Молча я достал восемь дирхемов, даже не заботясь о том, чтобы долго и нудно считать их, вручил торговцу и взялся за уздечку.
Ослик хитро посмотрел на меня.
И мы тронулись с ним к закатному солнцу, к выезду из города. Вместо одетого по-согдийски гордого всадника — трясущийся на ослике человек с лицом, закутанным в куфию.
Не надо думать, что я забыл при этом о еще одной проблеме, которая меня все эти дни пусть не сильно, но все-таки беспокоила.
Рассуждал я так: никогда еще никто не умирал от глубокого пореза спины. Лекарь перевязал рану. Брат упомянул, что с такой раной можно ходить, ездить и охотиться. Примерно это я и делаю. Что я ощущаю? Лопатка как бы чешется и немного пульсирует. Когда заживает рана, то, видимо, и должно происходить нечто подобное. Что же касается яда, то ни разу никто не говорил об отравленных ножах, да и что это за яд, который не начал бы ощущаться сразу же, а затаился на трое-четверо суток? И раз уж рисковать, то тут как раз и есть самый разумный из всех рисков.
Мы с осликом шли наперерез густому потоку верблюдов, везших товар в город, несмотря на надвигающуюся ночь.
Ах, какая печаль, подумал я, ведь сейчас в разгаре знаменитый бухарский новогодний рынок, двадцать дней бешеной торговли, и последний из них — это первый день следующего года.
А еще на пять дней позже — новый год магов. Между ними — неумеренное питье вина, обливание прохожих водой, а в лучших домах звучат музыка и стихи.
Новый год, нов-руз. Голоса поют вечные строки: «пусть твое красное сияние придет ко мне, пусть моя желтая усталость уйдет к тебе». На возвышении — семь сосудов, по числу бессмертных. В одном — еда, в другом — семена, в третьем монеты… Две свечи — свет и тьма, зеркало, которое отражает зло. Рыбки, которые означают жизнь, раскрашенные яйца — символ плодородия. И великая книга на левом переднем уголке возвышения.
И где я на этот раз встречу праздник, подумалось мне, — по ту сторону пустыни, в городе, где я не знаю никого и никто меня не знает? Там, где я просплю, наверное, все радости, потому что голова что-то непривычно тяжелая?
Потом пришел момент, когда я вздрогнул, окончательно проснулся и огляделся.
Небо на востоке было уже бледно-золотым. Рай вокруг меня давно кончился, шедшая на юго-запад дорога была похожа на бесконечную темную змею между голых темно-красных холмов. Всю ночь я провел на спине ослика, который оказался вполне понятливой и симпатичной тварью. Но дальше даже ему надо было отдыхать.
Проснулся же я, похоже, не совсем по этому поводу. Что разбудило меня?
Оказывается, звук копыт сзади, с северо-востока. Человек все-таки необычное создание: когда ему угрожает опасность, проявляются совсем не те зрение и слух, что раньше, а куда более острые.
Передо мной, чуть слева, все так же раскачивалась гора на выгнутых ногах: я ехал, конечно, не один, а как бы пристав к группе путешественников. Никто не любит вот таких непрошенных попутчиков, но ночью все более-менее спят, вдобавок один человек на ослике на вид не страшен. Копыта верблюдов мягко шуршали по земле в прежнем ритме. Постукивали ножки моего ослика.
А сзади стучали совсем другие копыта — конские.
Я сгорбился крючком и поплотнее завернулся в абу.
Копыта стали звучать реже. Вот на каменистую дорогу чуть левее меня легли две вытянутые, расплывчатые, закругленные сверху тени. Какое-то время тени так и оставались на месте, потом как будто начали трогать бесплотными языками меня и ослика — и отступать, снова трогать и отступать.
Далее я явственно ощутил, как дышат две лошади совсем рядом со мной, а их тени легли на шерстистый зад верблюда.
Долго, очень долго тянулось это мгновение, затем два коня обогнали караван слева, и цокот копыт стал уходить вперед.
Поворачивать голову даже на волосок не хотелось, потому что самым страшным было бы встретиться с этой парой глаза в глаза.
«Вас же убили», хотел крикнуть им я.
Но все же повернул голову, совсем чуть-чуть. Это были, конечно, совсем другие люди, не те, что шли за мной от Самарканда и погибли во дворе моего торгового дома в Бухаре. Два совершенно неприметных человечка в таких же, как у меня, сероватых абах, но с вполне открытыми лицами. Лошадки — тюркские, степные, то есть простые на вид, но выносливые.
А через некоторое время сзади снова донесся звук копыт.
