно, была умна, даже рассудочна, подобно большинству девушек, живущих своим трудом в городах, и больше стремилась к знаниям и новым впечатлениям, чем к чувственным наслаждениям. Это удивляло Уртадо, но не внушало ему ни малейшего желания завязать с ней интрижку. Самая мысль о чем-нибудь, кроме искренней дружбы к Лулу, казалась ему невозможной.

Лулу делала вышивки для мастерской на улице Сеговии и зарабатывала до трех песет в день. Эти деньги, вместе с маленькой пенсией доньи Леонарды, составляли все ресурсы семьи. Нини зарабатывала мало, потому что, хотя и работала, была неспособна и ленива.

Приходя по вечерам, Андрес заставал Лулу с пяльцами на коленях; иногда она громко распевала песни, иногда же бывала очень молчалива. Лулу быстро схватывала уличные мотивы и пела их с прелестным задором. Особенно ей нравились маленькие, разухабистые, грубоватые песенки. Вот например танго, которое начиналось так:

и другие, в которых женщины шли в рекруты или должны были стать моряками, или «Ну, что девчонка?» или о женщинах, которые ехали на велосипеде, в ней есть еще такой замечательный припев:

Все эти народные песенки она пела восхитительно.

Иногда она бывала не в духе, и погружалась в молчаливую задумчивость, свойственную беспокойным и нервным девушкам. В такие минуты все ее мысли, казалось, были поглощены внутренними образами, и их яркость заставляла ее умолкать. Если ее окликали, она краснела и смущалась.

— Не знаю, что она замышляет, когда бывает такая, — говорила ее мать, — но, должно быть, ничего хорошего.

Лулу рассказала Андресу, что в детстве на нее часто нападали периоды неразговорчивости, и тогда всякая речь вызывала в ней большую грусть; рецидивы этого настроения бывали у нее и сейчас.

Лулу часто откладывала пяльцы и уходила на улицу купить что-нибудь в соседней лавочке, причем отвечала на слова продавщиц дерзким и вызывающим тоном.

Такое отсутствие склонности к поддержанию классового достоинства возмущала донью Леонарду и Нини.

— Ты должна принимать в соображение, что твой отец был важной персоной, — с пафосом говорила донья Леонарда.

— А мы умираем с голоду, — отвечала девушка.

Когда темнело, и три женщины откладывали работу, Лулу садилась в угол и загораживалась несколькими стульями. Забившись, как в клетку, в тесное пространство между двумя стульями и столом, или между стульями и буфетом в столовой, она принималась говорить со своим обычным цинизмом, возмущая мать и сестру. Всякое извращение человеческих чувств радовало ее. Ни к чему и не к кому она не испытывала уважения. У нее не могло быть подруг-сверстниц, потому что она пугала их своей грубостью; зато она была ласкова со стариками и с больными, понимала их слабости, их эгоистичность и подсмеивалась над ними. Она была и услужлива; не стеснялась подержать на руках грязного ребенка или поухаживать за больной старухой, живущей в мансарде.

Иногда Андрес заставал ее более грустной, чем обычно; забившись между старыми креслами, она сидела, опершись головой на руку, насмехалась над нищенской обстановкой комнаты, и подолгу, не мигая, смотрела в потолок или на решетку окна. Иногда же без перерыва пела одну и ту же песню.

— Боже мой, да замолчи же, — говорила мать, — ты сведешь меня с ума этой гадостью.

Лулу умолкала, но через минуту снова принималась петь.

Иногда к ним приходил друг мужа доньи Леонарды, дон Пруденсио Гонсалес. Дон Пруденсио был грубоватый толстяк, с выдающимся брюшком. Он носил черный сюртук и белый жилет, с которого свисала часовая цепочка с множеством брелоков. У него были маленькие, презрительные глазки, короткие, крашеные усы и красное лицо. Говорил он с андалузским акцентом и принимал при разговоре живописные позы.

В те дни, когда приходил дон Пруденсио, донья Леонарда прихорашивалась и старалась занять гостя.

— Вы, ведь, знали моего мужа, — говорила она плаксивым голосом. — Вы видели нас не в таком положении. — И, со слезами на глазах, она принималась вспоминать о былом великолепии.

5. Еще о Лулу

В праздники, по вечерам, Андрес иногда ходил с Лулу и ее матерью гулять в Буэн-Ретиро или в Ботанический сад.

Ботанический сад нравился Лулу больше, потому что он был ближе и попроще, а также из-за острого запаха старых мирт, которыми были обсажены аллеи.

— Вам я позволяю провожать Лулу, — говорила донья Леонарда.

— Ладно, ладно, мама, — спешила ответить Лулу, — все это совершенно лишнее.

В Ботаническом саду они садились на скамейку и разговаривали. Лулу рассказывала о своей жизни и особенно о впечатлениях детства. Воспоминания детских лет ярко вставали в ее воображении.

— Мне грустно думать о том времени, когда я была маленькой, — говорила она.

— Почему же? Ведь вы жили хорошо, — спрашивал Уртадо.

— Да, но все-таки мне очень грустно.

Лулу рассказывала, что девочкой ее наказывали за то, что она ела штукатурку со стены и белые края газет. В это время у нее бывали сильнейшие головные боли, доходившие до обмороков, и нервные припадки, но теперь уже довольно давно они не повторяются. Но все-таки настроение у нее неровное, и она то чувствует себя способной на всякую шалость, то испытывает такое утомление, что малейшее усилие приводит ее в изнеможение.

Эта неровность в физических ощущениях отражалась на ее умственном и моральном состоянии. Лулу была очень своевольна и отдавала свои симпатии и антипатии, не руководствуясь никакими видимыми причинами.

Она не любила есть в определенное время, ей не нравились горячие кушанья, а только холодные с острыми приправами; любила уксус, консервы, апельсины.

— Если б я был вашим родственником, — сказал как-то Андрес, — я бы не позволил вам проделывать такие вещи.

— Неужели?

— Не позволил бы.

— Так вы вообразите, что вы мой двоюродный брать.

— Вы смеетесь, — продолжал Андрес, — но я бы вас подтянул.

— «Ах, ах, как дурно мне!» — весело запела она начало известной песенки.

Назад Дальше