– Полковник, – сказал бывший президент. – Я не намерен пользоваться стиральным порошком. Мне не нужны также растительное масло и мука. Как вы могли заметить, я не бабка из новостроек за Бульварами. Люди, которым вы теперь служите, могут просрать всю экономику и оставить вас всех с этими… фантиками. Но когда вы служили мне, – тут он особенно энергично ткнул пальцем, – когда вы были преданы мне и Народной Социалистической Республике, в магазинах, как вы помните, водились продукты. Вы, очевидно, помните, что иногда людям приходилось стоять в очередях, но не за этим дерьмом. А теперь вы можете уйти и в дальнейшем, будьте любезны, обеспечьте мне социалистический рацион. Можете передать также Генеральному прокурору Солинскому, чтобы, во-первых, он катился к едреной матери, а, во-вторых, если он и впредь собирается меня пичкать стиральным порошком всю неделю, то за последствия будет отвечать персонально.
Офицер ретировался. И с едой все пришло в норму. Петканову по первому же требованию приносили йогурт и два раза даже разыскали для него сосиски. Бывший президент любил пошутить с охраной по поводу стирального порошка, и всякий раз, когда ему приносили еду, он мысленно говорил себе, что еще не все потеряно, что они его, на свою голову, недооценили.
А еще он заставил их возвратить ему дикую герань. Во время ареста солдаты не разрешили ему взять с собой цветок. Но кто же не знал, что Стойо Петканов, верный духу своего народа, спит с горшком дикой герани под кроватью? Это знал каждый. И они капитулировали на третьи сутки. Он подрезал побеги маникюрными ножницами, чтобы растение могло уместиться под низкой арестантской койкой, и спал с этого дня гораздо лучше.
И вот теперь он ждал Солинского. Стоя в двух метрах от окна, он попирал левой ногой прочерченную на полу белую линию. Какой-то неумеха попытался провести по сосновым доскам идеальный полукруг, но то ли от волнения, то ли с похмелья руки у него дрожали, и линия получилась неровной. Неужели они и впрямь боятся, что он может покуситься на свою жизнь? На их месте он бы только приветствовал такой исход и позволил бы арестованному разгуливать по комнате, где ему вздумается. В эти несколько дней всякий раз, когда его выводят в коридор, ему представляется одна и та же сцена: его останавливают перед заляпанной металлической дверью, снимают наручники, а потом – толчок в спину и резкий крик «Беги!». Он инстинктивно бросается вперед – и тут его настигает выстрел. Почему они не прибегли к такому выходу, он понять не мог, и их нерешительность служила еще одним резоном презирать их.
Он слышал, как часовой щелкнул подкованными каблуками при появлении Солинского, но не повернул головы. Будто он не знал, кого увидит: пухлощекого, откормленного мальчишку в итальянском костюмчике с блестками, с лицом, выражающим готовность к услугам; контрреволюционера и сына контрреволюционера, говнюка и сына говнюка. Президент продолжал смотреть в окно и, даже заговорив, не удостоил собеседника взглядом.
– Значит, теперь у вас и женщины взбунтовались?
– Это их право.
– А кто следующий? Дети? Цыгане? Умственно отсталые?
– Это их право, – тем же ровным голосом повторил Солинский.
– Может быть, это их право, но что это все означает? Правительство, не способное удержать баб на кухне, обосралось, вот что это значит, Солинский!
– Поживем – увидим, куда спешить?
Петканов кивнул, как бы подтверждая свои слова, и повернулся наконец к прокурору.
– Ну, ладно… А как ты, Петр? – Он вдруг бросился ему навстречу, протянул руку. – Давненько мы не встречались… Поздравляю с… нынешней удачей.
Нет, надо признать, это уже не мальчишка и вовсе не откормленный и пухлый – желтовато-бледный, подтянутый, худощавый, волосы начинают редеть; держится пока что совершенно невозмутимо. Ладно, поглядим, что дальше будет.
– Мы не встречались, – сказал Солинский, – с тех самых пор, как у меня изъяли партбилет и назвали в «Правде» фашистским прихвостнем.
Петканов хохотнул:
– Кажется, это тебе не слишком повредило. Или ты хотел бы и сегодня оставаться в партии? Она ведь не запрещена.
Генеральный прокурор сел за стол, положил руки на бумажную папку-скоросшиватель.
– Насколько я понял, вы отказываетесь от предоставляемой вам по закону защиты.
– Совершенно верно. – Петканов решил, что ему выгоднее вести разговор стоя.
– Но было бы благоразумнее…
– Благоразумнее? Эх, Петр, я тридцать три года провел, стряпая эти вонючие законы, уж я им цену знаю.
– Тем не менее государственный адвокат Миланова и государственный адвокат Златарова уполномочены судом представлять ваши интересы.
