В то время о материи такой
нисколечко не думал наш герой
сыночек маменькин и белоручка...
В то время о материи такой
нисколечко не думал наш герой
сыночек маменькин и белоручка...
Хоть и окончил университет,
он был по сути дела недоучка,
чьи знания являли винегрет...
О, наши знанья! Круг-то ваш широк,
но вы точь-в-точь базарный пирожок:
приятная, румяная наружность,
а откуси - внутри одна воздушность!
Герой наш был студентом нерадивым,
не жаждущим добраться до корней,
но был бы Скорин до наук ретивым
глядишь, в тюрягу б угодил быстрей.
В иные времена и свет ученья
опасен (лишний повод для невзгод!):
затеешь всяких эр сопоставленье
крамольный вывод в голову придет!
А впрочем, как понять, кто для ареста
желанней был и более созрел,
в той чехарде хватаний повсеместных,
в абракадабре выдуманных "дел",
коль участь та на каждого могла
свалиться кирпичом из-за угла?
В одну семью был произволом слит
марксист, в идеализме уличенный,
неграмотный колхозник и ученый,
нарком почтенный, маршал и бандит!
Но лезть в таинственные бездны строя
куда уж нам! Заткнем фонтан скорей!
Я лишь бытописатель лагерей,
я лишь биограф своего героя!
Что ж, все их "дело" оказалось куцым,
больших имен не удалось привлечь,
и перешли от "контрреволюций"
на их пирушки, на хмельную речь...
Их следствие не очень интересно,
а "уличений" техника известна:
мы верим - ты ни в чем не виноват,
но, значит, виноват твой сват и брат.
Сказать нам все, дурного не тая,
святейшая обязанность твоя!
Иван припомнил, будто Петр сказал,
что жизнь в очередях - одно мученье,
а Петр - что Иван критиковал
закон об общем платном обученье,
Семен - что оба о свободе слова
шепнули чересчур свободно слово,
и всех троих попутали всерьез
за агитацию и недонос!
Пора к тюремным привыкать названьям!
Он знал, что "вертухай" - тире стрелок,
что обыск - "шмон" или "сухая баня",
"кандей" есть карцер, "сидор" есть мешок,
что "хавать" - пищей набивать живот,
а "хезать" - то совсем наоборот.
Итак, он в ад прошел две-три ступени,
с его обычаями стал знаком,
уже немного ботать стал по фене,
овладевая адским языком...
Народ тюремный должен как-то жить,
он должен жить - и он не унывает,
и с горечью, чтоб сердцем не тужить,
он поговорки про тюрьму слагает.
"Кто не был здесь, - он говорит, - тот будет,
а тот, кто побывал - уж хрен забудет!"
Иль жест широкий: все, мол, в жизни наше!
А что же "все"? Тюрьма вот да параша!
Он говорит, что любит кашка-сечка
вас - арестованного человечка,
но арестованный-то человечек
терпеть не может бесконечных сечек.
Здесь вспоминают дней былых уют
и песни старые по-новому поют:
"Дан приказ ему в Бутырки,
ей - в Новинскую тюрьму..."
(А песни Лебедева-Кумача
жестикулируя и хохоча,
поскольку не было фальшивей слов,
а в камере всегда всего заметней
и "террорист" шестнадцати годков,
и "диверсант" семидесятилетний...
И мы поем и дланью тычем строго
то в этот угол камеры, то в тот:
"Молодым - везде у нас дорога,
старикам - везде у нас почет!")
Забуду ль дни тюремной жизни нашей,
когда я, окружающим на страх,
шагал с благоухающей парашей
в нелепо растопыренных руках;
где день за днем (как это нам велит
наш следователь) убеждал себя я,
что просто сам себя прескверно знаю,
на деле ж - самый вредный индивид;
где дельца "однодельцев" рикошетом
жизнь и твою расплющили в желе;
где о бумаге и карандаше ты,
ну ей-же-ей, сильней всего жалел...
...Но как-то Скорин вызван был на "суд",
где посадили на него "осу". 20)
Сказали: "Распишись!" - и с этих пор
все позади: Бутырки, бани, сечки...
И арестованные человечки
влекутся в неприветливый простор...
Приходит ночь. Уснули кое-как
на досках, над парашею приткнувшись.
Вдруг грохот будит только что уснувших.
Лай, крики... "Это впереди никак"...
Доходит и до нас. Гремит засов.
Собаки надрываются. Поверка.
"Все - с этих нар на те!" Фонарик сверху.
Озноб испуга. Дробный стук зубов.
"Чего недружно? Не поймете, да?
Я объясню! А ну: туда-сюда!
А ну повторим! Что, опять заснули?
Сюда-туда, сюда-туда, сюда-туда!
Быстрее! Пуляй! Разве это пуля?"
Старик запутался в старинной шубе.
Упал, не встанет. Топчут старика.
Все запыхались. "Хватит на пока!
А ну, отставить!" Страх идет на убыль.
Опять заснули. Снова грохот, лай.
"Эй, становись! С тех нар - на эти! Пуляй!"
Так было трижды. Выждав, чтоб заснули,
опять за прежнее: "А ну, вставай!"
Вор объясняет: "Это чтоб пугнуть,
побег чтоб не задумал кто-нибудь.
Теперь ложитесь. Покемарить можно.
Они ж бухие. Весь как есть конвой.
Три раза - норма. Что, пахан, живой?"
Да, урка прав. Но сон не в сон: тревожно...
Конвой, застраховавшись от побега,
дрых чуть не сутки. Черная земля
меж тем сменилась пышным, толстым снегом.
Явилось утро, души веселя.
Проснулся юмор в утреннем уме.
Смотря в окно, кричали, как о чуде:
-"Гляди, гляди: на воле ходят люди!
Выходит, что не все еще в тюрьме!"
Потом, сельдями в бочке утеснясь,
напев затягивали - лагерный, старинный,
уж вот воистину "отменно длинный-длинный",
что к воле рвался, в щели просочась:
"Не для меня приде-о-от весна,
не для меня Дон разолье-о-отся..."
В теплушке рядом - как пичужка в клетке,
выводит тощий, хилый малолетка:
"Отец посажен был в тюрьму,
его прозвали вором...
Тогда родила меня мать
в канаве под забором..."
Коль ты хоть чуть культурный человек,
привыкший каждой дорожить минутой,
то, как здесь время презирают люто,
не сразу ты уложишь в голове.
Здесь истребленье времени - в системе,
закон, усвоенный буквально всеми:
"кантовкой" в лагере зовется он,
ему, как все, ты будешь подчинен.
День в тупике. Путь километра с два
и вновь стоим. Час, и другой, и третий.
Как страшно тяготились мы сперва
организованным бездельем этим!
И зло на паровоз кидаем взор мы:
хоть к черту на рога - но пусть везет!
А лагерник доволен: срок идет,
работы нет, и - как-никак - а кормят!
(Хоть кормят, правда, дьявольски соленой
селедкой, но в углу - ведро с водой,
болотной, подозрительно зеленой,
с налетом нефти, с коркой ледяной.
И, у кого луженый был желудок,
тот мог добраться к цели невредим...)
В вагоне том телячьем трое суток
я провалялся рядом со своим
героем (тут впервые с ним столкнулся).
Свидетельствую, что в этапе том
кой-кто от дизентерии загнулся,
но большинство доехало живьем.
Понадобится несколько годков,
чтоб люди превратились в мертвяков...
Но наконец гудок зовет: "Ту-туу!
К земле обетованной, в Воркуту!"
Туда, "где вечно пляшут и поют",21)
где нары - весь домашний твой уют!
(Не знали мы - какой позор и стыд!
что нет еще в ту Воркуту дороги,
что нам ее - в болоте и в тревоге
как раз прокладывать и надлежит;
не знали мы, что где-то за Печорой
этап наш высадят - и очень скоро...)
Когда-то наш герой любил поохать
о слабости здоровья средь семьи.
Здесь он проверил данные свои
все чушь! Этап он перенес неплохо!
Лишь общих он работ в краю изгнанья
побаивался не без основанья.
Вон, вон, взгляни: втыкают работяги,
их труд жесток, их вид уныл и сир...
Но петушиным голосом отваги
"сынков" к костру скликает бригадир.
Блатных сынков - известно - очень много,
блатным сынкам - открытая дорога:
тому работа - на других кричать,
работа этим - щепки собирать!
Их нормы выработают другие,
чего им беспокоиться? Пока,
всласть у костров поотлежав бока,
они поют, и взвизги их блатные
нахально с дымом рвутся в облака:
"Плывет по миру лодочка блатная,
куда ее течение несет...
Воровская
жизнь такая
(ха-ха!)
от тюрьмы далеко не идет!
Воровка никогда не станет прачкой,
а урка вам не станет спину гнуть...
Грязной тачкой
рук не пачкай
(ха-ха!)
это дело перекурим как-нибудь!"
Стрелок в сторонке мирненько пасется
(и в этом я еще не вижу зла),
ведут работу, как везде ведется,
и каждый ждет, чтоб темнота пришла...
И мыслит Скорин: "Мне в подобном улье
с лопатой, тачкой и киркой мантулить
и упираться рожками? Ну нет!
Подобные забавы не по мне!"
Но вскоре он узнал, на чем вертится
весь лагерь: знаменитых трех китов
он разглядел и к бою был готов,
и даже "общих" меньше стал страшиться...
Поддерживают лагерь три кита.
Поддерживают лагерь три кита.
Китовьи имена: Мат, Блат, Туфта.
Минувшего сравненьем не тревожь:
без Мата в лагере не проживешь!
Чтоб не дразнить смирением врага,
грози бандюге "посшибать рога",
"бери на горлышко", чтоб "хвост не поднимал"
блатарь зазнавшийся, немыслимый нахал,
не то - гляди: "надыбает слабинку"
придется и под дрын подставить спинку!
Кит номер два - солидней и мощней:
без Блата в лагере прожить еще трудней!
Ты с каждым лагерным аристократом
связаться должен самым тесным блатом.
С кем нужен блат? С бухгалтером, с трудилой,
с прорабом, с поваром, с десятником, с лепилой,
с охраной, с воспитулею, с вахтером,
с завхозом, с хлеборезом и с каптером,
с завбаней, с парикмахером... Хоть здесь
представлен список далеко не весь
с таким комплектом ты в натуре сыт,
пригрет, одет, и мыт, и даже брит.
Кит номер три - великая Туфта,
с кем рядом Мат и Блат - одна тщета!
Ведь без нее - будь лучшим работягой
кончая срок, ты станешь доходягой...
А матушка Туфта научит нас,
как сытым быть- и сил сберечь запас:
как, скажем, складывая торф с боков,
в середку льдину громоздить за льдиной,
чтоб штабель величавою картиной
вздымался аж до самых облаков,
чтоб у костра покуривать полсмены
и числиться при этом рекордсменом...
Экономисты, техники, врачи
мы все туфтим... Покорствуй и молчи!
Нет, пыл надежд в герое не угас...
Его печалил вывод слишком скорый,
что в лагерях работают у нас
по специальности - одни лишь воры
да стукачи: для этих и для тех
мир радужен, им жаловаться грех...
Все это так. Но есть и исключенья:
врач и бухгалтер - вот где дефицит...
Был явно путь второй ему закрыт,
и он надумал взяться за леченье.
В то время - при начале всех начал,
в Печлаге, средь бездарности унылой,
кто аспирин от йода отличал
тот был уже вполне культурной силой...
Однажды на этапе, где лекпом
понадобился срочно, был экзамен
произведен ему, и он легко
лепилы лагерного облечен был саном.
Теперь есть шансы, притаившись, выжить,
себя не разрешив бездарно выжать
до капельки, бог весть по чьей вине...
И он бы кантовался полусонно,
от всех мирских событий отдаленный,
когда бы там, за лагерною зоной,
война не кочевала по стране.
Что плохо там, на фронте - каждый знал,
поскольку нам в то время неуклонно
грозила вновь режимная колонна,
грозили тачка и лесоповал.
Газет уж больше года не читая,
судить могли мы, что творилосьт а м ,
по вохровскому отношенью к нам:
как бы температурная кривая
от снисходительности к зверству: "Встать!"
Шмон среди ночи. Пятьдесят восьмую - 22)
за вахту, на этап! Ее, родную,
всю вместе снова велено согнать...
Учуяв гибель, с горя ловкачи,
мы расползались вновь, как тараканы.
Глядишь, спасут знакомые врачи
пригреемся, зализывая раны,
пока опять (о, наш злосчастный крест!)
до нас дойдет приказ собачий этот:
повыковыривать из лазаретов
и всяких прочих теплых злачных мест.
Так в ваньку-встаньку мы игрались с ними,
назначенные на износ, на слом...
Они: опять на общие вас снимем!
А мы: опять в придурки уползем!
Однажды Скорин вырваться не мог
с какой-то там колонны сверх-опальной
три месяца. Занудливый стрелок
над ним в порядке индивидуальном
взял шефство, поднимая злобный крик,
коль он поставит тачку хоть на миг. 23)
Труд непосильный, голод и мороз
давили скопом, доводя до слез.
Лишь чудом, до предела изнуренный,
он вырвался с той дьявольской колонны,
когда уж начал доходить всерьез.
Здесь он предстанет нам в обличье новом,
поскольку был он прикомандирован
к той слабкоманде, хилой и больной,
что направлялась в дальнюю больницу
не без надежды тайной подкормиться
в сельхоз "Кось-ю", уже воспетый мной. 24)
Здесь, кроме работяг обычных, были
СК-1 и даже СК-2:25)
и те, что только ползали едва,
и те, что неходили- д о х о д и л и...
Когда ж этап был заведен в ворота,
уже священнодействовал там кто-то
в халате белом - очевидно, врач:
сердясь на хлопотливую работку,
всех отправлял он на санобработку
и собирался их сортировать:
кто в лес, кто по дрова, быть может, сходит,
а кто уж вовсе ни на что не годен.
"Вот это да! - подумал Скорин. - Значит,
меня опять на общие назначат?
Тут что-то ситуация не та:
лепилы должность прочно занята!"
Но, помня лозунг "Не тушуйся!" - скромно
потопал он знакомиться в медпункт:
ведь есть же некий - не последний - пункт,
на коем зиждется весь этот быт наш темный.
Здесь взваливать ужасно обожают
свою работу на плечи других
(как в армии - но там не обижают
того, кто исполнителен и тих).
И клюнуло. Хотя и нелегально,
но был он тут пригрет со специальной
обязанностью: помогать лечить,
быть при разводе в час унылый, ранний ,
нести дежурство при больных ночами,
поносы их и рвоты облегчая,
и сводки медстатистику строчить,
хитро шифруя вид заболеваний -26)
все делая, короче, за врача,
на лишние нагрузки не ворча.
Так вновь обрел он скромный, но успех,
коллеги милосердие изведав...
Керим Саидович Нурмухамедов,
коварный подозрительный узбек,
имел загадочный и важный вид,
был замкнут, молчалив и деловит.
Бог знает, врач ли (может и лекпом),
но комбинатор редкостный притом!
Стукач? То неизвестно никому:
не он являлся к куму - тот к нему.
Сидел подолгу, но был кум, возможно,
какой-нибудь болезнью болен сложной...
Во всяком случае, впервые Скорин
такое видел в лагере. Он вскоре
сообразил, вникая в странный быт,
что - весь в неведомых каких-то тайнах
Керим Саидыч явно не случайно
живет воистину как сибарит:
в двухкомнатной хибарке недурной
спит с постоянной лагерной женой
нахальною раскормленной бабенкой,
брезгливо обходящей всех сторонкой.
Пред Томкой надлежало лебезить:
невзлюбит - враз со свету может сжить,
лишь стоит ночью ей шепнуть Кериму:
мол, роет яму под тебя незримо...
Она все норовила строить глазки
герою нашему. Он каждый раз
гадал, что правильней: ответить лаской,
поглядывать ли на нее с опаской
иль подымать и не пытаться глаз?
Ему казалось, будто бы Керим
престранно щурится, встречаясь с ним.
Неужто к Скорину он ревновал, чудило?
До шашней ли ему любовных было!
Решил он,чтобы не свалиться в пропасть,
избрать срединный путь, бывая там:
разыгрывать желание - и робость,
смущение - с восторгом пополам...
Керим, конечно, жаден не был, нет...
Конспиративные соображенья
его удерживали от кормленья
помощничка: ведь где ни тронь - секрет...
(Что было сверхнаивно и напрасно:
как будто все ему и так не ясно.
Хоть, впрочем, разве редко это было,
чтоб доброта о подлость обожглась?)
Тамарочка, конечно б, подкормила,
но... дорого б кормежка обошлась!
В хибару их впускаемый нечасто,
не мог не видеть Скорин, что порой
Керим Саидыч шу-шу-шу с начальством
и шу-шу-шу с начальничьей женой;
что зоркий страж перестает быть зорким,
когда Саидычу в его семейный дом
то с кухни тащат, то, глядишь, с каптерки
за свертком сверток, узел за узлом.
Керимовы не пропадали знанья,
он все включал в магический свой круг:
и связь с вольняшками на основанье
взаимно моющих друг друга рук,
лекарства дефицитные, аборты,
спиртяги нескудеющий запас
все махинации, любого сорта,
шли в дело, помогая в нужный час.
Но Скорин не возревновал к коллеге
с подобным изобильем привилегий,
хоть при Кериме, что и царь и бог,
был даже не божок и не царек,
и не придурок, а полупридурок,
завидующий каждому из урок.
Из побывавших на режимной всякий
поймет, что парню стала жизнь мила,
хоть и похавает-то только в меру
пшеничную баландочку, к примеру,
хотя и спит средь доходяг в бараке,
не удостоясь своего угла.
Ему казалось: много ли мне надо?
Дотянем срок и без своей норы.
Но так казалось лишь до той поры,
когда однажды, будто бы с досадой,
Керим промолвил, подтянув штаны:
-"Баб на колонну к нам пригнать должны!
Ищи себе хорошую забаву,
а коль полезешь к Томке - не прощу!"
Уже не подозрительным - лукавым
вдруг сделался Керимовский прищур.
Что там произошло в его мозгах?
Как разобраться в азиатских штучках?
С души Керима разбегались тучки,
он просто прояснялся на глазах.
Вот руки он потер, чему-то рад,
на Скорина кидая острый взгляд,