С Крита Ликург отплыл в Азию, желая, как рассказывают, сопоставить суровую простоту критян с ионийскою роскошью и изнеженностью — по примеру врачей, сравнивающих со здоровыми телами больные и недужные, — чтобы отчетливее увидеть различия в образе жизни и государственном устройстве. Там он впервые познакомился с поэмами Гомера, вероятно, сохранявшимися у потомков Креофила[162], и найдя, что в них, кроме рассказов, доставляющих удовольствие и развлечение, заключено много чрезвычайно ценного для воспитателя и государственного мужа, тщательно их переписал и собрал, чтобы увезти с собою. Какая-то смутная молва об этих произведениях уже распространилась среди греков, а немногие даже владели разрозненными их частями, занесенными в Грецию случайно, но полное знакомство с ними впервые произошло благодаря Ликургу.
Египтяне утверждают, что Ликург побывал и у них и, горячо похвалив обособленность воинов от всех прочих групп населения, перенес этот порядок в Спарту, отделил ремесленников и мастеровых и создал образец государства, поистине прекрасного и чистого. Мнение египтян поддерживают и некоторые из греческих писателей, но сведений о том, что Ликург посетил и Африку, и Испанию, скитался по Индии и беседовал с гимнософистами[163], мы не обнаружили ни у кого, кроме спартанца Аристократа[164], сына Гиппарха.
V. Лакедемоняне тосковали по Ликургу и неоднократно приглашали его вернуться, говоря, что единственное отличие их нынешних царей от народа — это титул и почести, которые им оказываются, тогда как в нем видна природа руководителя и наставника, некая сила, позволяющая ему вести за собою людей. Сами цари тоже с нетерпением ждали его возвращения, надеясь, что в его присутствии толпа будет относиться к ним более уважительно. В таком расположении духа находились спартанцы, когда Ликург приехал назад и тут же принялся изменять и преобразовывать все государственное устройство. Он был убежден, что отдельные законы не принесут никакой пользы, если, словно врачуя больное тело, страдающее всевозможными недугами, с помощью очистительных средств, не уничтожить дурного смешения соков и не назначить нового, совершенно иного образа жизни. С этой мыслью он прежде всего отправился в Дельфы. Принеся жертвы богу и вопросив оракула, он вернулся, везя то знаменитое изречение, в котором пифия назвала его «боголюбезным», скорее богом, нежели человеком; на просьбу о благих законах был получен ответ, что божество обещает даровать спартанцам порядки, несравненно лучшие, чем в остальных государствах. Ободренный возвещаниями оракула, Ликург решил привлечь к исполнению своего замысла лучших граждан и повел тайные переговоры сначала с друзьями, постепенно захватывая все более широкий круг и сплачивая всех для задуманного им дела. Когда же приспел срок, он приказал тридцати знатнейшим мужам выйти ранним утром с оружием на площадь, чтобы навести страх на противников. Из них двадцать, самые знаменитые, перечислены Гермиппом[165]; первым помощником Ликурга во всех делах и наиболее ревностным соучастником издания новых законов называют Артмиада. Как только началось замешательство, царь Харилай, испугавшись, что это мятеж, укрылся в храме Афины Меднодомной[166], но затем, поверивши уговорам и клятвам, вышел и даже сам принял участие в том, что происходило. Он был от природы кроток; недаром Архелай, разделявший с ним престол, сказал как-то людям, которые хвалили молодого царя: «Разумеется, Харилай — прекрасный человек: ведь он даже на негодяев не умеет гневаться!»
Из многочисленных нововведений Ликурга первым и самым главным был Совет старейшин. В соединении с горячечной и воспаленной, по слову Платона[167], царской властью, обладая равным с нею правом голоса при решении важнейших дел, этот Совет стал залогом благополучия и благоразумия. Государство, которое носилось из стороны в сторону, склоняясь то к тираннии, когда победу одерживали цари, то к полной демократии, когда верх брала толпа, положив посредине, точно балласт в трюме судна, власть старейшин, обрело равновесие, устойчивость и порядок: двадцать восемь старейшин теперь постоянно поддерживали царей, оказывая сопротивление демократии, но в то же время помогали народу хранить отечество от тираннии. Названное число Аристотель объясняет тем, что прежде у Ликурга было тридцать сторонников, но двое, испугавшись, отошли от участия в деле. Сфер[168] же говорит, что их с самого начала было двадцать восемь. Возможно, причина здесь та, что это число возникает от умножения семи на четыре и что, после шести, оно первое из совершенных, ибо равно сумме своих множителей[169]. Впрочем, по-моему, Ликург поставил двадцать восемь старейшин скорее всего для того, чтобы вместе с двумя царями их было ровно тридцать.
