Адмирал метнул на инженера взгляд, в котором скользнуло гневное выражение.
Дамы несколько успокоились.
А между тем адмирал отлично знал критическое положение Севастополя и нарочно оборвал «глупого болтуна», как обозвал мысленно адмирал инженера.
Как и многие отличные моряки, но не особенно прозорливые и безусловно верившие в военную силу и мощь России, адмирал не верил высадке неприятеля, а потом, когда явились корабли, адмирал почти был уверен, что Меншиков не допустит высадку. Но, когда и в этом пришлось увериться, поражение наших войск под Альмой было неожиданностью для старого моряка николаевского времени.
Разделяя самоуверенность с большей частью людей той эпохи, адмирал высокомерно относился к тем немногим, которые ожидали серьезных бед от войны, и с удовольствием читал модное тогда хвастливое стихотворение, которым зачитывалось общество.
Стихотворение это начиналось следующим куплетом*:
И адмирал, не допускающий и мысли о какой-нибудь серьезной опасности Севастополю, все откладывал отправку своей семьи и подсмеивался над теми сослуживцами, которые торопились выслать жен и детей вслед за известием, что огромный флот союзников вошел в Черное море, направляясь к крымским берегам.
Зато в этот день восьмого сентября 1854 года ошеломленный, подавленный и бессильно обозленный адмирал понял, что не сегодня-завтра союзники могут взять Севастополь, оставленный гарнизоном, и главнокомандующий союзных войск станет властным хозяином Севастополя и займет тот большой, окруженный прелестным садом, уютный казенный дом, в котором живет теперь с большой семьей он, командир севастопольского порта и военный губернатор.
Четверть часа тому назад он виделся с Корниловым — этим признанным всеми вершителем и распорядителем Севастополя. Недаром же Корнилов своим умом, доблестью и силою духа умел вселять веру в него.
Негодующий на главнокомандующего, он показал адмиралу только что полученную им от князя Меншикова записку.
В записке князь писал, что оставляет Севастополь. Если он не может спасти его, то спасет армию от уничтожения. Чтобы не быть отрезанным от сообщения с Россией, от двух дивизий, уже пришедших в Крым, он в ту же ночь, после небольшого роздыха войскам, начнет фланговое движение, оставивши неприятеля влево. Соединившись с новыми войсками, он пойдет на неприятеля.
«А Севастополь уже будет уничтожен!» — подумал адмирал, прочитавши записку главнокомандующего.
Не сомневался в этом и Корнилов. Но он решил защитить Севастополь с горстью моряков и умереть с ними, защищая город. В ту же ночь все способные носить оружие должны ожидать неприятеля. С арестантов долой кандалы!
Никто не мог подумать, что союзники, после Альминской победы, не решатся идти брать Севастополь*, что, не зная его беззащитности, они пойдут на южную сторону, чтобы начать осаду, и что Севастополь падет только через одиннадцать месяцев героической защиты.
Адмирал посидел несколько минут на балконе, вернулся в свой кабинет и снова продолжал работать вместе с двумя адъютантами, диктуя соответствующие распоряжения.
И скоро вышел, сел на лошадь и поехал объезжать город, успокаивая взволнованных жителей.
IVМаркушка, посланный с запиской к Нахимову, через две минуты добежал до небольшого дома и вошел в незапертый подъезд.
В прихожей сидел матрос-ординарец.
— Нахимов дома? — спросил Маркушка.
— Ад-ми-ра-ла? Да зачем тебе, мальчишка, адмирала? — спросил маленький черноволосый молодой матросик.
И вытаращил на Маркушку свои пучеглазые, ошалевшие и добродушные черные глаза.
— Дело! — значительно и серьезно сказал мальчишка.
— Дело?
И матросик прыснул.
— Да ты не скаль зубы-то, а доложи сей секунд: «Маркушка, мол, пришел…»
— Скажи пожалуйста!.. С каким это лепортом? Не накласть ли тебе в кису да по шеям?..
— Как бы тебя Нахимов не по шеям, а я письмо принес с Северной; приказано Нахимову беспременно отдать. Можешь войти в понятие?.. Доложи! — громко и нетерпеливо говорил Маркушка.
— Так и сказал бы! А то хочешь, чтоб тебя, охальника, да по загривку. Да черт с тобой, мальчишка! — добродушно улыбаясь, сказал ординарец. — А нашего адмирала, братец ты мой, дома нет. Будь дома, я тебя, ерша, пустил бы в горницы и без доклада. Адмирал не форсист… Он простой… От кого же у тебя письмо?
— От флотского барина. А ты, матрос, укажи, где найти Нахимова. Обегаю город и разыщу.
