Стало потише, сказал мне мельник. Да, такой тишины и не слыхала даже среди пустоты и безлюдья зимних полей. Поля эти спали, а город был мертв. Или у меня уши заложила, когда я увидела черные руины? Тригондум невелик, большинство домов в нем были деревянные, и пожар их не пощадил. Люди встречались редко и передвигались молча. Никто не заговаривал со мной, хотя меня знали почти все в городе. Может быть, они разучились что-либо замечать? А может, я уже умерла, и лишь тень моя бродит среди развалин и встречает другие тени?
Я передвигалась по городу, точно став невидимкой. Но я-то видела их лица. И тоже молчала.
Центральная часть города сохранилась лучше, видимо, пожар сюда не дошел. Здесь повсюду замечались иные разрушения – следы грабежа.
Наконец я свернула в Колокольный переулок, и, пройдя немного вперед, увидела свой дом. Он был цел. Замок сбили, и дверь висела на одной петле, но сам дом уцелел. Я остановилась. Мне очень хотелось войти, но я медлила. Сердце мое заполняла тревога – не знаю, почему, улица была пуста. И почему-то я подумала о том, как защитить себя, что раньше меня не волновало. Я никогда не дралась, даже в детстве, и нож, который я всегда носила на поясе, служил совсем для других целей. Просто лекарю порой необходимо иметь при себе хорошо наточенной нож.
Я не могла войти и должна была войти. Во всем этом была некая неотвратимость, природы которой я не могла понять. Я превозмогла это дурное чувство и вошла. По привычке затворила за собой дверь. Внутри был разгром. Нельзя было шагу ступить, не попав на черепки разбитой посуды или клочья растерзанных книг. Зрелище было тягостное, но объяснимое, не найдя в доме денег или каких иных богатств, грабители покрушили и порубили мечами все, что подвернулось. Я подошла к лестнице, чтобы подняться наверх и посмотреть, как там. И снова остановилась. Вдруг я поняла – наверху кто-то есть. Тоска пронзила мое сердце, не страх, а безнадежная тоска, будто я все знала наперед. Я ничего не услышала – ни стука, ни звона. Ни одна половица не скрипнула. И никакого движения в воздухе. В доме стоял полумрак, окна все еще заколочены, как перед моим отъездом, единственный луч пробивался из-под двери. А наверху кто-то был. И ждал, когда я поднимусь.
На этот раз я не убеждала себя, не говорила: «Кому я нужна?», не боролась со своими предчувствиями. Стараясь двигаться беззвучно, я отступила назад. Обернулась к двери.
Но они уже были там, у входа.
Наверху и снаружи.
Оставалось верить лишь в то, что я сумею пробиться.
И я распахнула дверь.
II. Торгерн
В зале несло сыростью, по ободраным стенам стекала вода, и факелы чадили. Вообще все осточертело. Хотелось плюнуть на все и уйти к солдатам, туда, где снег и мороз… и какого дьявола ждать? Никогда не ждать. Раздавить городишко, как муху, потом переломать хребет Иоргу, потом…
Гул голосов раздался в коридоре. Значит, удалось. Ладно, посмотрим, что это за сокровище такое.
Вошли солдаты. Они несли что-то, похожее на мешок. