«Следовательно, если химически доказать, что хлеб и вино после проскомидии остаются хлебом и вином, таинство распадется, и церковь перестанет быть церковью?»
Я возразил, что настоящая вера не проверяется химическим анализом. Но он не слушал меня. Его взгляд горел демоническим огнем.
«А я предпочитаю думать, что состав вина и хлеба меняется после проскомидии, – вдруг заявил он. – Таинство евхаристии сильно занимает меня! Но не в символическом смысле. Кровь! Великое дело кровь! Мы не знаем ее возможности! Не зря жрецы всех времен и народов тянулись к крови! Идемте, я хочу вам кое-что показать!»
С тоскливым предчувствием я спускался в подвал его дачи, где были его тайный кабинет и фотолаборатория. Предчувствие не обмануло меня. Страшное зрелище предстало предо мной! Вся комната была заставлена шкафами с книгами. Как на подбор, это были самые мерзкие книги земли! Некоторые из них я знал. Но я не предполагал, что их может быть собрано так много в одном месте. Все они были расставлены в исключительном порядке. Здесь же я увидел множество фотографий, развешанных на стенах и сваленных на столе и стульях. Здесь, наоборот, царила неразбериха. Ворохи снимков, горы стеклянных негативов! Это были… фотографии мертвецов.
– Господи! – воскликнул Беневоленский.
– Да, Меркурий Афанасьевич. Мой приятель был законченным сатанистом. Он безошибочно выбрал меня из толпы в лагере не для своей картины, а чтобы использовать мои знания, мой опыт в своих целях. Здесь, в подвале, Вирский открылся мне весь. Его познания в черной магии были исключительны. Одержимый бесами, Вирский говорил безостановочно, называл и цитировал десятки богомерзких книг. Я не мог его остановить. Силы покинули меня, я чувствовал усталость, головокружение.
– Молитва! – крикнул Беневоленский, подскочив в кресле.
– Кто-то лишил меня памяти. Поверите ли, я даже не мог тогда вспомнить, как правильно перекреститься.
Я был в ловушке. Вирский наслаждался моей беспомощностью. Он говорил, что посещает расстрельные подвалы НКВД, чтобы наблюдать казни и фотографировать трупы. Говорил, что обожает запах крови, что на кровь невинных жертв слетаются лярвы .
– Это еще кто такие?! – испугался Беневоленский.
– Неважно… Спасло меня то, что в ранней молодости я научился особому поведению во время постов, а постник я был фанатический. Я научился обмирать. У Афанасия Фета есть такие стихи: «Я в жизни обмирал и чувство это знаю…»
– И со мной такое бывает, – признался Беневоленский. – Неприятное ощущение!
– Я научился обмирать по своей воле. Это что-то вроде йоги. И вот я обмер, а он этого не знал. Я бесчувственно смотрел на него со стороны и как бы сверху. Его речь звучала в моей голове как в пустой бочке.
Когда Вирский вывел меня из подвала, гордо полагая, что раздавил меня, я заперся в своей комнате и всю ночь горячо, со слезами молился.
– Как хорошо! – вздохнул Беневоленский.
– Наутро я заявил, что ни дня не задержусь в его доме.
«Я не отпущу тебя», – сказал Вирский.
«Тогда я убегу».
«Тебя осудят за побег».
«Вы забыли, Родион Иванович, – сказал я, – с кем вы связались. Я юродивый. Расстанемся по-хорошему, или я превращу вашу жизнь в кошмар. Я буду мочиться на обои, на ковры, плевать в лица вашим гостям. И это, как вы прекрасно знаете, будет в полном согласии с эстетикой юродства».
Вдруг Родион рухнул на колени.
«Отец Тихон! – закричал он. – Спасите меня! Я обманул вас! Это всё он, мой приемный отец! Он нашел меня в колонии и насильно разлучил с братом!»
«Ты сам отказался от своего отца».
«Вирский заставил меня! Он сказал, что мой настоящий отец – не сенатор Недошивин, а он. Что моя мать изменяла с ним моему отцу. Он был ласков со мной. Да знаете ли вы, что такое колония? Это настоящий ад! Он обещал вытащить оттуда и брата, но обманул меня. Он лепил из меня своего преемника. Все эти книги – его. Это он приказал вытащить вас из лагеря. Он сильно боится вас, я это заметил. Но зачем-то вы нужны ему. А я полюбил вас! Только вы сможете спасти меня!»
– И вы поверили? – прошептал Беневоленский.
– Конечно, надо было от него бежать. Я понимал, что он лжет. Все факты были против него. Если книги в его доме находились по принуждению, зачем он так внимательно изучил их? И эти фотографии… Вирский объяснил это своим неисправимым эстетством. Только мертвое, сказал он, по-настоящему совершенно. В живом лице всегда есть случайные черты.
«Так я думал раньше, – говорил Родион, – но теперь я прозрел».
«Я не верю тебе», – сказал я.
«Вы имеете на это все основания, – согласился он. – Но послушайте… Пять лет назад у меня родился сын. Его мать – известная актриса. Наши отношения с ней не оформлены. Это очень красивая и лживая женщина. С помощью сына она хотела женить меня на себе, а когда не получилось, отдала его в детский дом. Я хочу воспитывать его в своем доме. Не хотите спасти меня, спасите невинного ребенка! Будьте его наставником!»
Тихон Иванович надолго замолчал.
«Уж не обмер ли?» – испугался Беневоленский.
– Как бы вы поступили на моем месте? – спросил отец Тихон.
– Согласился бы, – вздохнул старик. – Но я не мог бы оказаться на вашем месте.
– Я поставил перед Родионом условие: сжечь все мерзкие книги и фотографии. Он легко на это согласился. Весь день до поздней ночи на его участке полыхал огромный костер. Никогда я не предполагал, как трудно жечь книги. Как они плохо горят! Зловоние от костра было такое, что соседи по даче донесли коменданту поселка. Но когда он пришел, все было закончено. Пепел мы закопали под сосной в лесу. (Потом ее иглы почернели и осыпались.) На следующий день меня познакомили с ребенком. О, это было ангельское создание! Красота матери и отца соединились в нем. Единственным физическим изъяном была шишка на голове, которую мальчик постоянно трогал. Но за дивными кудряшками она была не заметна… Я крестил его…
И снова в горнице повисло молчание.
– Может, прервемся? – осторожно спросил Беневоленский.
– Нет, – возразил старец. – Просто я задумался. К тому же история моя почти закончилась.
– Как?! – Меркурий Афанасьевич очень расстроился.
– Мальчик был послушным и сильно привязался ко мне. Через год арестовали и расстреляли приемного отца Родиона. Поговаривали, что это было связано со смертью Горького, который патронировал его институт. Еще через месяц пришли за Родионом-старшим и мной. Мальчика вернули в детский дом. Я встретился со своим крестником после войны в Казахстане, в ссылке. Он сам разыскал меня. Это был красивый восемнадцатилетний юноша, настоящий сын своего отца. Эстет, умница и неисправимый барин. Даже непонятно, как с этими качествами он сумел выжить в детском доме. Мы стали жить вместе… Вы правы, Меркурий Афанасьевич. Мне трудно говорить. Как-нибудь потом.
– Яблоко от яблони?
– Есть более точное выражение. Крапивное семя . Его не сеют, но оно само прорастает на обжитых местах, заброшенных человеком. В духовной области это часто случается. Вскоре я выгнал Родиона из дома. Уходя, он поклялся мстить мне. Я не принял это всерьез. Я считал себя полностью защищенным от мира. Но это чудовище сдержало свое слово! Он узнает каждый мой маршрут и всегда появляется там, где появляюсь я. И всегда в этом месте происходит что-то отвратительное! Вы читали о маньяках? Обыкновенные люди, врачи, учителя, рабочие, часто семейные, насилуют малолетних детей, зверски их убивают. Медицина не может объяснить это явление. Но вот странная статистика: это почти всегда происходит там, где нахожусь я. КГБ давно преследует меня по этой части, а Родион всегда выходит сухим из воды.
– Вы думаете… – пробормотал Беневоленский.
– Убийство этой девушки связано с Родионом. Несомненно!
– Это сделал он?
– Нет, конечно. Родион все предпочитает делать чужими руками. Он не только сын своего отца, но и внук своего приемного деда. Впрочем, почему приемного? Я уверен, что его отец не был сыном сенатора Недошивина. Я разыскал портрет Недошивина в дореволюционном справочнике. Большего труда мне стоило найти фотографию Ивана Родионовича Вирского. Его карточка была только в архиве КГБ. Там, как ни странно, служит один из моих тайных духовных учеников. Так вот, сравнивая эти фотографии, я пришел к выводу, что Родион-старший действительно был сыном Ивана Вирского. Его приемный отец не лгал ему. Мне нужна ваша помощь, Меркурий Афанасьевич!
– Это само собой разумеется… – отвечал Беневоленский.
Майор Дима
В черном шикарном длиннобортном пальто с белым мохеровым шарфом, в модной шляпе с атласной лентой по центральной улице Малютова мчался Аркадий Петрович Востриков, студент-заочник Московского юридического института и мальчик на побегушках в районной прокуратуре. То, что грозным набатом звучало в душе Вострикова, было непереводимо на цензурный язык и относилось к непосредственному начальнику Вострикова – старшему следователю прокуратуры Дмитрию Леонидовичу Палисадову, неискупаемая вина которого заключалась в том, что он не известил своего подчиненного о случившемся этой ночью в парке. Таким образом, Палисадов поступил не просто подло, но – что значительно хуже – мелко!
Аркадий Петрович с детства любил все крупное. Он и в московский вуз поступил, наверное, только из-за того, что Москва была Большим Городом с Высокими Домами, где Люди должны Мыслить Масштабно. Одного взгляда, брошенного на римское великолепие ВДНХ, на громады высоток и ширь Ленинградского проспекта, было достаточно, чтобы сдаться столице безоговорочно и вместе с тем начать рассматривать свое пребывание в провинциальном городке как нечто случайное и временное.
Неискоренимым источником страданий Вострикова был его смехотворно малый рост и приятная, но совсем не мужественная внешность. И чем старательней пытался Аркадий спрятать эти недостатки, тем громче они вопили о себе. Институтские девушки, особенно тихие и незаметные, охотно заглядывались на него. Он нравился им, но до тех пор, пока не начинал вести себя как настоящий мужчина . Он нарочито басил, и его от природы тонкий голос срывался на фистулу. Он курил крепчайшие сигареты, пуская дым носом, и начинал мучительно кашлять. Он носил длинные свитеры и пальто и становился похож на чучело. И тогда даже тихие и незаметные девушки смеялись над ним, и Аркадию хотелось от этого повеситься. Так он и поступил бы, но едва он представлял себе свое жалкое тело с худенькой шеей, болтающееся на веревке… Нет!
За сто метров до опергруппы Аркадий Петрович сбавил темп и приблизился независимой походкой праздно гуляющего гражданина. Это сделало его появление еще более нелепым, чем если бы он примчался стремглав. Заметив тощую фигуру помощника в длинном, забрызганном грязью пальто и съехавшей на затылок шляпе, Палисадов засмеялся:
– Ба! Аркадий Петрович пожаловал, наш районный Шерлок Холмс!
Востриков метнул в него взгляд, исполненный самого жгучего презрения.
– Дмитрий Леонидович, – сквозь слезы прошептал он, – вы же обещали!
– Ах да… – Палисадов немного смутился и нахмурился. – Я обещал взять тебя на первое крупное дело. Только, видишь ли, Аркаша, дело-то совсем не серьезное. Бытовое убийство на почве ревности. Бабеночка была завидная, наверняка имела хахаля.
– Можно подумать, ты ее никогда не видел, – мрачно заметил сидевший на огромном пне капитан Соколов.
– Да нет, пожалуй, припоминаю… Горничная из пансионата «Ясные зори». Тогда тем более все яснее ясного. Знаем мы этих горничных! Завела любовь с кем-то из высоких гостей, рассчитывала на брачокс, а местный женишок ее из ревности-то и… того!
Соколов до боли в пальцах стиснул кулаки, но сдержался.
– С каких это пор малютовские парни стали со шнурками по парку шастать? Не местный это гад!
– Возможно. Но сначала надо проработать самую простую версию. Кстати, я вспомнил! У этой девушки точно был жених. Но не из Малютова, а из деревни.
– Геннадий Воробьев, – уточнил капитан. – Я его с пеленок знаю. Самое большее, на что способен Генка, – это в пьяном виде морду набить.
– Как знать… – не согласился Палисадов. Ему все больше нравилась его версия. – Ревность – страшная сила!
– Это дочка его лучшего друга, – шепнул Палисадову стоявший рядом Тупицын.
Майор шагнул к Соколову:
– Простите, Максим Максимыч, я не знал. Но эмоции не лучший советчик. Поручите это Егорову, он давно жалуется, что сидит без дел.
Соколов с интересом взглянул на Палисадова:
– Готовишь мое отстранение?
– Я не понимаю вас, капитан Соколов! – неискренне возмутился Палисадов. – На что вы намекаете?
– Сам знаешь.
Соколов и Палисадов не любили друг друга. Палисадов был моложе капитана на семь лет и когда-то считался его учеником.
Осенью 1945 года Соколов приехал с Прасковьей в Малютов и отправился в военкомат становиться на учет, рассчитывая вернуться в родное село. В село он поехал… в отпуск. В райвоенкоме его убедили, что ему, боевому офицеру, пусть и контуженому, в деревне делать совершенно нечего. Так лейтенант артиллерии стал лейтенантом милиции.
Послевоенный Малютов задыхался от подросткового шпанизма. И ладно бы домодельными, с наборными ручками, ножами и немецкими финками похвалялась шпана друг перед другом. Но отступавшие впопыхах немцы оставили возле города несколько складов с боеприпасами, которые вездесущая безотцовщина нашла быстрее военных. Сколько этого добра было перепрятано в домашние сараи, под стога сена и в пропахшие нафталином бабушкины комоды, было неизвестно, но к ночной пальбе обыватели Малютова привыкли, как к шуршанию мышей под печками. Они от этой стрельбы даже не просыпались. Не до сна было только лейтенанту Соколову, брошенному партией на подростковую преступность.
Капитан НКВД Аделаида Васильевна Метелкина чуть не плясала от радости, передавая в надежные руки Максима проклятый подростковый фронт.
– Господи! Наконец-то мужчина!
Аделаида так задорно посматривала на смущенного Максима, еще не располневшего, что лейтенант опасливо покосился на дверь: ну как заявится Прасковья, придумав подходящий повод! В дверь в самом деле постучали. Но вошла не Прасковья, а высокий и красивый белобрысый юноша, который показался Максиму старше своих лет.
– Димочка! Молодец, что пришел! Правильно, здесь твой дом родной! Вот, Максим, познакомьтесь с нашим бесценным помощником Дмитрием Палисадовым. Моя опора и надежда! В трудное военное время он был моей правой рукой. И не только рукой, а ушами и глазами.
– Как это? – Соколов сделал вид, что не понял.
– Дима наш лучший информатор, – спокойно ответила она.
Ада Васильевна подошла к Диме и взъерошила его волосы тем многозначным жестом, который говорил не только о ее нерастраченном материнском чувстве, но и о том, что не будь этот красивый плечистый мальчик так молод и не будь самой Аде Метелкиной сорок два года… Соколову стало неприятно.
Мужчины пожали друг другу руки, и лейтенанта удивила твердость рукопожатия мальчишки и смелый, открытый взгляд, с которым тот смотрел на него.
– Товарищ капитан! – спросил он уважительно, когда Палисадов ушел. – Где ж вы такого бесценного кадра раздобыли?
– Раздобыла? – удивилась Метелкина. – Таких, как Дима, днем с огнем не сыщешь, дорогой мой! Таких не находят. Они сами к нам приходят. Сами! Понимаете? И остаются в органах навсегда. Я уверена, что Димочка вырастет в очень крупного чекиста. Он именно из тех, кто делает жизнь с товарища Дзержинского.
– Понимаю!
– А я вас не понимаю. Какая-то ирония звучала в вашем вопросе.
«А баба-то непростая, – понял Соколов. – Ссориться с ней не стоит!»
– Парень мне понравился, – почти искренне сказал он. – Настоящие чекисты стране нужны. Но, Ада Васильевна… Вы женщина… Ведь этого пацана наверняка бьют. Вам его не жалко?
– Бьют? – Метелкина нахмурилась. – Не слыхала. Надеюсь, вам не надо объяснять, что любое посещение Димы – это служебная тайна?
– Да какие тайны от пацанов в маленьком городе? – усмехнулся Соколов. – Бьют его, Ада Васильевна, непременно лупцуют! Знаете, как на фронте поступали с информаторами? Идет после наступления похоронная команда и собирает убитых. У которого дыра от пули не спереди, а между лопаток – тот и информатор.
– Да что вы говорите! – Метелкина прищурилась.
– Война, знаете ли…
– Ну а мы с вами бойцы невидимого фронта. Неви-ди-мо-го! Постарайтесь это понять, Максим Максимыч!
Расстались они сухо… Через неделю Метелкину перевели в Город. Но в конце концов Соколов остался ей за Диму благодарен. Кадр и в самом деле оказался бесценный. Да и человечек был непростой, с двойным дном, с личной драмой…
Отправляясь к Палисадовым в гости, Соколов в целях конспирации сперва обошел несколько соседних дворов, как бы для знакомства.
Палисадовы жили без отца, погибшего еще до войны. Он приютил в своем доме беглого бандита, прикинувшегося крестьянином. Бандита, по наводке соседей, на рассвете пришли брать особисты, и в завязавшейся перестрелке одна из пуль досталась хозяину дома. Диме было тогда восемь лет. На всю жизнь он запомнил меловое лицо отца, не понимавшего, что происходит, и закрывавшего своим телом жену и сына. Запомнил грубые крики, сухие хлопки выстрелов и пронзительный вой матери, рухнувшей на мертвое тело мужа. Крепко-крепко запомнил он осторожно-виноватые лица соседей, которые вечером того же дня пришли соболезновать.
Когда Дмитрий вырос, он однажды спросил мать: почему отец сам не заявил на подозрительного человека? Зачем пустил его в дом?
– Он людям верил, – вздохнула мать.
Эта ее кротость, а также то, что втайне от сына-комсомольца она стала похаживать к придурковатому попу Беневоленскому, с некоторых пор раздражали Палисадова. И однажды он понял, что весь их дом – это мещанское болото, из которого он ни за что не выберется, если не будет пихаться руками и ногами, как лягушка, оказавшаяся в кринке со сметаной и сбившая эту сметану до твердого масла. Но делать это надо спокойно, чтобы не сорвать дыхание. Тогда он сказал то, что сказал, глядя в ее перекошенное лицо: