Черновой вариант - Елена Матвеева 9 стр.


и какая она?

Какие-то жуткие картины представляю. У нас старый дом. Лестницы узкие, крутые, марши короткие, не то что гроб - носилки не проходят. Когда умер сосед, его спускали вниз в простыне, а гроб ждал в машине.

Только бы ее не привезли.

Я плетусь в комнату. Подъезжает машина. Не помня себя высовываюсь в форточку. Нет, не она. Слава богу.

Парадное выходит во двор, а рядом, в подвале, сдают бутылки. Это за ними. Вот уже по конвейерной ленте поползли ящики. Звон стекла.

Я закрываю форточку. Не плачу. Странный озноб, пустота и неприкаянность. Меня уже не волнует, что ее привезут. Наверно, я ни о чем не думаю. Трясусь и шляюсь по комнате. На кушетку лягу, сяду на стул, опять лягу, на кровать, на белое покрывало, на котором мама не велела лежать. Прямо в ботинках, на живот.

Опять встану. Хочу закурить, руки трясутся.

Я не осознаю, что случившееся относится к моей матери, что у меня нет больше матери. А будто небо осело на меня и давит огромной мягкой, вязкой и серой тяжестью. Я лежу распластанный, и мне уже нечем дышать. Эта непереносимая тяжесть называется горем.

Просто - горе.

Я ее только сегодня утром видел.

Пошел на кухню. Возвращаясь, наткнулся в прихожей на Лидию Ивановну. Она не ушла.

- В Куйбышевскую больницу поезжай, - говорит.

Встает и направляется к двери. Я хочу спросить, как все произошло, и не могу. Вываливаюсь за ней на лестничную площадку.

- Как ее задавило?.. Лицо у нее есть?.. Что у нее с лицом?

Меня сейчас это беспокоит чуть ли не больше всего.

Мне страшно. Я боюсь того, что должен увидеть в больнице. Я боюсь ответа.

- Личико чистое. Все на ней чистое. Халат белый, только в пыли. Унесли ее, а на дороге кровь. Даже не поняли сначала, откуда натекло.

Ну вот, теперь ушла. Машина с бутылками отъехала.

Я кое-как оделся, чтобы в больницу ехать, и уже в пальто опять сел к столу и закурил. Я ее, наверно, сейчас увижу. Ее нет. Я один остался.

По дороге позвонил отцу. Он пришел в замешательство. Не знал, что сказать.

- Этот чертов завод, - бормотал он. - Я тысячу раз говорил ей...

Он обещал подъехать в больницу, но к этому времени меня уже там не будет, даже если он выедет немедленно. Отцу об этом я не сказал.

Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон - не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати.

Проснулся - солнце в окно. Не знаю, который час.

Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел.

Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило.

- Пойду чайник поставлю.

- Я не хочу, - сказал он.

- Я для себя.

Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ.

Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом.

- Кофе будешь?

- Нет, спасибо.

Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал.

Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать.

- В морге просили, - сказал он, - принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу.

Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу.

- Здесь у вас белье?

- Нет!

Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался.

- Нет, - сказал я.

- Может, купить нужно? - беспомощно спросил отец. - Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж.

Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые.

- Я уже отдал белье тете Лиде, - соврал я. - Она снесет.

Отец кивнул.

- У меня идиотское положение, - сказал он. - Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя.

Я кивнул.

- Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, - сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили.

Он кивнул.

Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные.

И я вдруг впервые понял - напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее.

Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое.

Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.

Лидия Ивановна пробовала меня покормить, но я не мог есть. Сидели с ней за круглым столом. Иногда по комнате бесшумно скользила старушка. В дверях, притаившись, стоял маленький мальчишка, пока его не уволок куда-то муж Лидии Ивановны.

- Вышла... нет, выбежала... - голос у Лидии Ивановны дрожал, - до лаборатории, пальто не накинула.

Выскочила из парадного, а тут машина, сыворотку с молокозавода привезла...

Глаза у меня наполнились слезами, я отвернулся и поднял к потолку голову, подперев подбородок рукой.

Я не хотел, чтобы слезы выкатывались, но они уже потекли за уши. Лидия Ивановна предложила наготовить всего, чтобы поминки справить. Это, конечно, обычай. Только я не мог с чужими. Я отказался. Позвала у нее пожить. Теперь меня все к себе пожить зовут.

32

Седьмое февраля.

Холод страшный. Город заиндевел. С Дворцового моста Кировский мост не виден. Все в белой пелене, лишь огромный ствол радуги пробивает неяркое молочное марево. Все деревья кажутся облаками. Летний сад тоже облако, порозовевшее сверху.

В своих старых ботинках я совсем одеревенел. Отец вчера звонил в школу, там знают, почему меня нет на занятиях. Я поехал к Славику, но его не оказалось дома, он на соревнованиях. Оставил ему записку, что завтра хоронят маму. Ждать не стал. У Славки недавно вернулась сестра из роддома, там свои заботы.

На остановке автобуса жалась, видно, вконец промерзшая тетка и умоляющим голосом выкрикивала:

- Граждане, покупайте автобусную карточку! Последняя автобусная карточка! Купите, ради бога...

Ей, наверно, очень хотелось домой, в тепло. Мне не хотелось, да только пойти было некуда. А по улицам не погуляешь.

Входя во двор, я налетел на Надьку Савину. Надька остановилась, сказала: "Володя!" - и схватила меня за руку. Она была без перчаток, но руки у нее мягкие и теплые. Я стоял спиной к стене, мы смотрели друг на друга. И она рванулась, побежала на улицу. Что она делала у нас во дворе?

Тут я впервые за три дня вспомнил Тонину. Она знает про маму. Наверно, жалеет меня?

Пришел домой, опять мотаюсь из угла в угол. Впору удавиться. В этих стенах я с ума сойду. Снял вышитую газетницу, картину, карту содрал со стены, репродукцию Ван-Гога и "керамику" свою с новгородскими церквями.

Стены сразу оголились, но меня такой их нейтральный вид, кажется, успокоил. Потом я сгреб с комода в большую сумку какие-то безделушки, флакончики, свечки свои красные, туда же упрятал салфетку и скатерть. Зеркало положил на картину, стеклом вниз.

Собрал мамины вещи, запихнул в шкаф и закрыл его на ключ. Но казалось, эти вещи меня тревожат и из-за стенок шкафа. Время от времени я открывал дверцу, будто проверял, там ли они. Трогал платья, висевшие на вешалках, выдвигал ящики. Сколько времени прошло, я не знаю, только раздался звонок. Пришла тетя Поля.

Я не видел ее с детства. Но мне показалось, она мало изменилась. У нее очень тонкие, нервные черты лица.

Поставь их посимметричнее, и она была бы красивой.

Тетя Поля на маму совсем не похожа.

Для начала она прослезилась. Потом я рассказал, как все произошло. Потом говорить было не о чем.

Я спросил, жив ли дед. Она ответила, жив, но почти ослеп.

Тетя Поля направилась в кухню наводить ревизию.

Вскоре что-то зашипело на сковородке. Я опять походил, открыл шкаф, пощупал платья и тоже пошел на кухню. Мы поели.

- Что это у вас комната ободранная такая? - спросила тетя Поля.

- Убрал с глаз ерунду всякую. Не могу смотреть на вещи. Каждая что-то напоминает. Вот и платья. - И вдруг я понял, что нужно делать, и с надеждой посмотрел на тетю Полю: - Заберите, пожалуйста, платья. Я вас очень прошу.

Она улыбнулась асимметрично (если не сказать попросту - криво):

Она улыбнулась асимметрично (если не сказать попросту - криво):

- Они же мне не подойдут.

- Переделаете, - горячо возразил я. - Отдадите кому-нибудь.

Я вязал уже третий узел. Уложил платья, и пальто, и плащ, который мы купили осенью на мою зарплату, и кофту, которую я должен был подарить на Восьмое марта от отца. И обувь завернул. В общем, не так много и получилось. Потом я тащил эти узлы до электрички.

Вернувшись, отволок китайскую картину, газетницу и много разной мелочи к нашей дворничихе. Она качала головой, но, кажется, осталась очень довольна.

Потом я совершил несколько экскурсий на помойку.

Подмел в комнате. Кругом стало голо. Одна мебель.

В комоде валялось мое белье и несколько рубашек.

В шкафу висел мой костюм. Все.

Я успокоился и вдруг почувствовал страшную усталость, будто целый день вагоны грузил. Лег и уснул как убитый. Когда я сплю, мне хорошо. Я все забываю.

33

Восьмое февраля.

Лидия Ивановна завязывает бант на венке.

Мама. Подойти к ней, сказать что-нибудь самое обыкновенное уже нельзя. На себя не похожа. Нос вытянут и опущен, подбородок выдвинут вперед, шея вздута.

Толкутся незнакомые женщины. Отец ходит по улице, поджидает машину. Пришел Славик. Ничего не сказал, крепко сжал руку. Мне сегодня все жмут руку, а кто не жмет, тот - лизаться.

Машину подали. Трясемся в дороге. На крышке гроба, на полотенце, буханка подпрыгивает. Мама тоже трясется в своем ящике. Это беспокоит меня. Мне больно.

И вот машина останавливается. Гроб подтащили к дверце, он качнулся и поплыл, как ладья. По улочкам кладбища, между сугробами, его везет белая лошадь.

У дороги я вижу расчищенное место и кучу сырого желтого песка. Здесь мы останавливаемся. Гроб ставят на землю и опять зачем-то открывают. Если бы я мог запретить! А я ведь для нее здесь единственный близкий человек. Я боюсь, что у нее там от тряски в автобусе что-нибудь не в порядке.

Говорят речи. Я не слушаю. Меня какой-то дядька спрашивает, не хочу ли я сказать. Что сказать? Я на него посмотрел, и он отошел.

Тут я увидел, как по тропинке бежит кривая фигурка тети Поли. За руку тетя Поля держит старика, он снимает шапку. Еще последний говорящий не кончил, как старик оказался у гроба и стал ощупывать мамино лицо. Кто-то дернул старика за рукав. И в тот же момент зашептали со всех сторон: "Отец пришел.

Он слепой".

Лицо деда, заросшее желтой неопрятной щетиной, не дрогнуло. Он долго копошился над гробом, потом встал и дал знак продолжать.

Отец стоит напротив меня. Он маленький, худой.

Шапку в руке держит. Пальто у него почему-то расстегнуто, а шарфа нет. По тонкой шее бегает кадык, будто отец все время глотает слюну.

О крышку гроба стукают мерзлые комья. Женщины плачут. Слыша, как они плачут, и я начинаю плакать.

Становится легче.

Как только установили обелиск, дед позвал тетю Полю, и она повела его обратно по тропинке. Я вздохнул с облегчением. Боялся, что он подойдет ко мне и будет своими пальцами ощупывать мое лицо, а меня вырвет.

Потом Лидия Ивановна зовет меня с собой, они с женщинами решили собраться и помянуть маму. Выручил отец, сказал, что я иду с ним. Он звал меня поехать к нему кочевать. И Славик предлагал. Я отказался. Ждал, пока все уйдут.

Обелиск сделали на заводе. Сейчас его не видно.

С четырех сторон он завален венками, кругом цветы.

Их столько, сколько ей, бедной, за всю жизнь не подарили.

Мы со Славиком остались одни, посидели на скамеечке соседней могилы и пошли пешком в центр. Здесь забрели в кино, потом Славик поехал домой, а я посмотрел еще три документальных фильма.

Идти было некуда. Зря я, наверно, не пошел с Лидией Ивановной, да только чужие они мне. Все чужие.

Тонина тоже чужая. Все были свои, пока мама жила.

Я купил колбасы, хлеба, дома вскипятил чай. Ел на кухне. Комната меня ужасала своей пустотой и неуютностью. Как я мог разом оборвать все ниточки!

Хоть бы платье ее какое-нибудь осталось. Я бы его повесил на спинку стула и думал, что она вышла в магазин и сейчас придет.

Я окончательно пал духом. Жалел, что не поехал к отцу или Славику. Можно было бы и теперь позвонить отцу и поехать к нему. Всего только десять часов.

Но я устал.

Звонок в дверь. У меня мороз по коже. Вдруг там, за дверью, мама в своем сером платье с красными пуговицами-ромашками. Нервы в последние дни стали никуда. Мне хотелось, чтобы кто-то пришел. Один я бы свихнулся. Но сейчас я боялся открыть дверь. Перед тем как открыть, зажег в прихожей свет, сбросил крюк, толкнул дверь и отпрянул.

На пороге стояла Надя Савина, держала что-то большое, завернутое в платок. На радость у меня не осталось сил, но, когда я увидел Надю, я испытал больше чем радость, я понял - спасение мое пришло. А я ведь к ней, честно говоря, всю жизнь по-свински относился.