— Спешка?
— То-то. Так не держи. Сказывай.
— По баксионам, верно, объезжает. Каждый день на баксионах. Как, мол, стройка батареев идет… Поторапливает.
— Ну, бегу…
— Стой, огонь! Подожди! К восьми склянкам обещался быть. Минут через пять вернется! Садись вот около, да и жди!
Маркушка присел на рундуке в галерее.
— А ты зачем был на Северной, Маркушка? Живешь там?
— Нет… Тятька мой на четвертом баксионе, а я рулевым на ялике дяденьки Бугая! — не без достоинства проговорил Маркушка.
— Ишь ты?.. Рулевым? Да тебе сколько же, мальцу, годов?
— Двенадцатый! — вымолвил Маркушка.
«Кажется, не маленький!» — слышалась, казалось, горделивая нотка в голосе, и серьезное выражение лица.
И сказал, что только на ялике привез двадцать пассажиров раненых.
— А сколько их на Северной осталось! Страсть. Лучше и не гляди на них… Жалко! Так стон стоит! А призору им не было… Только теперь пришли баркасы. Заберут! — говорил взволнованно Маркушка.
И с озлоблением прибавил:
— Все он, подлец, перебил… И сколько нашего народа… И вовсе стуцером обескуражил наших… А он за нашими и в ночь придет на Северную… Разве что Нахимов не пустит…
Но уж в голосе Маркушки не было уверенности.
— Ишь ты, чего наделал Менщик! — испуганно вымолвил матрос.
— Стуцер… И силы мало!.. — воскликнул Маркушка.
— А вот и Нахимов приехал! — сказал матрос и вскочил.
Вскочил и Маркушка и увидел Нахимова, подъезжавшего на маленьком конике к крыльцу.
Глава III
IНахимов ловко слез с небольшого гнедого иноходца и, слегка нагнувши голову, быстрыми и мелкими шагами вошел в галерею.
Обожаемый матросами за справедливость, доступность и любовь к простому человеку, уважаемый как лихой адмирал, уже прославившийся недавним разгромом турецкой эскадры в Синопе*, и впоследствии герой Севастополя, — Нахимов был среднего роста, плотный, быстрый и живой человек, казавшийся моложе своих преклонных лет, с добрым, простым, красноватым от загара лицом, гладко выбритым, с коротко подстриженными рыжеватыми с проседью усами. Небольшие светлые глаза, горевшие огоньком, были серьезны, озабоченны, и в то же время в них чувствовалась доброта.
И от всей его фигуры, и от строгого, казалось, выражения лица, и от нахмуренных бровей так и дышало необыкновенной простотой, правдивостью и почти что детской бесхитростностью скромного человека, казалось и не подозревавшего, что он герой. Он думал, что только делает самое обыкновенное дело, как может, по своей большой совести, когда ежедневно рисковал жизнью, объезжая во время осады бастионы, чтоб показаться матросам, и они понимали, что действительно это их адмирал.
Он был в потертом сюртуке с адмиральскими эполетами, с большим белым георгиевским крестом на шее. Из-под черного шейного платка белели «лиселя», как называли черноморские моряки воротнички сорочки, которые выставляли, несмотря на строгую форму николаевского времени, запрещавшую показывать воротнички. Из-под фуражки, надетой слегка на затылок, выбивались пряди редких волос.
Нахимов увидал уличного черноглазого мальчишку в галерее и быстро повернул к нему.
Глаза адмирала стали приветливы, и в его голосе не было ни звука генеральского тона, когда он отрывисто спросил:
— Что тебе, мальчик?
— Письмо с Северной стороны! — ответил Маркушка, вспыхнувший оттого, что говорит с самим Нахимовым, и подал ему записку.
Тот прочитал и спросил:
— Зачем там был?
— На ялике… рулевым…
— Матросский сын? Как зовут?
— Маркушкой!
— Александр Иваныч! — обратился Нахимов к вышедшему из комнаты своему адъютанту, моряку. — Немедленно съездите-с к Корнилову… Показать-с записку. А в госпиталь сам съезжу-с… Лошадь.
— Самовар готов, Павел Степаныч!
— Отлично-с! А мальчику дайте, Александр Иваныч, рубль. Рулевой-с… Иди, Маркушка, на кухню… Скажи, чтоб тебе дали чаю…
— Самовар готов, Павел Степаныч!
— Отлично-с! А мальчику дайте, Александр Иваныч, рубль. Рулевой-с… Иди, Маркушка, на кухню… Скажи, чтоб тебе дали чаю…
— Очень благодарен… Но я должен на ялик, Павел Степанович…
— Вот-с, Александр Иваныч… И он… понимает-с!.. Молодец, Маркушка… Славный ты черноглазый мальчик…
Адмирал ласково потрепал по щеке Маркушку.
Адъютант дал Маркушке рубль.
И адмирал и адъютант вышли на улицу. Им подвели лошадей, и они уехали.
А Маркушка, обрадованный похвалой Нахимова и наградой, которую считал богатством, спрятал его в штаны и побежал со всех ног на пристань… Он встречал кучки раненых солдат. Увидал их и на пристани, только что выходивших из яликов.
Бугая не было.
Маркушка присел и слышал, как яличники говорили о том, что на Северной видано не видано сколько раненых солдат и что многие не хотят в госпиталь и просились на ялики.
Вернулся Бугай, и опять на его ялике солдаты…
Только что они вышли, как Маркушка вошел в шлюпку, сел на руль и восторженно сказал Бугаю:
— Ну, дяденька… И какой Нахимов простой… И какой добрый… И как наградил!..
— А ты думал как!.. Известно: Павел Степаныч… Передохну, и поедем… Раненые так и валят… И куда их, бедных, денут?.. Никакого распоряжения. Хоть на улице без помощи… На военные шлюпки, кои опасно раненные, отбирали доктора…
— Нахимов распорядился… Послал адъютанта… Только что приехал с бакционов… Самовар дома готов… А он опять на лошадь, да и в госпиталь… — сообщил Маркушка.
— Не по его ведомству… По доброму сердцу только хлопочет… И ничего не схлопочет… Госпиталь битком набит… И около раненые… Ничего для них не распорядился Менщик… Вовсе о людях не подумал… А еще сказывали: умен… Одна в ем гордость… И себя обанкрутил… И Севастополь как, мол, хочет, — тихо и угрюмо говорил Бугай…
— Придет, что ли, к нам француз?..
Бугай промолчал.
— И всех перебьют?.. И город изничтожит!.. Ведьма-боцманша вчера каркала.
— Не бойсь, Нахимов и Корнилов живыми не отдадут Севастополя!.. Уж приказ вышел всем матросам быть в готовности… И арестантам, слышно, будет освобождение… И кто из жителей способен — защищай город, коли Менщик такой человек оказался… Что ж, Маркушка… Ежели придется умирать — небось умрем! — прибавил с каким-то суровым спокойствием Бугай словно бы про себя.
Маркушка снова вспомнил, что мать умерла, и подумал, какой он дурной сын, что забыл ее.
И она, бледная, худая, трудно дышавшая, с большими ласковыми глазами, как живая представилась перед ним, и такое необыкновенно тоскливое чувство и такая жалость к себе охватили впечатлительного мальчика, что он притих, словно подшибленная птица, и слезы подступали к его горлу. И напрасно он жмурил глаза, стараясь остановить взрыв горя.
«Мамка… Мамка! Отдал бы мамке рубль!» — подумал Маркушка.
И он еще больше жалел мать и словно бы еще сильнее почувствовал ужас ее смерти и то, что никогда больше не увидит ее, не услышит ее голоса, и ласковая ее рука не пригладит его головы…
— О господи! — вырвалось из груди мальчика тихое восклицание тоски и словно бы упрека. Маркушка отвернулся к морю, и плечи его вздрагивали, и слезы невольно текли из его глаз…
Бугай услыхал эти слезы и в первое мгновение подумал, что Маркушка испугался его слов о том, что придется умирать, ежели придет француз.
И старый яличник сказал:
— А ты не бойся, Маркушка… Тебя не убьют со стуцера. Пойми, братец ты мой, зачем мальчиков убивать? Никто ребят не убивает… Иродов таких нет… И ты не реви… Я тебя сохраню… Спрячешься у меня в хибарке, ежели что… Не показывайся на улицу… А как затихнет, выходи и гайда из Севастополя…
Маркушка повернул голову и, обливаясь слезами, решительно проговорил прерывистым, вздрагивающим и словно бы обиженным голосом:
— Я, дя-де-нька, не бо-юсь… Не уй-ду! Я с ва-ми!.. И вы мне ру-жье дай-те… Я францу-за за-стре-лю!.. А мамку жал-ко!..
И слезы еще сильнее полились из глаз Маркушки, оставляя грязные следы на его не особенно чистом лице.
— Ишь ты… вояка какой! А мальчикам ружья не полагается… Прежде войди в возраст… Тогда дадут. Ты у меня, Маркушка, молодца во всей форме… Не впадай в отчаянность насчет мамки, братец ты мой! И Павел Степаныч заметил, какой ты молодца. Может, мамке и лучше на том свете…
«Ишь ты бедняга-сирота!..» — подумал старый яличник.
И ласково прибавил:
— Не бойсь, бог твою мамку не обидит… Она была хорошая матроска.
— В рай назначит? — осведомился Маркушка, озабоченный, чтобы мать была там.
— Беспременно в рай! — убедительно и серьезно промолвил Бугай.
— А ведь там, дяденька, хорошо?
— Чего лучше!.. Однако отваливаем!
Через минуту шлюпка направилась на Северную сторону.
Старик и мальчик молчали. И оба были тоскливы.
IIПосле коротких южных сумерек быстро стемнело.
Бугай со своим рулевым сделал еще два рейса с ранеными. В десятом часу старик уж так устал, что нанял за себя гребца и велел перевозить раненую «крупу», а денег не просить.
— А мы с тобой, Маркушка, пойдем спать! — сказал Бугай.
Но вместо того чтобы подняться прямо в гору, в слободку, они пошли по Большой улице.
На улице часто встречались раненые солдаты. Проезжали верхами куда-то офицеры и казаки. Дома все были освещены; из открытых окон доносились тихие разговоры, и лица у дам были испуганные. Мужчин почти не было.
Бугай и Маркушка не повернули и у дома командира порта. Они увидали большое общество дам на балконе за чаем. Свечи освещали встревоженные лица.
— Не успели наутек! — прошептал Бугай.
— А что с ими будет? — спросил Маркушка.
— Спрячутся по подвалам…
— А самого губернатора?
— В плен возьмут — вот что!
Они подходили к Театральной площади, вблизи бульвара, в конце которого был четвертый бастион.
Среди темноты видны были костры на площади, и там стояли и сидели матросы. Ружья их стояли в козлах… Моряки-офицеры ходили взад и вперед…
— Дай только тревогу, что француз идет на Севастополь, небось мы его примем! — проговорил Бугай, стараясь подбодрить себя и разогнать мрачные мысли. — Вон и Павел Степаныч… Везде поспевает…
Нахимов только что приехал. Он приказал не строить войска, слез с лошади и, сопровождаемый несколькими старшими моряками, обходил матросов.
И среди этой горсти, готовой не пустить целую армию, не было паники. Нахимов так спокойно говорил и шутил, что, казалось, никто не думал о неминуемой смерти.
Бугай и Маркушка пошли наверх, в слободку, и скоро вошли в хибарку, как звал старый яличник свою маленькую комнату в одной из хат матросской слободки…
Бугай зажег свечку, устроил Маркушке на полу постель, дал ему одеяло и подушку и сказал:
— Давай спать, Маркушка!
Маркушка через минуту уже крепко спал.
А Бугай разделся, помолился перед образом, стоявшим в переднем углу его необыкновенно чистой и аккуратно прибранной комнатки, и лег на свою узенькую койку…
Но долго еще заснуть не мог и несколько раз подходил к раскрытому окну, взглядывал в темноту ночи и прислушивался.
Поздно вечером Корнилов вернулся в Севастополь от Меншикова, который остановился на реке Каче. По словам историка Крымской войны[10], «Корнилов прежде всего распорядился о размещении по госпиталям и лазаретам раненых, прибывающих с поля сражения. На северной стороне рейда ожидали их шлюпки для переправы через бухту, а на пристанях южного берега стояли люди с носилками. Вся дорога вплоть до госпиталя и казарм, назначенных для приема раненых, была освещена факелами. И всю ночь тянулись по ней мрачные тени, говорившие о наших потерях».
И всю ночь в Севастополе шла работа.
Тысяча двести человек рабочих, матросов и добровольцев усиленно укрепляли, под руководством Тотлебена*, северное укрепление на Северной стороне, которое должно было защищать город, если бы сюда бросился неприятель… А встретить нападение шестидесятитысячной армии приходилось всего десяти тысячам матросов и солдат.
Корнилов знал, что эта защита — верная смерть, но решил умереть. Он взял на себя оборону Северной стороны, а Нахимов с тремя тысячами матросов должен был защищать самый город.
Работали всю ночь и на оборонительной линии.
Как только союзники высадились и Меншиков ушел с армией на позицию к Альме, адмирал Корнилов стал распорядителем защиты. И новые батареи и укрепления повсюду, откуда можно было ждать неприятеля, вырастали благодаря Тотлебену словно бы чудом в несколько дней.
В городе кипела необыкновенная деятельность все дни и ночи.
Работы в порту были прекращены; мастеровые и арестанты принялись за постройку укреплений.