Ехал один человек, и конь его был получше, настоящий иранец. На нем была хорасанская куртка-калансува, лицо можно было рассмотреть без труда. Необычное лицо: чуть вдавленная переносица, упрямый подбородок, торчавший вперед. По фигуре — длинный, очень длинный и худой. Я бы даже сказал, что человек этот был попросту хорош — но не лицом, а небрежной и уверенной грацией, с которой он держался в седле. Грацией немолодого, но сильного и опытного воина.
Скользнув по мне равнодушными серыми глазами, он подъехал к голове того каравана, к которому я пристал, и оттуда донесся его приятный хрипловатый голос.
Потом копыта застучали чаще, и звук их ушел вперед.
— Эй, там! — раздался мужской голос спереди. И обращался он, без сомнений, ко мне — Эй, на ослике! А что, надолго ты к нам привязался? А то гоняют всякие по дороге с раннего утра, задают вопросы…
Я все понял и обреченно повернул налево, на плоские песчаные холмы. Ослик махнул головой с благодарностью.
У нас с ним на двоих была горстка бесполезных в пустыне дирхемов, большая фляга воды, несколько колючих кустов и остатки одного хлеба. И немного утренней прохлады, которая в этих краях вполне могла бы даже сейчас, перед новым годом, смениться жарой.
Ослик расправлялся с колючками, я пытался спать и не спать одновременно, а внизу по дороге грохотали копыта коней и звенел металл. Шел, вздымая пыль и камешки, большой конный отряд: ни одного копья, но множество изогнутых мечей в ножнах, броня в притороченных мешках, темные бородатые лица завоевателей, народа арабийя, вперемешку со светлыми согдийскими головами… Кто скачет, куда, зачем? Воскресший Тархун, чтобы опять выпустить из рук побежденного было Кутайбу и быть еще раз сброшенным с трона моим дедом и замененным на Гурека? Снова идет шестидесятитысячная армия согдийских бунтовщиков на Мерв, как при Харисе ибн Сурейдже, чтобы опять проиграть войну? Или появились новые желающие повторить ту победную для нас войну, восемнадцать лет назад, которая ввергла щедрые земли Согда в немыслимый голод? Или Абу Муслим уже здесь? Или эти люди скачут в никуда просто потому, что выросло уже целое поколение, которое не умеет ничего, кроме как воевать?
И какой смысл ставить на праздничные возвышения парные свечи, зеркала, кубки, рыбок и крашеные яйпа, если бог давно покинул людей этой земли, а они покинули его? Пятьсот плетей предписываются тому, кто осквернит землю мертвым телом — только птицы и псы могут очистить кости усопшего, — но мы-то завалили землю своего рая тысячами трупов, залили ее реками крови. И что же мы теперь хотим — в том числе и я, который когда-то тоже выезжал на таком вот коне, с мечом у пояса, на свою блистательную, победную битву, и…
И тут милосердный туман застлал мои глаза.
А вывел меня из забытья серый суслик, спихнувший крошечной лапкой камешек в моем направлении. Постоял, глядя на меня искоса и недовольно двигая мордочкой, и мгновенно растворился у края круглой дырки в песчаном холме.
Стук копыт двух коней, приближавшихся с запада, показал мне слабое место моего блестящего плана. У меня все отлично получалось, когда два всадника обгоняли переодетого человека на неторопливом ослике. Но дальше всадники эти, проскакав довольно далеко вперед, наверняка поняли: что-то не так и возвращались теперь назад. А дальше, после короткого отдыха, они снова начнут свой поиск-опять от Бухары к Мерву. Дорога на этом отрезке занимает три-четыре дня, на ослике — дольше, возможностей внимательно осмотреть всех на пути сколько угодно.
Я уже не удивился, когда длинный воин через приличный интервал времени пронесся по той же дороге в том же, обратном, направлении.
Мне теперь оставалось или все так же сидеть на своем холме с пустеющей флягой, осликом и сусликом, или…
Женское сердце для того и создано, чтобы таять перед терпящим бедствие мужчиной.
Караван я выбирал долго и спускаться на дорогу начал только тогда, когда убедился, что на почетном месте на главном верблюде — женщина средних лет и уважаемой толщины, укрывающаяся от пыли и солнца среди полосатых бухарских тканей, наброшенных одновременно на голову, бедра и все части тела подряд.
— И почему бы нет? — ответила она, вглядевшись в мое лицо. — Да можно сделать даже и лучше. Забирайся-ка во вьюк и поспи там, а ослик пойдет на привязи.
Да это же было попросту подарком! Никакие всадники не смогут сразу догадаться, что привязанный к верблюду за уздечку ослик обычного белого цвета нес еще утром того самого сгорбленного человека. Ощутив колыхание верблюжьего бока, я заснул снова. И проснулся лишь среди длинных вечерних теней, лицом к лежащему на горизонте малиновому солнцу.
Да это же было попросту подарком! Никакие всадники не смогут сразу догадаться, что привязанный к верблюду за уздечку ослик обычного белого цвета нес еще утром того самого сгорбленного человека. Ощутив колыхание верблюжьего бока, я заснул снова. И проснулся лишь среди длинных вечерних теней, лицом к лежащему на горизонте малиновому солнцу.
— …а вот теперь поговорим, молодой человек, — удовлетворенно поерзала на подушках моя спасительница, похлопав пухлой ладошкой по пыльному ковру рядом с собой. — Ага — еще и еды, значит, нет… Убери свой дирхем, запасов у нас тут сколько угодно. Еще не хватало выбрасывать, если не доедим. Итак, один в пути с больным, между прочим, лицом, без еды… Так, так, так. И что произошло?
Врать лучше всего правду, говорит мой братец. И я, вздохнув, преподнес прямо в исполненное достоинства толстое лицо такую версию: я из богатой и почтенной торговой семьи Самарканда. Из-за женщины, которой теперь пришлось скрыться из города и уехать в Мерв, приходится скрываться и мне. Тем более что из-за этой истории кое-кто нанимает убийц, и одна попытка уже была, у меня поранено плечо. Теперь надо доехать до Мерва, где все проблемы будут — надеюсь — решены.
Что, хорошо получилось, дорогой Аспанак? И почти все — чистая правда.
— Так, — с удовлетворением сказала хозяйка каравана, подавая мне очередную чашку воды. — Пей, пей — ты и вправду выглядишь плохо, и немножко дрожишь. Значит, так, история интересная. Врешь хорошо. А теперь я скажу. Да, ты действительно из хорошей семьи… Вот посмотри, какое у тебя лицо, если вглядеться, — так ведь тебе и лет уже немало, а все как мальчик. Так, теперь насчет богатой семьи… А почему она тогда тебя не откупила от всех этих неприятностей? Нет уж, скорее ты даже не торговец, а выше — настоящий дихканин. Но отец твой слишком хорошо воевал, и поэтому земли и замки твои конфискованы этими вот «ибн» и «абу», а сам сейчас… дай-ка на тебя еще посмотреть… сейчас ты дапирпат.
Что ж, подумал я, а ведь, кроме торговца и караван-баши, это тоже ремесло, которым я мог бы начать заниматься хоть сейчас. Сидеть над папирусами с каламом или кистью в руке и переписывать указы ихшидов, эмиров, документы об уплате джизии и хараджа… Скучновато, но я мог бы и это тоже делать. Вот ведь как много узнаешь о себе в подобных веселых поездках!
— А теперь что касается женщины. Расскажи о ней подробнее. Что угодно. Ее лицо. Или какой-нибудь пустяк.
Ее лицо? Да ведь я уже не видел ее — сколько? Два с лишним года? Я помню сейчас только ее спину и чуть изогнутую в повороте талию, походку, когда чуть движется все тело, и волосы, ах, какие волосы — не ошиблась ее мать, назвав девочку «Заргису», «златовласка».
И тогда, вздохнув, я рассказал тетке совсем о другом.
О том, как мы лежали на ковре, касаясь подбородками сцепленных рук — Аспанак, этот противный мальчишка, и я. А прямо перед нашими глазами стояли два одинаковых чудесных предмета. Они были похожи на большие — бог небесный, да просто огромные, больше наших с братом голов! — тяжелые домики из чистого серебра. Домики прочно стояли отполированным плоским дном на ковре Заргису, и две боковые стенки каждого плавным изгибом сходились вверх, к серебряной петле, сделанной в виде толстых, закрученных в узел виноградных лоз.
А на этих боковых, сияющих молочным цветом стенках был целый мир, прекрасный, исчезнувший, полузабытый. Сплетающиеся выпуклыми извивами невиданные звери с изогнутыми шеями, замершие вдогон им в полете стрелы, буквы в виде человеческих фигур — а выше всего хосров, царь царей, с нацеленным вниз копьем.
Серебряные стремена принца поверженного Ирана.
Они побывали в битве при Кадисии, говорила Заргису. Сто тринадцать лет назад, когда несущиеся среди черной пыли над проклятым полем темнолицые завоеватели прорвали строй тяжелой конницы — воинов в броне до самых глаз, потом врезались в строй боевых слонов — прорвали и этот непобедимый строй. И пали принцы в неуязвимой броне, бессильно выскользнули их железные ноги из серебряных стремян. И пал генерал Рустам, оставив только стих:
— А вот теперь ты не врешь, красивый мальчик, — тихо сказала толстуха. — Не знаю, как все остальное, — а это правда. Ты действительно ее любишь.