VI. Ликург придавал столько значения власти Совета, что привез из Дельф особое прорицание на этот счет, которое называют «ретрой». Оно гласит: «Воздвигнуть храм Зевса Силланийского и Афины Силланийской. Разделить на филы и обы. Учредить тридцать старейшин с вождями совокупно. От времени до времени созывать Собрание меж Бабикой и Кнакионом, и там предлагать и распускать, но господство и сила да принадлежит народу»[170]. Приказ «разделить» относится к народу, а филы и обы — названия частей и групп, на которые следовало его разделить. Под «вождями» подразумеваются цари. «Созывать Собрание» обозначено словом «апеллáдзейн», ибо началом и источником своих преобразований Ликург объявил Аполлона Пифийского. Бабика и Кнакион теперь именуются…[171] и Энунтом, но Аристотель утверждает, что Кнакион — это река, а Бабика — мост. Между ними и происходили собрания, хотя в том месте не было ни портика, ни каких-либо иных укрытий: по мнению Ликурга, ничто подобное не способствует здравости суждений, напротив — причиняет один только вред, занимая ум собравшихся пустяками и вздором, рассеивая их внимание, ибо они, вместо того чтобы заниматься делом, разглядывают статуи, картины, проскений театра или потолок Совета, чересчур пышно изукрашенный. Никому из обыкновенных граждан не дозволялось подавать свое суждение, и народ, сходясь, лишь утверждал или отклонял то, что предложат старейшины и цари. Но впоследствии толпа разного рода изъятиями и прибавлениями стала искажать и уродовать утверждаемые решения, и тогда цари Полидор и Теопомп сделали к ретре такую приписку: «Если народ постановит неверно, старейшинам и царям распустить», то есть решение принятым не считать, а уйти и распустить народ на том основании, что он извращает и переиначивает лучшее и наиболее полезное. Они даже убедили все государство в том, что таково повеление бога, как явствует из одного упоминания у Тиртея:
VII. Итак Ликург придал государственному управлению смешанный характер, но преемники его, видя, что олигархия все еще чересчур сильна, что она, как говорил Платон[172], надменна и склонна ко гневу, набрасывают на нее, словно узду, власть эфоров-блюстителей — приблизительно сто тридцать лет спустя после Ликурга, при царе Теопомпе. Первыми эфорами были Элат и его товарищи. Говорят, жена бранила Теопомпа за то, что он оставит детям царское могущество меньшим, нежели получил сам. «Напротив, большим, поскольку более продолжительным», — возразил царь. И верно, отказавшись от чрезмерной власти, спартанские цари вместе с тем избавились и от ненависти, и от зависти; им не пришлось испытать того, что мессенцы и аргивяне учинили со своими правителями, не пожелавшими поступиться ничем в пользу народа. Это делает особенно очевидными мудрость и прозорливость Ликурга для всякого, кто бы ни вспомнил о мессенцах и аргивянах, родичах и соседях спартанцев, — о раздорах между народами и царями, о скверном управлении. Поначалу они пользовались всеми теми же преимуществами, что и спартанцы, а земли им, кажется, досталось даже и побольше, но благоденствовали они недолго: бесчинства царей, а равно и своеволие народа привели в расстройство установившийся порядок вещей. Их пример показывает, что поистине счастливым даром богов был для спартанцев тот, кто так стройно сочетал и уравновесил различные силы в государстве. Но об этом — позже.
VIII. Второе и самое смелое из преобразований Ликурга — передел земли. Поскольку господствовало страшное неравенство, толпы неимущих и нуждающихся обременяли город, а все богатства перешли в руки немногих, Ликург, дабы изгнать наглость, зависть, злобу, роскошь и еще более старые, еще более грозные недуги государства — богатство и бедность, уговорил спартанцев объединить все земли, а затем поделить их заново и впредь хранить имущественное равенство, превосходства же искать в доблести, ибо нет меж людьми иного различия, иного первенства, нежели то, что устанавливается порицанием постыдному и похвалою прекрасному. Переходя от слов к делу, он разделил Лаконию между периэками, или, иначе говоря, жителями окрестных мест, на тридцать тысяч участков, а земли, относящиеся к самому городу Спарте, — на девять тысяч, по числу семей спартиатов. Некоторые пишут, что Ликург нарезал шесть тысяч наделов, а еще три тысячи прибавил впоследствии Полидор, другие — что оба роздали по четыре с половиной тысячи наделов. Каждый надел был такой величины, чтобы приносить по семидесяти медимнов[173] ячменя ча одного мужчину и по двенадцати на женщину и соразмерное количество жидких продуктов. Ликург полагал, что этого окажется достаточным для такого образа жизни, который сохранит его согражданам силы и здоровье, меж тем как иных потребностей у них быть не должно. Рассказывают, что позже, возвращаясь из какой-то отлучки и проезжая по недавно сжатым полям, где ровными рядами высились одинаковые груды колосьев, он улыбнулся и промолвил своим спутникам: «Вся Лакония кажется мне собственностью многих братьев, которые только что ее поделили».
