Мост - Влас Иванов 4 стр.


И еще Вася прочитал Тражуку письмо, присланное женихом его сестре — Наташе Черниковой. Как оно попало к Васе — некогда было раздумывать. Жених Виктор Половинкин прощался с Наташей. «В городе появились большевики — слуги антихриста и немецкие шпионы. Мы им объявили смертельную войну. Я достал револьвер. Возможно, когда ты будешь читать это письмо, я буду лежать пронзенный пулей врага»…

— Дурак он, Половинкин, — заявил Вася. — Половинкин и есть. Ума-то у него вполовину меньше, чем нужно. По мне, пусть сгорят все эти правительства. Стану я из-за них жизнью рисковать. Дожидайся! А отец мой тоже сдурел, хвалит Белянкина. Он, говорит, теперь всему голова в Кузьминовке. А по-моему, хитрец он, Белянкин, вроде твоего Хаярова. Всем морочит головы.

После занятий на крыльце школы Тражук столкнулся с Санькой — сыном лавочника. Появившийся рядом Чее Митти злобно крикнул Тражуку:

— Спеши домой! Отец твой умирает. Он лошадь увел…

— Что, Митька, ты несешь? — перебил его Санька. — Торопись, — обратился он к Тражуку. — Отец твой захворал… Мать велела быстро ехать домой.

7

В Чулзирме курных изб немало, а землянка только одна, и жил в ней Сибада-Михали.

Кто из чувашей не умеет плести лаптей? Но искусней всех плетет Михали, прозванный Сибадой[8]. Он возит лапти на базар, да и в Чулзирме у него их охотно покупают: бедняки — для себя, богачи Чулзирмы и Сухоречки — для своих батраков.

Михали работает не разгибая спины, но никак не может выбиться из нужды. Правда, одна заветная мечта исполнилась…

…Никогда Михали не чувствовал еще такой радости, как в то последнее роковое утро. Верхом он спозаранку поехал в Заречье, гордо посматривая по сторонам: глядите, мол, люди добрые, я навьючил нынче связку лаптей на собственного коня и не к кому-нибудь еду, а к самому Медведеву. И глядели люди на счастливого Сибада-Михали. Одни радовались его счастью, другие провожали завистливыми взглядами.

Нет в Сухоречке дома роскошней медведевского. Он весь обшит филенкой и покрашен зеленой краской. А рядом стоит синий пятистенник. Живет в нем Карп Макарыч Фальшин, каменский староста — сухореченский и чулзирминский. Не хватило силенок у Фальшива тягаться с Медведевым, обшил филенкой только углы, а покрасил и углы и бревна. Такого чуда — синих бревен — не увидишь больше нигде — ни в Кузьминовке, ни в городе. Не беда, что краска плохо держится на бревнах, дожди смыли. Как-никак, а дом-то крашеный!

Сибада-Михали привязал лошаденку к коновязи и, взвалив охапку лаптей на плечи, пролез в калитку.

Если б Карп Фальшин в то время куда-нибудь отлучился и если бы в это роковое для Михали утро но заехал к старосте чернобородый гость с глазами цыгана, жить бы лапотнику да жить.

Хозяин и гость за столом пили самогон. Хозяин подошел к шкафу за второй бутылкой. Глянув в оттаявшее окно, он заметил пегую лошадь у коновязи.

Захмелевший Фальшин, продолжая смотреть в окно, рассуждал вслух:

— Ай показалось? Кажись, лапотник Михайло обзавелся конягой?

Гость бросил взгляд через плечо хозяина.

— Да это же мой пропавший мерин, — сверкнул он глазами и ткнул Фальшина кулаком в бок.

Хозяин глянул в черные цыганские глаза.

— Ой не вводи в грех, сват, — и добавил, немного подумав: — А про между протчим, айда-ка выйдем на улицу, посмотрим, твой ли это мерин.

Накинув на плечи шубы, вышли во двор.

— Ну вот и выяснили! — засмеялся Фальшин. — У тебя пропал мерин, а это ж кобыла.

— А тебе не все едино! Моя ошибка — я и плачу. В этом разе пополам, — усмехнулся чернобородый.

Сибада-Михали, закончив дела, отвязал пегашку, оглянулся по сторонам и, заметив старосту, низко поклонился ему.

— Постой-ка, Сибада-Михайло! — крикнул Фальшин. — На чьей лошади приехал?

— На своей, на собственной, Карп Макарыч, — самодовольно ответствовал Михали.

— Иди ты! Неужто купил? Вот те и лаптеплет. Когда купил, где? В Кузьминовке?

— Нет, в городе, намедни.

— А ну-ка, заходи, Михайло. Надо ж обмыть покупку. Да не привязывай кобылу, заведи ее во двор. — Фальшин подмигнул чернобородому, отворяя ворота.

«Вот что значит стать лошадным! Сам староста теперь меня уважает», — подумал бедняга Михали.

Во дворе голос Фальшина стал строгим, а взгляд — колючим.

— А ведь ты, Сибада-Михайло, краденую кобылу купил. А может, сам украл? Сознавайся! Сознаешься, простит тебя хозяин пегашки, а упрешься — в тюрьму попадешь.

У Михали язык отнялся. Работал, копил деньги, а они хотят отнять лошадь. О господи!..

Чернобородый взялся за повод, потянул к себе. Михали повис на узде, отчаянно завопил:

— Не отдам! Купил я ее, купил. Пачпорт есть.

Фальшин с силой оттолкнул лапотника. Михали упал, ударившись затылком об угол дубовой колоды.

…Через час по Чулзирме разнесся слух: Сибада-Михали умирает. Купил лошадь, она оказалась краденой, а с ним падучая приключилась. Он разбил голову о дубовую колоду. Говорят, Мурзабай сам привез его из Заречья.

А Мурзабай сидел в землянке возле Михали, ждал, — может, бедняга очнется. Надо расспросить, что же произошло во дворе у старосты. Карпу Макарычу нельзя верить.

Мурзабай слышал вопль Михали, подъезжая к воротам. Л когда вбежал во двор, тот лежал уже без сознания. Фальшин смутился, развел руками.

— Ума не приложу, что приключилось с этим чувашином. Приезжий человек узнал лошадь, уведенную у него, а Сибада вдруг посивел и упал. Ударился о колоду.

Черт дернул Мурзабая сказать:

— Может, падучая к нему вернулась? Он в молодости, говорили, страдал падучей.

Вот и придумал, выходит, сам оправдание преступлению. И еще упрекает себя Мурзабай: «Надо было сразу везти Михали в Кузьминовку. Побоялся, умрет Михали но дороге». Ой, так ли? Не смалодушничал ли ты? Просто не захотел впутываться в темное дело! Вспомнил Мурзабай другой подобный случай. У кого-то Фальшин так же отобрал якобы краденую лошадь. Уж не в сговоре ли Фальшин с этим цыганом? Что же делать? Заявить властям, а что скажешь? Да и властей пока нет. Вслед за земским начальником, говорят, и пристав исчез неизвестно куда. Эх, хоть бы слово вымолвил Михаил в твердой памяти при свидетелях! Может, имя сына дойдет до сознания бедняги, вернет его к жизни.

— Что сказать Тражуку? Что передать сыну, Михали?

— Он сам… Сам… — внятно выговорил больной.

— Что сам?

— Махнул через околицу… За тридевять земель…

Все-таки бредит, бедняга.


…Мать не голосила, когда хоронили отца. Словно окаменела. Теперь слова не может вымолвить, все плачет и плачет, хоть домой не заходи. А бабушка совсем ослепла от слез. Тражук только поздно вечером во двор возвращается, молча ложится спать. Где он бродит целыми днями, толком и сам не знает. О боге в о царе не думает больше Тражук. Ни разу не вспомнил и об Уксинэ. За неделю осунулся, превратился в худенького подростка, но понял, что теперь он — единственный кормилец семьи. Не он один сирота в деревне. Во время войны появилось много сирот. Но в каждой семье есть имущество: изба, лошадь, хозяйство. У Тражука ничего нет, кроме землянки и не доведенных до дела отцом саней-розвальней. Значит, наниматься в работники… Сын ждет, когда мать выплачется. А той не хочется первой говорить сыну, что надо бросать ученье…

Однажды бесцельно бродившего по улице Тражука подозвал к себе стоявший у ворот дед Ермишкэ.

— Заходи, Тражук, будешь дорогим остем.

Чулзирминцы прозвали старика Элим-Челимом. Он не выговаривает букв «к» и «г» в начале слов. Дед все время курит трубку, выплавленную из олова. Он ее надраивает до блеска и гордится: «урю эмиль челим». Люди, передразнивая старика, еще больше исказили слово «кемиль», отсюда и пошло прозвище.

В избе дед распорядился снохам поставить самовар и ласково заговорил с угрюмо-молчаливым юношей:

— Не орюй, Тражук. Если смолоду наступила на ногу орова, человеком будешь. Ак думаешь жить дальше? Овори, не таись от меня. Я ведь тебе довожусь уккой, старшим дядей по матери.

Тражук подумал: «Откуда ты мне доводишься куккой?[9] Мама — из Хуривара. Все ее братья там и живут».

Старик, так и не дождавшись ответа, продолжал:

— Опять, что ли, хочешь пойти в узьминки учиться. Не ходи, сынок. Не водись с русскими. Они тебя до добра не доведут. Отца твоего они же и погубили и лошадь отняли. А я? Не из-за них ли стал таким… осноязычным. При мне, огда я был маленьким, русские до полусмерти избили моего отца возле моста. С тех пор я так вот оворю. И ты, шельма, за глаза зовешь меня, наверно, Элим-Челимом.

— Напрасно так про русских… — подал наконец голос Тражук. — Среди них тоже есть и плохие и хорошие. Вот мои хозяева в Кузьминовке. Как родные они мне. Ваша соседка Кидери знает…

— Напрасно так про русских… — подал наконец голос Тражук. — Среди них тоже есть и плохие и хорошие. Вот мои хозяева в Кузьминовке. Как родные они мне. Ваша соседка Кидери знает…

— Погоди. Про идери разговор будет особый. Вот покурю, поспеет самовар, за чаем и поговорим.

Дед начал набивать трубку крошевом самосада, уминая его большим пальцем. Потом вынул из кисета кремень. Приложив трут к камешку, стал высекать огонь.

Пока загорался трут, табак из трубки высыпался. Дед слова стал набивать трубку.

Сноха Ермишкэ, хохотушка Праски, стрельнув глазами в молодого гостя, сквозь смех проговорила:

— И зачем ты, тятя, рассыпаешь дорогой табак. У нас ведь никогда не гаснет огонь в очаге…

— Тебя не спрашивают, вертихвостка, — беззлобно огрызнулся старик. — Много ты понимаешь. Трубка в два раза слаще, огда сам добудешь огонь.

Старшая сноха Хвеклэ подала на стол поющий самовар, нарезала хлеб, разыскала в шкафчике засиженный мухами огрызок сахара, придвинула гостю.

— Ну вы потом почаевничаете, — заявил снохам старик. — У меня разговор с дорогим остем. Идите на ухню.

Хвеклэ молча покорилась, а младшая проговорила скороговоркой:

— Ладно, мы уйдем на кухню. Все равно знаем, о чем будет речь.

У вдовца деда Ермишкэ два сына, и оба на войне. Война не обернулась пока большим горем в этой семье. Письма приходят. Снохи Элим-Челима проворные, трудолюбивые, живут дружно. У младшей нет детей, у старшей — два сына. Ворчливый, но добрый свекор иногда пугает, грозясь привести в дом жену.

— Что ж будем делать, если наш старик и вправду женится, — вздыхает Хвеклэ. — Какая еще свекровь окажется!

— Не горюй, ингэ[10], — смеется Праски. — Для жениха Элим-Челима не подросла еще расавица.

— Тише, услышит, — волнуется старшая. — Не называй ты его так! И не передразнивай. Мой старшенький с тебя берет пример, тоже стал дурачиться. Говорит деду прямо в лицо: «огда ты мне сделаешь, дедушка, олодки?» Ладно хоть дед-то смирный и понятливый. Не обижается.

— Жениться тебе надо, Тражук, — сразу огорошил дед Ермишкэ гостя, — Я и сам женился в семнадцать лет, огда умер отец.

Тражук от неожиданности поперхнулся чаем.

— Я подыскал тебе девку, — продолжал старый, не замечая смущения гостя. — Трудолюбива, пригожа, а поет ак скворушка. Был бы моложе, сам бы на ней женился.

Тражук от слов старика будто тяжелую ношу сбросил.

— И живет та расна девица рядышком с нами. Не догадываешься? Про идери и веду речь. Что молчишь? Иль в узьминке русскую девушку нашел? Неспроста расхваливаешь русских, за родню их почитаешь.

— Нет, Ермишкэ кукка, — твердо сказал Тражук. — Нет у меня ни русской девушки, ни чувашской. Рано еще думать мне про женитьбу. Сначала надо выбраться из землянки. Батрачить придется самому.

— Значит, не хочешь жениться. Зря! Добра тебе желает твой укка. А все-таки не забывай про меня. Заместо отца тебе буду.

В сенях Тражука остановили невестки Элим-Челима.

— Чью девку сосватали? Когда будет свадьба? — тараторила насмешница Праски. — Силой женит или сам выбрал?

Тражук впервые засмеялся после смерти отца, махнул рукой и ушел, не ответив. Он заспешил домой.

— Мама, а с какой стороны приходится мне куккой дед Ермишкэ? Ну тот, которого люди зовут Элим-Челимом?

Сабани не видела лица вошедшего сына, но, услышав его спокойный голос, встрепенулась:

— Как же, как же, сынок. Кукка он тебе. Моя бабушка тарнварская, его мать тоже из Тарнвара. Вот и доводится он мне старшим братом, а тебе — старшим дядей…

— И вправду, родня по старому плетню, — усмехнулся Тражук. — В гости зазвал меня Элим-Челим, женить задумал.

— Не смейся, сынок, над старым человеком. Я, твоя мать, зову его Ермишкэ пичче, а ты должен звать Ермишкэ кукка.

— Прости, мама, это я сказал не подумав.

— А ты что ответил ему? — еще больше оживилась Сабани. — Не обидел старика?

— Да нет. Сказал, что еще рано мне жениться. Не о свадьбе, говорю, надо думать, а в работники наниматься.

Вот и получила Сабани ответ на свой вопрос, который застревал у нее в горле. И все же спросила:

— Значит, не думаешь возвращаться в Кузьминовку?

— Кончилось мое ученье в школе. Теперь надо начинать другое. Пахать, боронить, убирать скотину я сумею. Вот косить и молотить цепом не научился. Был бы я полным работником, подался бы в Заречье, к русским. Хорошо бы здесь у своих немного поднатореть. Да нет у нас тут богатой родни. Разве поехать в Ягаль, походить за быками дяди Теменя?

Сабани задумалась, помолчав, сказала тихо:

— Ой, сынок, не надо к русским. Боюсь я их. И в Ягаль не надо. Темень пичче хоть и настоящий кукка тебе, но он хуже чужого. Румашу у него жить пришлось. Слышала…

— Волков бояться — в лес не ходить, говорят русские. Терпеть придется.

Сабани, ободренная словами сына, осторожно сказала:

— Хаяр Магар меня встретил на улице… отец твой, оказывается, не отработал за прошлогоднюю вспашку земли. Пусть, говорит, Тражук отработает. Может быть, говорит, и совсем возьму его в работники.

— Нет! — решительно заявил Тражук, — У отца Чее Митти работать не стану. Долги, если они есть, и так выплатим.

Тихая беседа, прерываемая вздохами Сабани, затянулась допоздна. Неожиданно бабушка подала голос. Это было удивительно. Она давно уже ни во что не вмешивалась и не слезала с печи.

— Эмер сакки сарлага, — сказала она тихо, но внятно.

Тражук вскочил, взглянул на лежанку, прислушался.

— Наверно, спросонья, — прошептал он. — Пора и нам ложиться.

«Все пословицы и поговорки как нарочно для нас — бедняков, — думал Тражук, стараясь уснуть. — Если перевести слова бабушки на русский, получается бессмыслица: «Лавка человеческого века широка». Русские говорят понятнее: «Жизнь прожить — не поле перейти».

Прошла еще неделя. Тражук все еще не решил, как поступить.

Мать случайно встретилась с Мурзабаем, поговорила с ним.

— И сам я думал про Тражука, Сабани, — сказал он. — Пусть не связывается с Хаяром. Все соки выжмет он из парня. А долги скорее всего — мнимые. Сама знаешь, есть у меня работник — Тимук. Старею. Могу нанять и Тражука. Я уж не обижу вас. А насчет ваших долгов Магар пусть со мной объясняется.

Радостная вернулась Сабани домой. Но сын, к ее удивлению, помрачнел:

— Не спеши, мама, — ответил он, — дай мне еще время. Не обнадеживай пока дядю Павла. Сам решу.

Конечно, пошел бы Тражук к Мурзабаю, если б не его дочка. Он давно уже написал о своих делах другу детства Румашу, просил у него совета. Ждал, думал, сомневался: «А не забыл ли он меня? Новые теперь у пего друзья в Базарной Ивановке. Ни разу не приезжал в родные места. Видно, не скучает по Чулзирме».

Но Румаш отозвался.

«И мы живем теперь без отца, — писал он. — В прошлом году угнали его на фронт. Семья у нас большая, я тоже не доучился. Хочешь, приезжай, я тебя тут пристрою…»

Где уж ему в Базарную Ивановку, в такую даль? Мать одну с бабушкой нельзя оставить. Но письмо поддержало дух Тражука. Не забыл друга детства Румаш. Ответил…

8

Мать Румаша умерла, когда ему исполнилось восемь лет. Живой, смышленый, смелый мальчик радовал отца. Трезвый Захар детей своих не замечал. Если кто начинал ему сочувствовать или хвалить Румаша, Захар отмалчивался. Зато во хмелю он сам заводил разговор:

— Я не уважаю свою породу. У Тайманов — рыбья, холодная кровь, робкая душа. А Румаш у меня молодец, он уродился в свою гордую и грозную бабу Круни. Попомните мое слово, он будет большим человеком.

Чем дальше, тем больше озоровал Румаш. Захар сокрушался:

— И в кого ты уродился, шалопут!

— В бабушку я уродился, атте, — однажды выпалил Румаш, запомнивший слова подвыпившего отца, — в гордую и грозную бабу Круни. Большим человеком буду, попомни мое слово.

— Хорошо, коли в бабушку, — согласился отец, справившийся с удивлением. — А если в Теменя кукку?

— На Теве кукку я не похож. Смотри, разве я сутулый? И плеваться, как верблюд, я тоже никогда не буду, — возразил мальчик.

Под старость несуразно длинный Темень, которого Захар ненавидел и избегал с детства, сгорбился. Румаш нашел в дяде сходство с верблюдом и стал называть его «Теве кукка». Отец притворно журил мальчика.

— Ай-яй-яй! Смотри у меня, чтоб я этого больше не слышал, — говорил он, а отвернувшись, усмехался в бороду: «Верно подметил, шельмец». Захар беспокоился: «А ну как вырастет сын бездельником? Легкомысленный сын, какой-то хи-хи да ха-ха. Куда ему до бабушки. На деле-то маммэ[11] может оказаться».

Но вскоре убедился Захар, что сын его вовсе не маммэ. Было это перед самой войной. Румаш вечером помогал отцу: резал кожу на ремни, пропитывал дегтем готовую сбрую. Отец собирал хомут. Взглянув на случайно испорченную сыном кожу, Захар огрел Румаша хомутом по голове. Румаш минуту постоял, молча оделся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Назад Дальше