– И тут бабы! Скажи им, пусть не беспокоятся.
– Им предписано присутствовать в суде и осуществлять вашу защиту.
– Ну, это мы еще посмотрим… А как здоровье твоего отца? Я слышал, что не очень хорошо.
– У него рак.
– Прости, пожалуйста… Обними его за меня, когда увидишь.
– Это вряд ли.
Бывший президент взглянул на руки Солинского: тонкие, костлявые, поросшие черными волосками пальцы нервно барабанят по бледно-желтой папке. Петканов понял: тон взят верный.
– Эх, Петр, Петр, – задушевно продолжал он, – ведь мы с твоим отцом старые товарищи… Кстати, как его пчелы?
– Пчелы?
– Он ведь пчел разводил, разве нет?
– Если вас это интересует, пчелы тоже болеют. Рождается бескрылое потомство.
Петканов досадливо крякнул, словно уличил пчел в идеологическом уклоне.
– Мы с твоим отцом… мы ведь с ним вместе фашистов били.
– А потом вы исключили его из партии.
– Социализм нельзя построить без жертв. И твой отец это когда-то понимал. Пока не принялся носиться со своей совестью как курица с яйцом.
– Вы бы лучше оборвали эту фразу раньше.
– Какую фразу?
– Социализм нельзя построить. Вот здесь и надо было остановиться. Так вернее.
– Так… Значит, вы собираетесь меня повесить? Или предпочитаете расстрельную команду? Надо бы мне справиться у моих многоуважаемых адвокатесс, что же там решили. Или вы надеетесь, что я сам сигану в окно? Потому мне до поры до времени не разрешают к нему подходить?
Не дождавшись ответа, бывший президент тяжело опустился на стул напротив Солинского.
– И по каким же законам, Петр, будешь ты меня судить? По вашим или по моим?
– О, по вашим, по вашим. По вашей конституции.
– И в чем же ты меня обвинишь? – Вопрос был задан быстро, доверительно.
– Я докажу вашу вину по многим пунктам. Хищения. Растрата государственных средств. Коррупция. Спекуляция ценными бумагами. Валютные преступления. Пользование незаконной прибылью. Соучастие в убийстве Симеона Попова.
– Вот уж о чем и слыхом не слыхал. Я считал, что он умер от сердечного приступа.
– Соучастие в пытках. Подстрекательство к геноциду. Бесчисленные заговоры с целью исказить истинное правосудие. Предъявляемые вам обвинения будут опубликованы на днях.
Петканов хмыкнул, словно оценил предложенную ему сделку.
– Без изнасилований обошлось, и то слава богу, – сказал он. – Я-то подумал, это была демонстрация женщин, которых, по утверждению прокурора Солинского, я изнасиловал. А им, оказывается, не понравилось, что в магазинах стало меньше еды, чем при социализме.
– Я здесь не затем, – четко произнес Солинский, – чтобы дискутировать с вами о трудностях, возникающих при переходе от контролируемой экономики к рыночной.
– Поздравляю, Петр. Искренне поздравляю!
– С чем это?
– Да с такой вот речью. Я прямо будто твоего папашу услыхал. Ты уверен, что не хочешь вернуться в нашу переименованную партию?
– Мы поговорим об этом в следующий раз, уже в зале суда.
Петканов не переставал улыбаться, пока Генеральный прокурор не сложил бумаги и не вышел. Как только дверь за ним закрылась, бывший президент подошел к молоденькому милиционеру, стоявшему у дверей во все время разговора.
– Ну что, сынок, позабавился?
– Я ничего не слышал, – невозмутимо соврал милиционер.
– «Трудности, возникающие при переходе от контролируемой экономики к рыночной», – передразнил Солинского президент. – Жратвы нет в этих сраных магазинах, вот в чем штука!
Так что же, расстреляют они его?
Нет, пожалуй, на это они не решатся, кишка тонка. Дело даже не в этом: не захотят они превратить его в мученика. Они придумают нечто получше – попробуют дискредитировать его. Ну, уж этого им он не позволит. Они хотят по-своему поставить спектакль: будут врать, передергивать, фальсифицировать факты. Что ж, и у него для них в запасе тоже могут найтись кое-какие штучки. По их нотам он играть не собирается. У него свой собственный сценарий.
Николае. Вот его они расстреляли. Да еще на Рождество. Бросились за ним из его дворца, словно псы по горячему следу, гнались за его вертолетом, выследили его машину, выволокли оттуда на позорище, названное, курам на смех, судом народа, обвинили в убийстве шестидесяти тысяч и расстреляли; обоих расстреляли, и Николае, и Елену; пригвоздили вампира, как кто-то там сказал; пригвоздили, пока солнце не село, чтобы снова не сумел спастись… Вот что это такое – страх. Никакая не народная ярость или что они там еще наплетут западным газетенкам, а просто-напросто в штаны наложили со страху.
Николае. Вот его они расстреляли. Да еще на Рождество. Бросились за ним из его дворца, словно псы по горячему следу, гнались за его вертолетом, выследили его машину, выволокли оттуда на позорище, названное, курам на смех, судом народа, обвинили в убийстве шестидесяти тысяч и расстреляли; обоих расстреляли, и Николае, и Елену; пригвоздили вампира, как кто-то там сказал; пригвоздили, пока солнце не село, чтобы снова не сумел спастись… Вот что это такое – страх. Никакая не народная ярость или что они там еще наплетут западным газетенкам, а просто-напросто в штаны наложили со страху.
Пригвоздили; быстро сделали, вот она, Румыния, – воткни кол ему прямо в сердце, пригвозди его! Да…
И первое, что сразу же устроили в Бухаресте, – показ мод. Он это видел по телевидению: девок, заголяющих титьки и ляжки. И какая-то дизайнерша, насмехаясь над тем, как одевалась Елена, всему миру сообщила, что у жены кондукатора был «скверный вкус», а стиль ее обозвала «классически деревенским». Вот где мы теперь очутились: среди наглых буржуазных блядей, насмехающихся над тем, как одевается пролетариат. А что нужно человеку от одежды? Чтобы было тепло да срам прикрыт. Всегда легко было определить, когда в товарище начинали проявляться уклонистские тенденции. Только съездит голубчик в Италию, купит там костюм с блестками, как он у них называется – «с люрексом», что ли? – и возвращается – форменный жиголо или педераст. Точь-в-точь как товарищ Генеральный прокурор Солинский после дружеского визита в Турин. Да, занятное было дельце. Петканов порадовался, что у него на такие вещи цепкая память.
Горбачев. Стоило лишь посмотреть на тех, кто его окружал, и становилось ясно – быть беде. Эта его вездесущая пролазливая баба с ее парижскими нарядами и американскими кредитными карточками вздумала, видишь ли, соревноваться с Нэнси Рейган за звание самой элегантной капиталистки. Он жену-то свою не мог в узде держать, Горбачев, где уж ему было остановить контрреволюцию в самом начале! Да он этого и не хотел. Вы бы взглянули на всех этих жиголо, с которыми он путешествовал, на этих советников, специальных представителей, на пресс-секретарей; эти только и ждали очередной загранки, где портные-итальяшки будут ползать у их ног. А тот самый пресс-секретарь, – как бишь его звали? – который так полюбился капиталистам, он тоже носил костюмы с блестками. Тот самый пресс-секретарь, который сказал, что доктрина Брежнева умерла и ее надо заменить доктриной Фрэнка Синатры.
Да, это был еще один момент, когда он понял: дело швах. Доктрина Синатры! «Я пойду своим путем»[1]. Да ведь есть только один верный путь, одна истинно научная дорога – марксизм-ленинизм. А заявлять, что народам стран Варшавского договора предоставляется возможность каждому идти своим собственным путем, – слова и ничего больше. Теперь нам наплевать на коммунизм, отдадим все в лапы американским бандюгам, мать их так. Ничего себе сказано: доктрина Синатры. Это надо же так пресмыкаться перед дядей Сэмом! Да кто он такой, Синатра? Итальяшка в блестящем костюмчике, трется возле мафии, и все дела. А Нэнси Рейган перед ним стоит на коленях. Кстати, теперь все понятно. Вся эта хреновина началась с Фрэнка Синатры. Синатра трахал Нэнси Рейган прямо в Белом доме, ведь об этом все говорили, разве не так? Рейган не сумел присмотреть за женой, а Нэнси только и делала, что состязалась с Раисой по части нарядов. Горбачев, этот тоже не мог присмотреть за женой. А горбачевский пресс-секретарь сказал, что надо следовать доктрине Синатры. Доктрине Элвиса Пресли, доктрине макдональдсовских гамбургеров, доктрине Микки-Мауса и Утенка Дональда.
Как-то Отдел внешней разведки показал ему документик, полученный благодаря братской помощи коллег из КГБ. Это был отчет ФБР о мерах обеспечения безопасности президента США, об уровне охраны и тому подобное; Петканову запомнилась там одна любопытная деталь: оказывается, место, где американский президент чувствует себя в наибольшей безопасности и где охрана меньше всего боится за него, – это Диснейленд. Ни один американский убийца даже помыслить не может, чтобы пальнуть там в президента. Это было бы кощунством, оскорблением великих богов Микки-Мауса и Утенка Дональда. Так было сказано в отчете ФБР, который КГБ передал их Отделу внешней разведки на всякий случай. Петканов здесь увидел подтверждение инфантильности американцев, тех самых, которые скоро наводнят его страну и купят ее с потрохами. Добро пожаловать, дядюшка Сэм, приходите и постройте у нас большущий Диснейленд, чтобы ваш президент мог чувствовать себя здесь в полной безопасности, а вы могли бы наслаждаться пластинками Фрэнка Синатры и смеяться над нами, ведь мы безграмотная деревенщина, совсем не умеющая одеваться.
Они должны присутствовать при этом, твердила Вера. Все четверо: Вера, Атанас, Стефан и Димитр. Это же великий час в их истории, прощание с угрюмым детством, унылым, хмурым отрочеством; конец лжи и иллюзий. И вот пришло время, когда правда сделалась возможной, время зрелости. Как же пропустить все это?
И потом, ведь они вместе с самого начала, с того недавнего, но уже и далекого месяца, когда это только начиналось; начиналось как бы в шутку, как предлог крутиться возле Веры, невинно флиртовать с нею. Они участвовали в самых первых, слегка лишь всколыхнувших общество протестах, еще не понимая толком, что это означает и как далеко может зайти. Они глазели на других, присоединялись к их шествиям, выкрикивали вместе с ними лозунги, а потом все вдруг стало серьезным, и от страсти захватывало дух. Это было и страшно тоже: ведь они все были там, когда этого малого, приятеля Павла, чуть не сплющило бронетранспортером на бульваре Освобождения, когда у милиционеров, охранявших дворец Президента, не выдержали нервы и они начали молотить женщин прикладами. Несколько раз, перепуганные до смерти, они удирали от автоматных очередей, прятались в подъездах, сцепив руки, чтобы оградить Веру. Но они и тогда были вместе, когда запахло близкой свободой, когда со скрипом отворились изъеденные червями двери, когда солдаты усмехались и подмигивали им, угощали их сигаретами. А потом они поняли, что побеждают, потому что даже некоторые депутаты-коммунисты рискнули появиться среди демонстрантов.
– Бегут крысы с корабля, – так прокомментировал это Атанас. – Перевертыши.
Атанас был студентом иняза, выпивохой и поэтом; он считал, что своим скептицизмом дезинфицирует души троих своих друзей.
– Мы не можем очистить весь род человеческий, – возразила Вера.
– Это почему?
– Потому что оппортунисты будут всегда. Ты сам увидишь, они все на твоей стороне.
– А я вовсе не хочу, чтобы они были на моей стороне.
– Не обращай на них внимания, Атанас, никакого значения они не имеют. Просто они показывают, кто победитель.
А потом последний удар в дверь, и – нате вам – ушел Стойо Петканов, ушел сразу и безо всяких предлогов: не ссылаясь на внезапную тяжелую болезнь, не предлагая уступить место своему преемнику. Просто-напросто Центральный Комитет отправил его в его загородный дом на северо-востоке в сопровождении пяти охранников. Сперва его заместитель, этот прохиндей Маринов, попробовал сплотить Партию вокруг себя, заявив, что он консервативный реформист, но за несколько дней его так разломали на им же самим выбранной дыбе, что стало ясно: он никуда не годится. И замелькали события, сливаясь, как велосипедные спицы. Слух, казавшийся вчера невероятным, завтра становился устарелой сенсацией. Коммунистическая партия проголосовала за временную приостановку действия статьи о своей направляющей и руководящей роли в экономическом и политическом строительстве, переименовалась в Социалистическую, призвала включить все важнейшие политические организации во Фронт национального спасения, а когда из этого ничего не вышло, предложила поскорей провести выборы. А вот этого-то оппозиционные партии не хотели или, по крайней мере, еще не хотели: их структуры были в зачаточном состоянии, а социалисты (бывшие коммунисты) все еще контролировали государственное радио и телевидение, большую часть издательств и типографий. Но оппозиции все же пришлось рискнуть, и она выиграла достаточно мест, так что социалистам (бывшим коммунистам) пришлось защищаться, хотя они, социалисты (бывшие коммунисты), и сохранили большинство в парламенте – ситуация, крайне удивлявшая западных комментаторов. Правительство предложило оппозиционным партиям войти в его состав и спасать страну вместе, но оппозиционные партии держались стойко – вы эту кашу заварили, вам ее и расхлебывать, а не можете, так уходите в отставку. А потом все уперлось в половинчатые реформы, горячие споры, и перебранки, и оскорбления, и бессилие, и страх, и черный рынок, а цены все росли, и снова полуреформы; одним словом, никакого героизма, по крайней мере, такого, как ожидали, когда отважный гусар мчится и разрубает путы рабства; а если и было что-то героическое, то лишь настолько, насколько может быть героической просто работа. Вере представлялось, будто медленно разжимаются пальцы, почти полвека сжатые в крепкий кулак, а в кулаке этом – золоченая сосновая шишка. И вот шишка выпала; она помялась, потускнела от смачивавшего ее много лет пота, но не стала меньше весом и все еще была так же красива.