Снял с нее пальто, усадил. Я наглядеться на нее

не мог. Кожа у нее очень белая, чистая и красные, морозные яблоки щек. От тепла или от смущения она еще больше покраснела. У нее красными стали лоб, и нос, и подбородок. Она пошла в прихожую и вернулась с тем большим предметом, который принесла, сняла с него платок, а там клетка. В клетке снегирь.

- Что это? - удивился я.

- Снегирь.

- Почему снегирь?

- Ты же сам однажды сказал, что хотел бы в тростниковой комнате повесить фонарь и клетки с птицами. Не помнишь разве?

- Помню.

У снегиря грудка как Надины щеки. Он ожил от света, отогрелся и запрыгал, как мячик, с жердочки на жердочку. У меня теперь снегирь есть.

Я схватил ее руку и долго тряс. Вид у меня, наверно, был идиотский. Она даже смущаться перестала.

- Я тебе кофе сварю, - сказал я.

- На ночь ведь кофе не пьют?

- Ну и пускай не пьют, а мы попьем.

Я сварил кофе.

- Почему у тебя комната такая пустая? - спросила она.

Я стал ей объяснять все, как было, очень длинно и несвязно, но она, кажется, поняла.

Я собирал репродукции с картин разных художников из "Огонька". Теперь я вывалил их перед Надей.

- Давай вешать только портреты, - сказала она. - И сразу в комнате будет много людей.

Мы отобрали портреты и развесили по стенам. И выпили по чашечке кофе.

- Я вообще-то, - призналась она, - не люблю кофе без молока. Но я еще могу выпить. Я с удовольствием.

Шел уже первый час. Она все время поглядывала на будильник, а я боялся: встанет сейчас и уйдет.

- Если хочешь, - сказала она, - я с тобой до утра посижу.

Она все понимает.

- Домой только позвоню. Где у тебя телефон?

Я показал ей и ушел в комнату. Говорила она долго и тихо, должно быть, ей не разрешали остаться. Может,

и не разрешили, я так и не узнал этого. Она вернулась и сказала:

- Все в порядке.

Тогда мы выпили еще кофе, чтобы не заснуть. И все же через некоторое время нас разморило.

Я раньше думал, что у нее некрасивые руки. Ерунда.

У Нади большие белые руки, очень нежные, и вены просвечивают легким голубым рисунком, как реки на географической карте.

Я рассказывал ей: как мы жили с мамой, как ругались, мирились, как здорово мама пекла пироги, рассказывал все вперемежку. Всякие такие глупости рассказывал. Может, я и делал-то это для себя, а не для нее. Но она так внимательно слушала. А ведь уметь слушать - это редкий дар.

Потом мы почему-то сидели на письменном столе, и я положил ей на плечо руку, будто она моя сестренка. Я не знал, как выразить все, что чувствовал к ней.

Она как-то странно сгорбилась, застыла и сказала шепотом:

- Мне так неудобно.

- А ты подвинься поближе, - прошептал я.

Она придвинулась, и мы сидели, прижавшись друг к другу, будто были одни в нашем большом старом доме и во всем городе. Оба мы были как-то по-детски беззащитны и испуганы. Я подумал, что мы с Надей, наверно, подружимся, но такое у нас очень не скоро повторится. Я говорю о том, что мы чувствовали, - о доверии, об откровенности.

Потом мы опять сидели за круглым столом и дремали, опершись на локти. Ушла Надя в семь утра.

А я упал на мамину постель и только успел подумать:

"Попадет Надьке".

34

Десятое февраля.

Телефон звонит бесконечно. Все мной интересуются.

Спрашивают, как живу и чем питаюсь. Сегодня приходил отец. У него был намечен крупный разговор, и он, волнуясь, начал издалека. Как я жить собираюсь?

Сказал ему, что твердо решил идти работать и в вечернюю школу. Через две недели паспорт получу, а к этому времени и работу найду. Я уже и с директором школы говорил.

Отец стал убеждать меня закончить школу. Но я ведь и так закончу ее через полтора года. Он предложил поселиться у него. Я отказался. Кажется, он боялся, что я соглашусь. Я бы его стеснил, нарушил режим и устоявшиеся привычки. Отец вздохнул с облегчением. Спросил, поговорить ли о работе для меня в одном НИИ. Зачем? Объявлений о работе много.

Раз у меня нет никаких определенных желаний, не все ли равно, где работать. Была у меня, правда, потаенная мысль - Гусев. Я ведь к нему так и не сумел зайти.

Назад Дальше