И, обращаясь к жене, прибавил:
— Не сумлевайся, Аннушка… не оконфузимся… Скоро обозначится война. Князь Менщик окажет, какой он есть генерал против французского, ежели к десанту не поспел… Еще, может, поправится… Ну и то, что у их все стуцера*, а у наших таких ружей нет. У француза стуцер далеко бьет, а нашему ружью не хватает дальности. Вот тебе и загвоздка.
— Зачем же нашим не роздали стуцеров? — нетерпеливо спросил Маркушка.
— Ой молчи, Маркушка… Не перебивай… Съезжу!
— Слушай, что отец говорит, Маркушка! — ласково промолвила матроска.
Матрос продолжал:
— К строку не изготовили этих самых стуцеров. Солдатику и обидно. И ежели Менщик в полном своем генеральском понятии да скомандует: «В штыки, братцы!» — крупа не осрамит своего звания и врукопашную… Не так обидно… Француз — известно, жидкий народ — похорохорится… однако не сустерпят штыка… И драйка к своим кораблям и гайда домой… «Ну вас!.. Не согласны»…
Маркушка даже щелкнул языком от удовольствия.
Но Маркушкина спесь была значительно сбита, когда после минутной паузы отец раздумчиво проговорил:
— И опять-таки обмозгуй ты, Аннушка: какие есть генералы при солдатах? Есть ли при рассудке в них отчаянность и умеют ли распорядиться солдатом? Это как и по нашей флотской части. Ежели начальник с флотским понятием, зря не суетится — и матросу лестно, и никогда он не обанкрутит начальника… За Нахимова Павла Степаныча куда вгодно… То-то оно и есть… Какое от Менщика будет одоление — скоро узнаем… Хучь и приди француз — а за Севастополь постоим… Живыми не отдадимся…
Несколько времени царило молчание.
— Завтра на баксион перебираться… — промолвил Игнат.
— А жить где? — спросила жена…
— В землянках…
— И харч, как на корабле?..
— Все по положению по морскому довольствию… И наш командир будет начальником баксиона… И прочие офицеры… палить будем, ежели француз придет… А за тобой, Аннушка, кто приглядывает? — вдруг спросил матрос.
— Да кто? Все Маркушка… Заботливый. Вроде как нянька ходит за матерью…
— А Даниловна?
— Сидела давеча, как Маркушка за тобой бегал.
— Небось больше не придет! — вмешался в разговор Маркушка.
— Отчего это?
— Она ведьма и изменщица… Я не пущу ее, тятенька! — решительно воскликнул Маркушка.
И, волнуясь и спеша, он рассказал, почему именно Даниловна изменщица и злющая ведьма, и не отказал себе в удовольствии похвастать, как он «отчесал» боцманшу.
Слушая Маркушку, матрос только усмехался, видимо довольный не менее матери, что «мальчонка башковат, и пестует мать, и форменно изругал боцманшу».
— А какая она изменщица?.. По какой такой причине? Она, братец ты мой, не изменщица… Даниловна злющая и много о себе полагает. А за брехню ты, Маркушка, правильно отчекрыжил.
И, обращаясь к жене, сказал:
— Небось, как был жив боцман, она не посмела бы шипеть, как гадюка… У него рука была тяжелая… Держал свою гадюку в понятии… С рассудком был боцман… И пьянствовал в плепорцию.
В эту минуту к домику подъехали дрожки.
— Доктор, мамка! — доложил Маркушка и, просветлевший, побежал встретить доктора.
Пожилой сухощавый доктор с рыжими волосами и бачками вошел в комнату, потянул длинным носом, и на его лице пробежала гримаса.
— Ну и душно здесь…
— Точно так, вашескобродие! — ответил матрос, вытянувшись перед доктором. — И дух чижелый… — прибавил он.
— Твоей жене, Ткаченко, и дышать труднее… Как тебя, матроска, звать? — спросил доктор, приблизившись к больной.
— Анной, вашескобродие! — взволнованно и внезапно пугаясь, ответила матроска.
Доктор взглянул на ее лицо и стал необыкновенно серьезен.
— Ты, Анна, не волнуйся… Нечего меня бояться… Твой матрос знает, что я не страшный.
Рыжий доктор в белом кителе проговорил эти ободряющие слова с шутливой ласковостью. Но его мягкий голос слегка вздрагивал. Добрый человек, он был взволнован при виде умирающей молодой женщины, спасти которую невозможно и которой надо спокойно врать, чтобы она не отчаялась, узнав свой приговор. А бедняга как чахоточная, разумеется, и не догадывается, что дни ее сочтены.
— Не бойся, Аннушка… Господин старший доктур добер… Вызнает, что в тебе болит нутреннее, и поможет, — сказал Игнат.
— Я не боюсь, вашескобродие! — промолвила матроска слабым, глухим голосом и старалась приподняться, но не могла и бессильно уронила голову на подушку.
— Не подымайся… не надо, — приказал доктор.
И подумал:
«К чему беднягу беспокоить осмотром. Не все ли равно?»
Но добросовестность врача говорила о долге и об обязанности облегчить хоть последние минуты потухающей жизни.
И, по-прежнему необычайно серьезный и точно в чем-то виноватый, рыжий доктор еще мягче и ласковее проговорил, вынимая из кармана молоточек и стетоскоп:
— Вот послушаем, что у тебя, Аннушка… Не бойся… Не бойся…
Доктор опустился и приложил свое ухо к трубке, уставленной у груди… Слушал, потом постукивал, потом опять приложил свое ухо к сердцу Аннушки.
Она испуганно и стыдливо закрыла глаза.
Матрос напряженно-серьезно смотрел на лысую, блестевшую потом голову. Маркушка, напротив, был торжественно весел. Ему казалось, что доктор узнал, что внутри мамки, пропишет капли, и мамка пойдет на поправку.
Доктор поднялся, прикрыл одеялом матроску и увидал ее жадный вопросительный взгляд…
— Простудилась… Надо тебе полежать… Пропишу капли, и станет легче…
— И скоро можно встать, вашескобродие? — нетерпеливо спросила матроска.
— Скоро! — не глядя на больную, проговорил рыжий доктор.
Он отошел к окну, присел, отдышался, вырвал из своей записной книжки листок, прописал рецепт и, казалось, чем-то раздраженный, подозвал Маркушку.
— Беги в госпиталь, получишь даром пузырек с каплями и… А кто присматривает за матерью?..
— Я.
— Ты? — удивленно спросил доктор.
— Он башковатый, вашескобродие… Все время не отходит от матери! — серьезно промолвил отец.
— Ласковый! — протянула матроска.
Доктор потрепал Маркушку по голове и сказал:
— Как принесешь, дай матери десять капель в рюмке воды… Сумеешь отлить?
— Потрафит! — заметил Игнат.
— К ночи дать еще десять. Завтра утром опять десять капель… Мать лучше будет спать… Не буди… Понял?
— Понял… Мамка ведь скоро поправится от капель, вашескобродие?
— Да…
— Дай вам бог здоровья! — радостно проговорил Маркушка.
И сказал отцу:
— Тятенька! Пока буду бегать за каплями, спроворьте матроску Щипенкову посидеть около мамки… А я живо обернусь!
С этими словами Маркушка исчез и понесся вниз.
— Славный у тебя мальчик, Аннушка… Ну, поправляйся… От капель будешь спать. Сном и уйдет болезнь… Завтра заеду… Не благодари… Не за что!.. — проговорил доктор.
И, обратившись к матросу, прибавил:
— Перетащи кровать с больной к окну… И немедленно!..
— Есть, вашескобродие!
Доктор вышел. За ним пошел матрос и крепко притворил двери.
Доктор остановился и сказал:
— Попрошу старшего офицера, чтоб на ночь тебя отпустили домой.
— Премного благодарен, вашескобродие… Видно, крышка ей? — чуть слышно спросил матрос.
И лицо Ткаченко стало напряженно серьезным.
— Пожалуй, до утра не доживет. Она и не догадывается. Не показывай ей, что смерть пришла…
— Не окажу себя, вашескобродие. Жалко обанкрутить человека.
— То-то.
Доктор уехал.
Угрюмый матрос постоял на улице, выкуривая маленькую трубку.
Затем спрятал ее в штаны и, возвратившись в комнату, проговорил:
— Ну, Аннушка, переведу тебя на новое положение… У окна скорей пойдет выправка.
Матрос передвинул кровать…
— Небось лучше?
— Лучше… Не так грудь запирает…
— Вот видишь… Сейчас пошлю к тебе Щипенкову, пока Маркушка не обернется… А я на корабль…
— Когда зайдешь, Игнат?
— Может, на ночь отпустят… Так за Маркушку за няньку побуду. И побалакаем, а пока до свиданья, Аннушка.
— Отпросись, Игнат…
— А то как же?
— Отпустят?
— Старший офицер хоть и собака, а с понятием. Отпустит.
— Наври. Скажи, мол, матроска дюже хвора…
— Форменно набрешу… А как ты придешь ко мне на баксион и старший офицер увидит, скажу: «Так, мол, и так… Доктур быстро выправил мою матроску!»
IVВечером, в восьмом часу, Ткаченко пришел домой.
Больная спала. Дыхание ее было тяжелое и прерывистое. Из груди вырывался свист. Маркушка, свернувшись калачиком, сладко спал на циновке, на полу у кровати, и слегка похрапывал. Комната была залита лунным светом. С улицы долетали женские голоса. Говорили о войне, о том, что будет с Севастополем, если допустят француза.
Матрос осторожно разбудил мальчика.
Маркушка вскочил и виновато сказал отцу:
— Маленько заснул… Мамка все спит… На поправку, значит…
— Ты, Маркушка, иди спать в сени… Выспись…
— А если мамка позовет?
— Я буду заместо тебя на вахте… Ступай! — почти нежно прошептал матрос.
Матрос присел на табуретке и скоро задремал. Но часто открывал глаза и прислушивался…
В слободке царила мертвая тишина. В городе часы пробили двенадцать ударов. Доносились протяжные оклики часовых: «Слу-шай».
Матрос поднялся и заглянул в лицо больной. Облитое светом, оно казалось мертвым.
Матроска вдруг заметалась и открыла большие, полные ужаса глаза.
— Испить, Аннушка?..
— Тяжко… Духа нет… О господи!
— Постой, капли дам…
— Дай… Спаси!.. Игнат!.. Родной!.. Смерть!
Матрос дрожащими руками налил капли в рюмку с водой и поднес ее к губам жены. Она вдруг вытянулась и вздохнула в последний раз. Наступила жуткая тишина.
Матрос перекрестился и угрюмо поцеловал лоб покойницы.
Игнат до рассвета оставался в комнате.
Заснуть он не мог и курил трубку за трубкой. В голове его неотступно проносились воспоминания о покойной, об ее правдивости, верности и заботливости. Он вспоминал, как хорошо они жили четырнадцать лет и только пьяным, случалось, ругал ее и бил, но редко и с пьяных глаз.
И чем больше думал матрос о своей жене, тем мучительнее и яснее чувствовал ужас потери. На душе было мрачно.
— Прости, в чем виноват! Прости, Аннушка! — взволнованно шептал матрос.
Наконец стало рассветать, и матрос вышел из дома. Он разбудил Щипенкову и просил ее честь честью обмыть покойную и одеть. Скоро они положили ее на стол. От Щипенковой Игнат пошел звать одну знакомую старую вдову-матроску, умевшую читать псалтырь, прийти почитать над покойницей и затем зашел к старику плотнику — заказать гроб.
Когда матрос вернулся, в сенях Маркушки уже не было.
Он был в комнате, смотрел на покойную и безутешно рыдал.
— То-то, Маркушка! — мрачно проговорил матрос.
— Тятенька!.. Разве мамка взаправду умерла? — воскликнул Маркушка. — Тятенька!
— Взаправду…
— Как же доктор говорил?
— Чтоб не тревожить… А он сразу мне сказал, что смерть пришла… Ничего не поделаешь… Нутренность была испорчена.
Матрос послал Маркушку просить священника, а сам ушел на корабль, обещая прийти к вечеру…
Через день хоронили матроску.
За гробом, выкрашенным олифой, шли рядом матрос и Маркушка; за ними десяток матросок.
Батюшка опоздал к выносу, и вынесли гроб около полудня.
День стоял теплый, но серый. Дул слабый ветер.
Все провожавшие услыхали какой-то тихий гул в воздухе, точно слабые раскаты далекого грома.
И матроски оглядывались на Северную сторону, откуда, казалось, доносился гром, и крестились.
— Это пальба слышна… Менщик не пущает француза! — вымолвил матрос, прислушиваясь.
Маркушка стал креститься.
Возвращаясь с кладбища, отец говорил Маркушке:
— Понаведывайся ко мне на четвертый баксион. Около бульвара… А живи у Щипенковой… Будешь помогать ей…
— Я бы к дяденьке лучше.
— Что ж… Ежели возьмет… А потом обмозгую, где тебе находиться… может, и к тетке в Симферополь пошлю…
— Я бы здесь…
— А ежели бондировка?..
— Что ж… к вам бы бегал, на баксион…
— Глупый… А убьют?..
— Зачем убьют… Уж позвольте, тятенька, остаться…
— Там видно будет, какая будет тебе моя лезорюция… а пока прощай, Маркушка… Завтра приходи на баксион… к полудню… Вот тебе два пятака на харчи, сирота!
У бульвара они разошлись. Матрос пошел на бульвар, а Маркушка на Графскую пристань.
Он снова видел матросов, везущих пушки, слушал отдаленную пальбу и вдруг, охваченный тоской по матери, горько заплакал, направляясь к Графской пристани.
Глава II
I«Дяденька», старый яличник Степан Трофимович Бугай, только что вернулся с Северной стороны и видел там первого раненого офицера в Альминском сражении*.
Его привезли в коляске.
Яличник видел полулежащую крупную фигуру с черноволосой головой без фуражки, с мертвенно-бледным красивым молодым лицом. Он видел напряженно серьезное лицо военного врача, сидевшего бочком в коляске, лакея в «вольной» одежде на козлах рядом с ямщиком и двух донских казаков на усталых лошадках, провожавших коляску.
Когда раненого перенесли на катер, чтоб переправить к морскому госпиталю, молодой ямщик на минуту остановился около кучки любопытных и сказал, что привез важного офицера, которому вначале сражения оторвало ногу ядром, и по случаю того, что «барин княжеского звания и страсть богатый», для него обрядили коляску и запрягли курьерских со станции, чтобы лётом доставить в Севастополь. Пусть, мол, доктора приложат все свое старание для князя из Петербурга.
Ямщик прибавил, что по дороге обогнал пешеходных раненых солдат, которые плелись к Севастополю, а видел и таких, «кои истекали кровью в степи».
Ямщик поехал на станцию. Два казака, молодые, запыленные и довольные, подъехали к кучке у пристани и спросили, где бы можно закусить, отдохнуть, покормить коней и тогда уж вернуться к своей части.
Бугай спросил казаков: как наши управляются с французом и пойдет ли он наутек, на свои корабли.
Один казак ответил, что по началу еще неизвестно. Однако уже много наших он перебил и поранил. Его видимо-невидимо, и наши ружья зря палят.
— Ничего не поделаешь против стуцеров! — не без важности прибавил другой казак.
В нескольких шагах остановилась татарская маджара*. Казаки переглянулись и подъехали к ней.
Не прошло минуты, как верхушки двух пик были увенчаны несколькими арбузами и дынями, и казаки отъехали с веселым смехом.
Старый татарин только сверкнул глазами, полными злобы.
Подъехал фаэтон с господином и растерянной дамой. Они приехали с ближнего своего хутора и наняли Бугая перевезти в Севастополь.
По дороге пассажиры толковали между собой о том, что будет с их домом, если придут союзники или наши. Наверное, все разорят. Пожилой господин, по-видимому грек, бранил князя Меншикова за то, что у нас мало войска. Из-за этого татары волнуются и многие уж бросили хутора и пошли в турецкий лагерь, чтобы служить им лазутчиками и быть проводниками.
— Надеются, шельмы, что Крым отойдет к туркам! — прибавил пожилой обрусевший грек.
Бугай перевез пассажиров и никому из товарищей-яличников не сообщил первых нехороших известий.
«Еще правда ли?» — подумал старый яличник.
Однако был в подавленном мрачном настроении. Он как-то лениво попыхивал дымком из трубчонки, которую держал в еще крепких белых зубах, и часто сердито и тревожно взглядывал за бухту, напряженнее прислушиваясь к отдаленному гулу выстрелов.
Раскаты были чаще и, казалось, слышнее.
И Бугай снял шапку и истово перекрестился.
— Дяденька! — окликнул Маркушка, утирая грязным кулаком глаза, полные слез.
Мальчик, подошедший к ялику, не походил на прежнего смелого и бойкого Маркушку.
Он напоминал собой бездомную собачонку, прибежавшую искать приюта и ласки.
— Что мамзелишь, Маркушка? Попало за шкоду, и не скуль! — сердито сказал «дяденька», поворачивая голову.
— Дяденька!.. Мамка… По-хо-ро-ни-ли! — протянул мальчик, точно оправдываясь.
К горлу подступали рыдания. Но Маркушка старался сдерживать их.
В темных глазах мальчика стояло такое отчаяние, что угрюмое выражение лица старого яличника быстро смягчилось.
И он глядел на Маркушку, не роняя слова.
Его молчание было тем проникновенным и участливым молчанием, которое дороже слов. Бугай точно понимал, что всякие слова утешения бессильны и фальшивы.
И Маркушка чувствовал, как тоска отчаяния смягчалась под ласковым, почти нежным и слегка смущенным взглядом маленьких глаз «дяденьки».
— Что же не валишь в шлюпку, Маркушка? — наконец проговорил Бугай. — Скоро на ту сторону. Прокатимся. Отсюда нема пассажира. Больше оттуда… С хуторов повалили.
Маркушка вошел в ялик и притих, довольный, что нашел себе приют на ялике, под боком «дяденьки».
— Отец на баксионе?
— На баксионе.
— Ты обедал?
— Нет. Тятька дал грошей… Куплю чего-нибудь.
— Поешь!
С этими словами Бугай достал из ящика под сиденьем булку, копченую рыбу и небольшой кусок мяса.
— Все съешь, а кавун на закуску… То-то и скусно будет.
Пока Маркушка ел, яличник раздумчиво посматривал на мальчика, и когда тот прикончил обед и принялся за арбуз, Бугай сказал:
— А пока что у меня живи… День будешь вроде рулевого на ялике, а на ночь в мою хибарку… Хочешь, Маркушка?