Затем Ликург изгнал из Спарты бесполезные и лишние ремесла. Впрочем, бóльшая их часть и без того удалилась бы вслед за общепринятой монетой, не находя сбыта для своих изделий. Возить железные деньги в другие греческие города было бессмысленно, — они не имели там ни малейшей ценности, и над ними только потешались, — так что спартанцы не могли купить ничего из чужеземных пустяков, да и вообще купеческие грузы перестали приходить в их гавани. В пределах Лаконии теперь не появлялись ни искусный оратор, ни бродячий шарлатан-предсказатель, ни сводник, ни золотых или серебрянных дел мастер — ведь там не было больше монеты! Но в силу этого роскошь, понемногу лишившаяся всего, что ее поддерживало и питало, сама собой увяла и исчезла. Зажиточные граждане потеряли все свои преимущества, поскольку богатству был закрыт выход на люди, и оно без всякого дела пряталось взаперти по домам. По той же причине обыкновенная и необходимая утварь — ложа, кресла, столы — изготовлялась у спартанцев как нигде, а лаконский котон[175] считался, по словам Крития[176], незаменимым в походах: если приходилось пить воду, неприглядную на вид, он скрывал своим цветом цвет жидкости, а так как муть задерживалась внутри, отстаиваясь на внутренней стороне выпуклых стенок, вода достигала губ уже несколько очищенной. И здесь заслуга принадлежит законодателю, ибо ремесленники, вынужденные отказаться от производства бесполезных предметов, стали вкладывать все свое мастерство в предметы первой необходимости.
X. Чтобы нанести роскоши и страсти к богатству еще более решительный удар, Ликург провел третье и самое прекрасное преобразование — учредил общие трапезы: граждане собирались вместе и все ели одни и те же кушанья, нарочито установленные для этих трапез; они больше не проводили время у себя по домам, валяясь на мягких покрывалах у богато убранных столов, жирея благодаря заботам поваров и мастеровых, точно прожорливые скоты, которых откармливают в темноте, и растлевая не только нрав свой, но и тело, предающееся всевозможным наслаждениям и излишествам, приобретающее потребность в долгом сне, горячих купаниях, полном покое — словно в некоем ежедневном лечении. Это, конечно, чрезвычайно важно, но еще важнее, что благодаря совместному питанию и его простоте богатство, как говорит Теофраст, перестало быть завидным, перестало быть богатством. Невозможно было ни воспользоваться роскошным убранством, ни насладиться им, ни даже выставить его на показ и хотя бы потешить свое тщеславие, коль скоро богач ходил к одной трапезе с бедняком. Таким образом из всех городов под солнцем в одной лишь Спарте оправдалась ходячая истина, что бог Богатства слеп и лежит не подымаясь, точно изображение на картине, неодушевленное и неподвижное. Нельзя было и явиться на общий обед, предварительно насытившись дома: все зорко следили друг за другом и, если обнаруживали человека, который не ест и не пьет с остальными, порицали его, называя разнузданным и изнеженным.
XI. Говорят, что именно за это нововведение особенно люто возненавидели Ликурга богачи. Однажды они тесно обступили его, принялись злобно кричать, и в конце концов осыпаемый градом камней он бежал с площади. Опередив всех, он уже было скрылся в храме, но один молодой человек по имени Алкандр, в общем неглупый и только слишком резкий и горячий, гонясь за ним по пятам, в тот миг, когда Ликург обернулся, ударил его палкой и выбил глаз. Несмотря на нежданную беду мужество нимало не изменило Ликургу, и, став прямо против сограждан, он показал им свое залитое кровью лицо с опустевшей глазницей. Всех охватило уныние и страшный стыд, они выдали Алкандра Ликургу и проводили раненого до дому, разделяя с ним его печаль. Ликург поблагодарил их и отпустил, Алкандра же ввел в дом и ничем его не обидел, не сказал ни единого дурного слова и только велел прислуживать, удалив обычных своих слуг и рабов. Наделенный некоторым благородством, тот молча выполнял все, что ему поручали, и находясь постоянно рядом с Ликургом, постиг кротость и невозмутимость его души, строгий образ жизни, неутомимость в трудах, так что и сам проникся величайшим расположением к этому человеку, и внушал друзьям и близким, что Ликург не жесток и не высокомерен, но, как никто, снисходителен и милосерден к окружающим. Вот так и был наказан Алкандр, такую он понес кару: из скверного, наглого юнца он превратился в самого скромного и благоразумного мужа. В память о случившемся Ликург воздвиг храм Афины, которую нарек Оптилетидой: доряне в тех местах глаз называют «óптилос» [óptilos]. Однако некоторые писатели, в их числе и Диоскорид[177], автор сочинения о государственном устройстве Спарты, утверждают, что Ликург был только ранен в глаз, но не ослеп и воздвиг храм богине в благодарность за исцеление. Так или иначе, но после этого несчастья спартанцы перестали ходить в Собрание с палками.
XII. Общие трапезы критяне зовут «андриями»[178], а лакедемоняне «фидитиями» — потому ли, что на них царила дружба и благожелательство, или потому, что они приучали к простоте и бережливости[179]. Равным образом ничто не препятствует нам предположить, по примеру некоторых, что первый звук здесь приставной и что слово «эдитии» следует производить от слова «питание» или «пища»[180].
На трапезы собиралось человек по пятнадцати, иной раз немногим менее или более. Каждый сотрапезник приносил ежемесячно медимн ячменной муки, восемь хоев[181] вина, пять мин сыра, две с половиной мины смокв и, наконец, совсем незначительную сумму денег для покупки мяса и рыбы. Если кто из них совершал жертвоприношение или охотился, для общего стола поступала часть жертвенного животного или добычи, но не всё целиком, ибо замешкавшийся на охоте или из-за принесения жертвы мог пообедать дома, тогда как остальным надлежало присутствовать. Обычай совместных трапез спартанцы неукоснительно соблюдали вплоть до поздних времен. Когда царь Агид[182], разбив афинян, возвратился из похода и, желая пообедать с женой, послал за своей частью, полемархи отказались ее выдать. Назавтра царь в гневе не принес установленной жертвы, и полемархи наложили на него штраф.
За трапезами бывали и дети. Их приводили туда точно в школу здравого смысла, где они слушали разговоры о государственных делах, были свидетелями забав, достойных свободного человека, приучались шутить и смеяться без пошлого кривляния и встречать шутки без обиды. Спокойно переносить насмешки считалось одним из главных достоинств спартанца. Кому становилось невтерпеж, тот мог просить пощады, и насмешник тотчас умолкал. Каждому из входивших старший за столом говорил, указывая на дверь: «Речи за порог не выходят». Рассказывают, что желавший стать участником трапезы, подвергался вот какому испытанию. Каждый из сотрапезников брал в руку кусок хлебного мякиша и, словно камешек для голосования, молча бросал в сосуд, который подносил, держа на голове, слуга. В знак одобрения комок просто опускали, а кто хотел выразить свое несогласие, тот предварительно сильно стискивал мякиш в кулаке. И если обнаруживали хотя бы один такой комок соответствующий просверленному камешку[183], искателю в приеме отказывали, желая, чтобы все, сидящие за столом, находили удовольствие в обществе друг друга. Подобным образом отвергнутого называли «каддированным» — от слова «кàддихос», обозначающего сосуд, в который бросали мякиш. Из спартанских кушаний самое знаменитое — черная похлебка. Старики даже отказывались от своей доли мяса и уступали ее молодым, а сами вволю наедались похлебкой. Существует рассказ, что один из понтийских царей единственно ради этой похлебки купил себе повара-лаконца, но, попробовав, с отвращением отвернулся, и тогда повар ему сказал: «Царь, чтобы есть эту похлебку, надо сначала искупаться в Эвроте»[184]. Затем, умеренно запив обед вином, спартанцы шли по домам, не зажигая светильников: ходить с огнем им запрещалось как в этом случае, так и вообще, дабы они приучались уверенно и бесстрашно передвигаться в ночной темноте. Таково было устройство общих трапез.
XIII. Записывать свои законы Ликург не стал, и вот что говорится по этому поводу в одной из так называемых ретр. Главнейшие начала, всего более способствующие процветанию государства и доблести, обретают устойчивость и силу лишь укоренившись в нравах и поведении граждан, ибо для этих начал более крепкой основой, нежели необходимость, является свободная воля, а ее развивает в молодежи воспитание, исполняющее в душе каждого роль законодателя. А второстепенные и в частности денежные обязательства, которые изменяются сообразно различным потребностям, лучше не закреплять в писаных законах и незыблемых правилах: пусть в нужных случаях делаются те дополнения или изъятия, какие люди сведущие одобрят и сочтут полезными. Поэтому всю свою деятельность законодателя Ликург, в конечном счете, сводил к воспитанию.