«Любишь? — хотел было возразить я. — Какая же это любовь? Ведь я никогда — после того, как перестал быть мальчишкой, — не касался ее тела даже пальцем. Просто мы выросли вместе, дочь беглянки из погибшей империи и сыновья старинного самаркандского рода. Вот и все».
Но я молчал, глядя в мечтательные глаза женщины, сиявшие в свете костра.
И тут из темноты раздался резкий и быстрый оклик. Да я и сам уже краем сознания слышал в молчании ночи отдаленный — и явно замедляющийся — стук копыт с дороги. Две лошади.
С неожиданной силой тетка толкнула меня из призрачно колыхавшегося круга света во тьму.
— К верблюдам, — быстро сказала она. — У меня шестеро охраны, с толстенными палками. Во вьюк. И сиди там. Сбоку вьюка найдешь прорезь, если надо чего сделать.
Сквозь шерсть мешка, пахнущего пылью и изюмом, я слышал голоса. Долгие, настойчивые разговоры — и вот они стихли.
— Плохо дело, — раздался, наконец, женский шепот сквозь слой шерсти. — Просились. Очень настойчиво. В караван я их, конечно, не взяла. Охрану мою, с ее палками, они рассмотрели. Запалили костерок на соседнем холме. И видят нас очень хорошо. Так что сиди там и спи, дапирпат.
На мою голову сквозь верхнюю прорезь мешка упали, одна за другой, три подушки.
Проснулся я от того, что мешок, и меня вместе с ним, с руганью поднимали на бок злобно хрипящего бактрийца. Потом мешок качнуло — и качания уже не прекращались.
— Они едут рядом, не скрываясь. Значит, знают, что ты здесь, — раздался, ближе к полудню, ее приглушенный голос. — А еще какой-то длинный тут мелькал — это что, тоже за тобой?
— Не знаю, — честно прошептал я.
Солнце поднималось все выше.
Сквозь боковую прорезь я пытался дышать, через нее же с ужасом делал то, о чем сказала моя спасительница, представляя, как два всадника — да что там, все в караване, — видят сочащуюся на землю желтую струйку. Вода в моей фляге стала попросту горячей, потом она кончилась, и через все ту же прорезь мне просунули новую флягу. Голова горела в лихорадке, и — я уже не мог скрывать это от самого себя, — плечо дергало какой-то новой болью. Было понятно, что дело, в общем, плохо.
Не помню, сколько качался я в этом жутком мешке. Наконец, у меня над самым ухом раздался голос — уже мужской:
— Эй, дапирпат, а ты куда, собственно, едешь?
— Винное хозяйство. Знаменитое. Очень дорогое вино почти черного цвета. По эту сторону реки, перед Мервом, — честно перечислил я.
— Ты и вправду мальчик из хорошей семьи, если знаком с этими людьми, — добродушно проворчал голос. — С теми, у которых просто нет совести. За одну флягу, даже и молодого, — да столько брать… Если тебе нужно такое же хорошее вино, но по цене в десять раз меньше — спроси меня. Ладно, ослика твоего уже подводят к вьюку. Эти друзья чуть отстали, хотя они здесь. Вон оно, твое винное хозяйство, на холме. И Мерв тоже завиднелся. Слушай меня: через прорезь продеваешь ноги, сгибаешься, потом высовываешь голову, прыгаешь на своего ослика — и вправо, вверх по холму, рысью. Животное твое, небось, устало пустым шагать. Приготовился, высунулся, пошел!
Залитый слепящим солнечным золотом мир звенел птичьими голосами. На каменистом холме справа от меня виднелась ровная черта крыши, и ослик, злобно скалящийся и прижимающий уши после моего прыжка, вез меня вверх меж рядов виноградных лоз.
На западе, за неподвижной лентой реки, пепельной тенью высовывались из-за горизонта несуразно, невообразимо громадные круглые башни, со стеной между ними. Казалось, их построил давно умерший великан.
На востоке, сзади, еще хорошо был виден маленький караван-три верблюда, на одном из них неподвижная грузная женская фигура, и четыре мула с седоками.
А дальше, на расстоянии от них, на дороге чернели два крошечных всадника.
И еще один всадник позади них — пылинка, черточка на горизонте, видимая, наверное, лишь мне одному.
ГЛАВА 5 Вино мертвого полководца
Человек, который встретил меня сразу за воротами, выглядел как крестьянин — то есть был покрыт до колен пылью, и одежда на нем не блистала изяществом. Более того, во дворе было еще несколько таких же, как он, пыльных и потных, и вся эта команда на равных грузила на верблюдов какие-то громадные, связанные парами глиняные сосуды. Но только один из них, с поднимавшейся к глазам щетиной неопределенного цвета, устремил на меня взгляд печальных и одновременно очень ехидных глаз и наконец выдал замечательную фразу: