Лицо Заргису, которое так и не увидела старуха, вдруг сразу и целиком всплыло в моей памяти — как будто она надолго уезжала и вот вернулась. Почти все женщины Ирана красивы, и главная их гордость — это великолепный нос, не только изогнутый, но иногда и совсем не малой толщины. Но даже самые щедрые носы уравновешиваются не менее щедрой и гордой нижней челюстью, а также и чуть выпяченной капризно нижней губой, и в результате улыбки этих женщин бывают попросту ослепительными. Заргису, когда она ехидно улыбалась, была попросту прекрасна — и так же прекрасны были ее как будто наполненные застенчивым страданием медовые глаза под изогнутыми, пытающимися срастись золотистыми бровями. Страдание это, впрочем, было чаще всего обманчивым — как и у большинства женщин, а вот улыбка — абсолютно искренней и на редкость запоминающейся.
Улыбалась ли она, когда втыкала кинжал между ребер воина, придавленного к земле ее телом в звенящей кольчуге?
Что я прочитаю в ее глазах, когда, наконец, посмотрю в них?
Копыта двух коней мерно застучали по дорожной пыли. Резкие тени от кипарисов по сторонам дороги, палящее солнце, нагревающее головную повязку: нескончаемое и затаенно страшное лето.
Я оглянулся: сзади на дороге было пусто.
— Вторая тень у человека появляется скорее в городе, в толпе, — заметил мое движение Юкук. — А тут было бы слышно издалека — конь тихо ходить не умеет.
— Вторая тень? — удивился я. А потом понял и улыбнулся: хорошее выражение, надо бы рассказать брату, это по его части.
А затем сам Юкук превратился в тень.
Несколько дней он спокойно, вяло, без суеты подстерегал вербовщика, серым пятном передвигавшегося меж рядов больных. И более всего времени тратившего на моих — или почти моих — Омара и Михрамана.
Как можно было длинноногому мужчине, в сторону которого поворачивалось немало голов — по большей части женских, — стать незаметным, я не знаю. Но Юкук, изображая то нетрезвого продавца сладостей, то трезвого больного, день за днем приходившего в больницу лечить какую-то язву, краем глаза наблюдал за вербовщиком — а потом и за его перемещениями по городу.
— Тут еще очень важно уметь видеть на большом расстоянии, в том числе не поворачивая голову, — нехотя поделился он со мной одним из секретов. — И не спешить, никогда не спешить. Тот человек ушел, скрылся от тебя — а ты не суетись, не раскрывайся, завтра начнешь сначала.
В результате Юкуку удалось выявить места, где вербовщик ел днем и вечером, конуру, где он спал, — и, наконец, найти дом, куда он иногда ходил. Тот самый дом, который и был целью его терпеливой работы. Дом располагался в северных пригородах, где багровевшая к ночи вода Мургаба еле угадывалась на горизонте, среди скопищ довольно скромных домишек, почти уже сельских.
Жил, как выяснилось, в этом месте «святой человек», к которому просто так прийти было нельзя — надо было для начала знать, что он существует, а потом уговорить немаленькую толпу его поклонников и приживал бросить на тебя хоть взгляд, не говоря о том, чтобы проводить к самому хозяину.
А дальше я выдержал с Юкуком долгий спор: идти ли мне вот просто так, с улицы, в этот странный дом. Я говорил, что у меня есть имя, и есть положение в Мерве — положение человека, с которым время от времени разговаривает сам Абу Муслим. И я поэтому могу заходить в любой дом и называть там свое имя открыто. Есть у меня и дело, по которому я пришел, — мне надо вырвать из лап этих людей двух моих будущих чакиров. Вполне нормальное дело.
Юкук, после долгих споров, согласился отпустить меня лишь с Нанивандаком («он умница, и голова у него холодная») и ничего не ответил на мои расспросы о том, что будет делать сам.
Чем-то нехороший дом на окраине был похож на больницу, пусть маленькую: там тоже сидело или лежало на земле немало людей, закутанных в широкие бесформенные покрывала. И качающийся свет масляных ламп высвечивал то тут, то там их шевелящиеся в темноте фигуры.
Я, конечно, оказался прав. Прийти и назваться своим именем — это получилось просто и вполне удачно. Ждать мне долго не пришлось.
За свою жизнь я повидал немало людей, которых можно было бы назвать большими, — особенно по сравнению с собственными относительно скромными размерами. Этот, однако, был очень велик, очень волосат, и борода его была мало того что густа, но еще и расходилась в стороны от налитых щек, ложась чуть не на плечи. Среди ночного сада он выглядел как довольно покатая, укрытая головной накидкой гора, чье подножие скрывалось во тьме долин.
Имени этого человека мне никто назвать не потрудился, считая, видимо, что я и так должен его знать, раз уж сюда пришел.
— Ты здесь, потому что душа твоя грустит, человек из Согда, — поприветствовала меня вкусным басом эта гора мяса и волос. — А кто весел в этом мире, полном страданий? Слезы льются из твоих глаз, когда ты один в ночи. Но задумайся: сколько еще таких же слез увлажняет подушки в тот же ночной час? Ты не один, человек из Согда. И как хорошо, что ты здесь. Как хорошо что ты с нами. Но даже и с нами ты долго еще будешь бродить по тропам заблуждений, пока глазам твоим не откроется свет прозрения.
На его круглых щеках и лбу играли красноватые отблески огней. Тихо было вокруг, лишь по углам сада слышался какой-то шепот, шарканье ног. Где-то далеко заржала лошадь. Сегодня я думаю, что ее-то ржание и помогло мне ощутить: если не буду осторожен, то этот глубокий сочувственный бас попросту усыпит меня. Нужно было срочно что-то сказать, сделать, заспорить.
— Свет прозрения? — ответил я с горечью и недоверием, которое мне даже не надо было изображать. — Разве я единственный, кто жаждет его?
— Ты хочешь знать, как прозреть? — улыбнулся он мне из-под накидки во тьме, вдохнул и выдохнул глубоко и медленно. — А такие слова тебе знакомы: «поистине человек обречен на погибель, кроме тех, которые уверовали»? — Он вопросительно посмотрел на меня, и, не дождавшись реакции, продолжил: — Но сюда приходят не только те, кто читает книгу пророка. Нет, не только они. Потому что были и другие мудрецы, и они тоже знали, что значит — отделить свет от мрака. Да, мы в хаосе. Мы — между Ахура Маздой и Ахриманом, и каждому, каждому из нас самому надо понять — кто из сильных и слабых мира сего восседает на троне собственных заблуждений, а кто направляет скакунов своей судьбы к стопам господа. Пролить кровь первых — все равно что дождевой водой оросить растрескавшуюся землю. Но что будет, если каждый станет лить кровь так, как небеса льют дождь? Вот это и будет, что сегодня творится. Нет, только избранный удержит в руке священное оружие…
— Ты называешь имена, которые я слышал в детстве, — укоризненно сказал я бородатому пророку, начиная изрядно уставать от разговора. Он рассказывает мне о богах моей матери! Сейчас, чего доброго, напомнит о боге Голубого Неба, боге отца…
— А я же сказал, что сюда приходят люди, поклоняющиеся разным пророкам, — развел тот мясистые руки. — И что с того? Разве не прав был тот, кто сказал, что человек сам решает, чью сторону принять — света или мрака? Да если бы все, читающие ту книгу или другую, могли бы решить правильно…
— То не было бы в том царстве ни холода, ни зноя… — с иронией отозвался я.
— …ни старости, ни смерти, ни зависти зловредной, — уверенно завершил мой безымянный наставник.
И мы посмотрели друг на друга.
— Ты в этом доме — не чужой, человек из страны Согд, — понизил голос мясистый бородач. — Ты пришел вовремя. Потому что наступают решающие дни. Иной век. И тот, кого называют Махди, — он здесь, он между нами, а мы-то, глупые, проходим мимо и не замечаем. Но подожди немного. Это всегда так бывает — сидишь во мраке, и вдруг — ослепительный свет!
Тут он протянул было руку, чтобы хлопнуть меня по лбу, но наткнулся на мой взгляд и передумал.
— А страдания твои — неси их. Ты хотя бы богат. Имя твое знаменито. А что делать бедным людям? Их груз тяжелее.
Я не для того прожил почти сорок лет, чтобы не научиться замечать, когда кто-то начинает постепенно подбираться к моим деньгам. Но, к чести этого человека, далее он столь чувствительную тему развивать не стал.
— Реши, чего тебе надо, — повел дело к завершению он. — Отдых души? Здесь ты его найдешь. Твоя жизнь станет невыносимой? И тогда ты тоже получишь то, чего жаждешь.
«Ни слова о Заргису», думал я, готовясь уже уходить. «Ни слова. Этот тип опаснее змеи. Но другое слово я все же произнесу».
— Сад, — сказал я. — Когда все кончится… Я хотел бы оказаться в том саду, о котором здесь столь многие говорят.
Он опять начал дышать долго и с наслаждением. А потом, хитро поглядывая на меня, чуть ли не запел:
— И будем мы в садах фруктовых, в тени раскидистой, близ вод текущих и плодов обильных, не срезанных, не запретных, возлежащими на коврах разостланных. И гурии, созданные совершенными, сохраненные девственницами, будут принадлежать стоящим на правой стороне… Да-а-а-а… Но не спеши. И тогда сад придет к тебе, а ты — к саду. К саду вечности, в котором текут ручьи. Там пребудешь ты во веки веков.
— Мудрый человек, — выдавил я из себя, уже встав (надо же как-то было к нему обращаться), — знаешь ли ты, с каким пустяком я к тебе шел? Сейчас мне даже стыдно об этом вспоминать, но, с другой стороны, — две человеческие судьбы не пустяк…
Его лохматая голова в темноте вопросительно наклонилась вбок.
— Два согдийца, один по имени Омар, другой — Михраман. С ними говорил твой посланец в больнице, откуда им скоро выходить. Я хотел взять их к себе. А теперь не знаю, как поступить. Они, эти двое, нужны тебе?
Даже притом, что лицо толстяка так и невозможно было полностью рассмотреть, было заметно, что еще два кандидата на прозрение для него не столь уж важны.
— А ты уверен, что можешь взять на себя такой выбор — их судьбу? — сварливо заметил он.
— Я лекарь, — не без гордости отвечал я. — Мои руки их лечили.
— Что ж, — покивал толстяк, — тогда пусть выбор делают они сами.
Меня с должным почтением повели вон со двора.
И это был бы прекрасный двор, а мой собеседник — весьма замечательным человеком, если бы…
Я посмотрел вокруг, где угадывались устраивавшиеся на ночлег серые тени: пять, шесть, десяток…
Прочие терялись во мраке, среди невидимой листвы. Отчаявшиеся люди, оставшиеся без земли, денег, родных, а потом и, видимо, без здоровья, без которого не будет дальнейшей военной службы. Вот какой была теперь их судьба: серыми тенями лежать в этом дворе, отсюда — если проповеднику будет угодно, — прямиком в тот самый загадочный сад наслаждений, а потом — получить «священное оружие», разместиться по местам и ждать сигнала. Как просто!
Слишком просто, мысленно добавил я.
Лежала ли Заргису, гордая дочь Ирана, в этом саду рядом с другими, пока не сделала свой выбор между мраком и светом?
На пустынной улице среди невидимых во тьме кипарисов возвышался одинокий силуэт — Нанивандак верхом, державший уздечку моего коня.
Далее во тьме ничего не было видно, но я почему-то был уверен, что длинный воин Юкук где-то неподалеку.
ГЛАВА 14 Она безумна, господин
Черные куртку и широкие штаны, в которых я объехал вместе с Юкуком столько пригородных дорог и улиц Мерва, я с наслаждением вышвырнул вон: стирать их уже было бесполезно. Затем дал себе слово завтра поспать, наконец, после обеда. А сегодня — надо разогнуть налившиеся тяжестью ноги, снова взгромоздиться на коня и отправиться в квартал удовольствий. Но не тех, о которых думают в таком случае, а более простых. Например, удовольствий в виде неспешной и тщательной бани.
— Покрасим? — не ожидая отказа, поинтересовался сидевший в тенечке возле бани парикмахер. И недовольно поджал утопавшие в красной растительности губы, услышав мое вялое «нет». Согдийцу следовало все-таки оставаться согдийцем, тем более если он — наполовину тюрк. В общем, меня вполне устраивали мои желтоватые согдийские волосы, светлые глаза неопределенного цвета и жесткая короткая бородка.
Ощутив долгожданную легкость головы, которая возникает после хорошей стрижки (вдобавок к легкости рук и ног после бани), я поехал на улочки возле северного рынка и провел уйму времени в темноватой лавке торговца запахами, среди его сотен маленьких кувшинов и плошек. Выбрал себе довольно легкомысленный оттенок розы (в знак уважения к мервскому барсу), сильно приправленный, впрочем, жасмином.
Потом заехал на сам северный рынок и приобрел новый комплект повседневной одежды — рубашку с жилеткой, неизменно черного цвета, но зато с серыми широкими штанами. Головная повязка мне приглянулась полосатая — опять же черные широкие полоски, но вперемешку с бледно-зелеными.
Возвращаясь в свой дом-насест в крепости, я думал, что веду себя как художник из Поднебесной империи. Дело в том, что я намеренно тянул время, готовя себя к серьезному, очень серьезному разговору с Юкуком. И делал это подобно художнику из империи Тан, который сосредотачивается перед созданием гениального свитка.
Художник садится в таких случаях на ослика и едет на день-два в самые красивые из окрестных гор. Бродит с восхода до заката среди увенчанных искореженными соснами пиков, у подножия которых бледно зеленеют облака бамбуковых рощ и поднимается прохладный пар от игрушечных водопадов.
Потом художник достает чайник вина, вдумчиво выкушивает его с достойной закуской, ложится на принесенную с собой плетеную циновку, опускает увенчанный узелком волос затылок на фарфоровую подставку и засыпает под шум ручьев и крики ночных птиц.
Утром вбирает в грудь свежий воздух, снова бросает острый взгляд на те же горы и воды, на их новый облик в косых лучах слепящего света и направляет ослика домой.
А дома он сбрасывает запылившиеся одежды, долго моется в бочке, надевает чистое и свежее, включая новую головную повязку. И, строгий и сосредоточенный, подходит к свиткам шелка или рисовой бумаги, заторможенными движениями растирает тушь.
Слуги — если таковые у художника имеются, — к этому моменту разбегаются и прячутся, стараясь издавать не больше шума, чем мышь в государственном рисохранилище. Почтение жителей империи к человеку, берущему в руки кисть, огромно. Да что там, так же почитают даже клочок бумаги, на котором есть хоть пара начертанных кистью слов. До сих пор помню, как теплый ветерок однажды унес с моего невысокого столика в торговом доме в Чанъани такой вот бумажный клочок, покрытый даже не каллиграфией империи, а неровными строчками согдийского письма. А я лениво попытался подогнать его обратно сапогом. И тут сидевшая напротив меня имперская дама по имени Хуан Нежный Лепесток — и ведь совсем не низкого ранга, супруга чиновника-историографа, — в ужасе сорвалась с места, бросилась поднимать этот клочок, разглаживать и обеими руками вручать мне, тогда совсем мальчишке, совершенно растерявшемуся от такой сцены.
Да, так вот — художник наш, растерев и разведя тушь, потрогав по очереди каждую кисть, чистый, одетый во что-то свежее, простое и строгое, делает глубокие вдох и выдох. Берет в руки кисть. И от ее непрерывного скольжения по свитку на нем проступают из сырого тумана те самые вершины; и угадываются невесомые как стрекозиные крылья, бамбуковые листья; возникают ручьи; появляются обезьяны, замершие на корявых ветвях; летят пушистые облака в вышине. Все это — за время, когда еле-еле успевает закипеть чайник.
Я обвел глазами глухие, цвета песка, стены домов, вдохнул так и не ставшие привычными пряные ароматы еды, долетающие из-за них, и свернул к коновязям под боком уходившей в небо крепости. Разговор с Юкуком откладывать больше было невозможно. Что ж, сказал я себе: радуйся хотя бы, что тебе не пришлось стать солдатом, — чего не случается в эти странные дни, превращающиеся незаметно в странные и горькие годы? Ты теперь — Ястреб. Будешь хорошим Ястребом — вернешься в любимую империю. Всего-то два месяца пути на восток… А сегодня для этого надо провести длинный и нелегкий разговор.
— Мы очень много узнали, сер, — начал разговор Юкук, сидя передо мной со строгим лицом. — Как они работают — предельно ясно. Находят каких-то убогих, совсем не подготовленных людей, избирают для них самый простой способ убийства. Ведь если не надо спасаться самому, то любой может убить кого угодно. Надо только сначала сделать так, чтобы все окружающие сочли бы этих убийц нормальной частью пейзажа, перестали их замечать. Самим же убийцам задуривают голову всеми этими садами, вечной жизнью, женщинами-утешительницами. В общем, это просто. Что для нас тут важно: да, нам не нужно выявлять всех убийц, как вы говорите. Надо всего-то найти одну женщину. Но вы уже видите, что это непростая женщина, где она — там и убийцы. И в поисках ее легко остаться без головы, и даже не заметить этого, пока не захочется эту самую голову повернуть. Значит, следует разобраться со всей картиной вместе. Ничего, это сначала сложно, но зато потом многое становится проще.
— Умный — это тот человек, который любит учиться, — заметил я. — Так что мне нечего стыдиться этого занятия. Начнем с самого начала… а где, кстати, было начало?
— Похоже, в Сафизандже. Два года назад Абу Муслим, подосланный какими-то претендентами на плащ, посох и перстень пророка, поднял в этой деревне свой знаменитый бунт. Вы их лучше меня знаете. А через несколько месяцев после начала бунта глава его тайной службы у той же деревни уничтожил приверженцев какого-то странного учения, о котором мы ничего не знаем.
— Как это не знаем — а мой разговор с проповедником? — возмутился я.
— Нет-нет, мы не знаем, то ли учение он проповедует, или уже другое, — поправил меня Юкук. — Наверняка придумал другое. Ведь если всех бихафриди уничтожили, а он — один из них, то он тут бы не сидел. Мы лишь знаем, что ваша женщина к этому времени уже была известна сторонникам того, прежнего учения, и почти наверняка была частью его. А дальше, вы говорите, она оказалась в трудном положении, но могла пройти через лапы этого проповедника, и так далее. Они унаследовали ее и многое другое от бихафриди и сами придумали много нового. В общем, хорошо, что вы к нему сходили. Но я повторю самое главное. Что, он вот так в открытую тут сидит, в самом Мерве, и ничего плохого с ним до сих пор не случилось?