По этой причине он и остановился пить на долгое время.
Только раз, помню, и сорвалось.
Это уж было по лету, когда работал я с ним в переплетной. Получил он от какого-то русского за венец деньги и на радостях позвал меня в город поужинать. И так стал звать и просить, что невольно я согласился.
И надолго запомнилась мне та наша прогулка.
Поехали мы в виду хорошей погоды на бассе, опять на верхушке, и очень он разговорился. И всю-то дорогу, без-умолку, рассказывал мне о своей родине и о семействе, хвалил село, попадью и детей (их у него пятеро), рассказал, как всякую зиму, в филипповки, ловил норотами налимов, и какие в их речке огромадные щуки, и как однажды, по большому к нему доверию, посылали его мужики в Тулу закупать для общества хомутину... А как приехали на главную улицу, повел он меня в лучший ресторан, с зеркальным входом, и оказалось, что уж знают его там, как облупленного. Подавали нам барышни, в белых передниках, и с ними он по-приятельски, и все ему глазки. А я, признаться, не привычен к таковским местам и очень стеснялся. Помню, подошел к нам человек на деревянной ноге, прихрамывая, поздоровался с батюшкой, а мне отрекомендовался российским полковником, присел к нам за столик. Был он какой-то облезлый, и руки у него потные, липкие. Врал он нам не судом и, видимо хорошо знал батюшкин легкий на деньги характер. Весь вечер он просидел за нашим столом и подмигивал какой-то барышне в шелковой шапочке, сидевшей от нас неподалеку. И почему-то запомнилась мне та барышня: молоденькая, розовая, с пушком на щеках.
И как ни старался я удержать батюшку от лишних расходов, спустил он в тот вечер все свои денежки до последней копейки, и так разошелся, что нельзя было его узнать. Оставил он подававшим нам девушкам на чай по полфунта! А когда выходили, уж силою и обманом, кое-как увез я его в автомобиле домой, на свои деньги.
А утром гляжу: опять - тихий и скромный, не проронит ни единого слова, точно и не было ничего. Только потолще под глазами мешки.
И опять я подумал: какие есть люди, и откудова у русского человека в иные минутки такая прыть?..
XXI
Частенько мы толковали о России.
И какие только ни ходили о России слухи, и чего-чего ни писали газеты!.. Разумеется, никто не знал толком, и врали все несудом, как тот безногий полковник. И не знали мы, чему верить и чего ожидать.
Лукич от досады даже перестал глядеть в газеты.
А больше всех суетилися наш мичман и Веретенникова, генеральша, и всякий день они ожидали, что новые придут вести, и будет нам можно в Россию.
Есть здесь в городе русские, прежние деятели, и депутаты, и бывшие важные лица. Видели мы их редко и почти не встречались, и только единственный раз довелося мне побывать на ихнем собрании. Было это еще зимою, и забежал я по делу повидать одного человека. Стал я у стенки, не раздеваясь, странное у меня было чувство: что чужой я всем этим людям, и они мне чужие, и было мне почему-то неловко, - точно вот все на меня одного смотрят, и с большою робостью подошел я по окончании к нужному человеку. Чувствовал я себя перед ним, точно школьник. И подумалось мне, что в тысячу раз был мне ближе тот норвежец, с которым я в жару провалялся три недели, и ни разу не видел его лица...
По лету довелось мне переплетать книги для одной русской дамы, проживающей в городе. Муж у нее здешний, человек известный, писатель. Много я на него любовался: высокий, бритый, с седой головою, и какой-то весь не по-нашему складный. Оставили они меня обедать. А сидел у них гость из Парижа, бывший депутат думы, и портреты его я видел еще в России. Был он невысокий и чистый, с серебряной бородою, и руки пухлые, мягкие, с обручальным колечком, и разводил он ими особенно, и будто что гладил. Заметил я, что фальшивые у него зубы, и что жует он частенько по-мышьи, а за едою причмокивает языком, и какие-то неверные у него глаза. И за все время обеда разговаривал он один и очень аккуратно кушал котлетки, и почему-то ничего не осталось у меня в памяти от его разговора.
И подумал я, на него глядя, что знают такие-то не больше нашего о России, а, быть-может, и поменьше...
А каких, каких не наслышалися мы тут вестей!
Так-то раз прибегает к нам наш мичман, точно с цепи, в руках газета:
- Господа, едем!
- Куда едем?
- Едем, едем! В Россию!
Были мы в тот раз все дома, даже Выдра лежал на своей койке, задеря по обыкновению ноги.
Разумеется, все подхватилися, кроме Выдры. Оживился и повеселел Лукич.
Окружили мы мичмана, спрашиваем:
- Где, где, покажите!
Сунул он нам газету и тычет пальцем:
- Вот читайте!
Стали мы разбираться, и точно, большими буквами: - "В Москву вступил генерал Брусилов!" - Смотрим, газета большая, солидная, все очень точно. - Верить нам или не верить?
И вдруг из угла, с Выдриной койки, этакий рассыпчатый бас:
- Брехня!
Точно окатил нас водою.
Так раззадорил он мичмана, - даже слюною забрызгал:
- Как так брехня? Тут факт, телеграмма, и надо иметь дубовую, как у вас, голову!..
Повернулся Выдра на другой бок, точно ничего не случилось, и слышим опять из угла:
- Брехня!
А на поверку вышло по Выдриному.
Вот с этим Выдрою и получилась по лету история, и неожиданно открылася вся его тайна.
Гуляем мы раз с Сотовым в парке, где всякое воскресенье народу собираются большие тысячи. Есть там особая аллея для верховой езды, и каждый праздник катаются богачи и знатные лорды, и тогда можно на них смотреть. Разъезжают они по этой аллее на кровных лошадях взад - вперед, мужчины в цилиндрах, а дамы в длинных шелковых платьях, бочком, и в руках хлыстики. И знаменитые у них лошади: головы маленькие, сухие, а ноги, как струны, и в резиновых кольцах...
А простой народ гуляет по всему парку. Приятно здесь ходить по траве, не разбирая дорожек, и трава на удивление зеленая и густая, и вытоптать невозможно. Полагаю я, что это от большой здешней сырости и туманов.
В этом же парке имеется особое собачье кладбище. Все как следует: мраморные памятники и надгробия с надписями, есть даже собачьи часовни. Хоронят здесь собачек богатые дамы, и писали недавно в газетах, что похороны такой собачонки обошлись одной знатной лэди больше пяти тысяч фунтов. - Пятьдесят тысяч на наши деньги, - вот наш брат и подумай!
Помню, пошли мы с Сотовым в то место, где собираются митинги, и всякие ораторы произносят перед публикой речи. Видим, - везде кучки народу, и над каждой кучкой на возвышении что-нибудь говорят. Подошли мы послушать, - видим: человек высокий, черный в арабской чалме и белом балахоне. Лицо темное, малое и глазищи, как уголья, а ручищами так и загребает.
Стали мы его слушать.
А это проповедник мусульманской религии и предлагает всем принимать турецкую веру. Уверял он слушателей, что скоро свету конец и пора людям спасаться. Посмотрел я на слушателей: стоят, сосут свои трубки, поплевывают, шляпы насунувши и ни-ни. Ни единого звука, точно и не для них говорилось.
Кончил турок, стал всем раздавать листочки. А там тоже о коране, о Магомете и о конце света, и адрес приложен, куда приходить за спасением.
Взяли мы по листочку на память.
Пошли дальше по кучкам и чего-чего ни наслушались: о религии, о спасении души, о революции, о большевиках, о России. И везде-то слушают, стоят преспокойно, поплевывают и сосут свои трубки.
Обошли мы так несколько кучек и вдруг слышим: голос знакомый. Оглянулися мы и не верим глазам: Выдра!
Подошли нарочно поближе, думаем, что ошиблись, - нет, самый он, стоит на помосте, без шапки, ручищами ухватился за перильца, - его волосье, и лицо в оспинах, и рот большой, скривленный. Вот, думаем, притча! Стали слушать, - господи, боже мой!
Рассказывал он, будто бежал недавно из России, и будто хотели его там повесить, и вырвался он из тюрьмы, подкупив стражу и задушив трех комиссаров. Будто с его отца живьем содрали в Москве шкуру, и что с голодухи в тюрьме целый месяц питался он живыми вшами.
Признаться, подумали мы тогда: уж не рехнулся ли наш Выдра от нашей чижиковской жизни, и нарочно остались ждать конца.
Только окончил он и, вытерши со лба пот, стал сходить со своего помоста, еще в полном волнении, мы к нему:
- Что вы это?
Очень он спервоначалу сконфузился, и даже краска в лицо. Потом рассердился:
- Мое дело! - и пошел от нас прочь.
Рассказали мы, придя домой, Лукичу, и долго над Выдрой смеялись. А потом уж сама объяснилась вся выдрина тайна, и куда он всю зиму уходил от нас под секретом: получал он кой-от-кого деньжонки и состоял как бы на службе. А взяли его за отличное знание языка и за страшную его видимость: очень он большое впечатление мог производить на людей страшным своим видом.
XXII
Так вот, день за день, неприметно прожил я в Чижиковой нашей Лавре почти целый год, а теперь, как окинешь, будто и недавно все это было: Германия, плен, и как варили мы с Южаковым смолу.
Быстро бежит время.
И уж четвертый год, как я из России и как тогда попрощался с Соней. И ничего-то мы не знали о России, только и знали, что пишут газеты, - что вот приехали из России большевики, торговая делегация, и будут с Россией сношения.
XXII
Так вот, день за день, неприметно прожил я в Чижиковой нашей Лавре почти целый год, а теперь, как окинешь, будто и недавно все это было: Германия, плен, и как варили мы с Южаковым смолу.
Быстро бежит время.
И уж четвертый год, как я из России и как тогда попрощался с Соней. И ничего-то мы не знали о России, только и знали, что пишут газеты, - что вот приехали из России большевики, торговая делегация, и будут с Россией сношения.
А о том, когда нам можно в Россию, ничего неизвестно.
Уж давно не играл я в оркестре и нетрожно лежал в чемодане мой смокинг. И почти все лето просидел я дома, с о. Мефодием в переплетной, и никуда-то мне не хотелось. Только и уезжал по делам, отвозить переплеты.
И думалось в иную минутку: да есть ли, существует ли такое Заречье, течет ли где-нибудь речка Глушица, и есть ли наш сад, заречинские огороды, не приснилось ли мне все это во сне?..
И приметил я: как здесь меняются люди!
Повстречал я в вагоне Наташу, сестренку Андрюшину. Не был я у них с того разу, еще когда играли в оркестре.
Был у нее в руках чемоданчик. Сидела она в уголку, и с первого взгляда заметил я в ней перемену. Посмотрела она на меня странно и точно сконфузилась.
Подсел я к ней, и разговорились.
- Как же, - говорю, - как вы живете и где теперь ваш Андрюша?
И опять она на меня как-то странно.
- Андрюша в Германии, а мы все попрежнему.
- А помните, - говорю, - как мы вместе собирались в Россию?
- Хорошо помню.
- Ну как же, когда поедем?
Передернулася она как-то вся, руки на чемоданчике переложила, в лайковых перчатках.
- Ничего я, ничего теперь не знаю...
Посмотрел я ей в глаза прямо: новое в глазах, тесное, и уже не умеет глядеть прямо.
Взял я ее за руку:
- Что с вами, Наташа?
Остановились мы на какой-то подземной станции, - электричество, народ, плакаты на стенах яркие, - заторопилась она, подхватила свой чемоданчик, и так мне быстро руку.
- Прощайте, - говорит, - и... простите. Когда-нибудь с вами увидимся.
И даже позабыла меня позвать.
Увидел я, как вышел из вагона и ей навстречу из толпы господин, с усиками, румяный, из нашего же оркестра, бывший гвардейский офицер, мне мало знакомый. И по походке ее, по спине, мелькнувшей в толпе, в минутку охватил я, что стала другая, другая...
Долго я потом думал: что с нею и откудова такая перемена? Написал я ей письмецо небольшое, открытку, и так и не получил ответа и ничего до сего время не знаю.
И все-то собирался я к ним поехать, навестить андрюшиных стариков, и не мог выбрать минутки. И как-то уж не хотелось мне, как Лукичу, никуда выходить, и если бы можно, так и сидел бы все время дома.
А тут произошло событие, не мало меня взволновавшее, и поднялася во мне надежда скоро увидеть Россию.
О. Мефодию пришло из России письмо, от его попадьи, из Тульской губернии. Маленькое письмецо, пять строчек, в самодельном конвертике, и на конвертике здешние марки. Писала ему попадья, что слава богу жива, перебивается, что в России помаленьку налаживается жизнь, и Христом-богом умоляла приехать, повидать детей.
Ходил он в те дни сам не свой и совсем перестал работать. Только и было у нас разговору, - про Россию. И под большим секретом признался мне о. Мефодий, что месяц назад ходил он в большевистскую делегацию справляться, нельзя ли проехать в Россию. Приняли его там любезно и объяснили, что в Россию пока нет отправки и что можно попасть лишь через Францию, откудова отправляют на пароходах русских солдат, воевавших во Франции, и что нужно для того получить от французов визу. Письмо в Россию от него взяли и объяснили, что пошлют с курьером, и растолковали, как посылать из России ответ, - опять через Москву, и курьеров. Мало он надеялся, что дойдет до его попадьи письмо, - и вот нежданно-негаданно получил ответ - из России, - и все оказалось точно, и даже кто-то наклеил здесь на письмо марки.
Так это меня взволновало, перестал я по ночам спать и все думал, что вот открылась возможность, и что только нужно взяться покрепче...
Тогда и решился я пойти в русскую делегацию, к большевикам.
Это здесь на большой и богатой улице, где лучшие магазины. Нашел я дом, большой и высокий. У входа швейцар, спросил он, куда мне надо, оглядел с головы до ног, и поднял меня на машине, на самый верх. Билося у меня сердце. Вошел я в комнату, - столик простой, деревянный, еще не устроенно, на столике чернильница, и чей-то лежит портфель... Вот, думаю, выйдет сейчас ко мне большевик. И верно, - вышел из другой комнаты человечек, бойкий и сытый, в сером пальто, и очки на носу большие и круглые. Подошел ко мне просто:
- Что скажете, товарищ?
Посмотрел я на него, в его глаза, и показался он мне быстрым и изворотливым, как ртуть.
- Будьте, - говорю, - добры, я из пленных, здесь, из Германии: можно ли нам надеяться на скорую отправку в Россию?
Взглянул он на меня бочком, захватил со стола портфель, и мне на ходу:
- Нет, товарищ, пока мы никого не отправляем. И посоветую вам единственный путь: постарайтесь пробраться во Францию, оттуда отправляют русских солдат, и если вам удастся, можете с ними проехать.
- Спасибо, - говорю, - а можно ли отправлять в Россию письмо?
- Отчего же, давайте.
Отдал я ему заготовленное письмецо, своим в Заречье, всего в трех словах, - и как учил меня батюшка, написал им, как отправлять ответ - и все точно, большими буквами вывел по здешнему наш адрес.
Сунул он мое письмецо в портфель, щелкнул замочком.
- Прощайте, - говорит, - спешу!
И побежал.
Вышел я за ним. Спустился по лестнице вниз, на улицу, иду а сам себе улыбаюсь:
- Так вот они каковские, большевики!
XXIII
Крепко я задумал в Россию!
Знал я, что большие после войны трудности, и ни одна держава не впускает русских, боятся заразы, и что много хлопотать надо, чтобы получить визу. Но большая у меня была надежда, с тем я и решил попытать у французов счастья.
А консульство французское в том же квартале, где наше, почти по соседству. Долго я колебался и, наконец, собрался, на счастье. Чувствовал я себя так, точно навсегда решалась моя судьба. И с большим волнением подошел я ко входу, - вижу, дверь высокая, резная, и на дверях записка. Поднялся я по ступенькам, посмотрел на записку, - белый листок, на машинке:
германским
австрийским
болгарским
турецким
и российским
подданным
приема
нет
Забилося у меня сердце, и даже потемнело в глазах. - Вот, значит, как нас определили!.. Остановился я на ступеньках и думаю: итти или не итти? И вижу, стоит рядом со мною человечек, еврей, в пальтишке, тоже записку читает, на меня взглянул, улыбнулся. Говорит мне по-русски:
- Видите, как нас?
- Да, - говорю, - вижу.
- А вы идите, не обращайте внимания. Я вот тоже сюда. Если теперь на все внимание обращать, на все запреты, то нашему брату и жить невозможно...
Так подбодрил меня тот еврейчик. Подумал я и решился: - "была ни была!" - и открыл двери.
Вошли мы вместе в приемную, большую и тихую, и везде мебель тяжелая, темная, на полу ковры. Сидело там несколько человек по стенкам в ожидании очереди. Подошел ко мне прислужник, старичок в очках, подал белый листок, анкету для заполнения.
Написал я, что следовало на вопросы, поместил, что подданный русский. Принял от меня старичек листок, посмотрел поверх очков, покачал головою, - и мне назад:
- Вы - русский?
- Да, - говорю, - русский.
- Русским визы не выдаются.
- Позвольте, - говорю, - я офицер русской армии, я был в плену. Мне необходимо.
Пожал он плечами:
- Не могу.
И уж не знаю, откудова напала на меня такая смелость, стал я своего добиваться и его уговаривать:
- Я, - говорю, - имею рекомендации и бумаги и убедительно вас прошу.
Так это у меня вышло, - вижу заколебался, поглядел на меня еще раз, взял бумажку.
- Хорошо, - говорит, - доложу.
Вижу, прошел в боковую дверь, по ковру, в руках моя бумажка. Ну, думаю, что будет?
Пробыл он минуты две, вышел с пустыми, на меня не взглянул. Слышу, шепчет мне тот еврейчик, смеется: - "Ну, теперь ваше дело в шляпе, примет, теперь от вас будет зависеть!.."
А было перед нами человек десять иностранцев, и очень с ними распорядились скоро и любезно, и уж, конечно, ни одному из них и в голову не пришло, что вот сидит тут человек и мучается, что могут ему отказать... Им-то никому не отказывали и подумать о том не могли.
После всех вызвал меня старичек, поманил пальцем.
Вошел я в кабинет, большой, светлый. На середине стол, большой, тяжелый, на львиных резных головах, и над столом флаг французский, трехцветный. Рядом со столом стоит человек, черный, в костюмчике, с усиками, пальчики этак на столе в растопырку, смотрит на меня сердито.
Не поздоровался, не пригласил сесть. И так-то отрывисто:
- Вы - русский?
- Да, русский.
- Что вам угодно?
Объяснил я ему подробно, что офицер, интернированный, был в плену, что хочу ехать на родину через Францию, и что нужна мне виза. И все время глядел на меня, как волк.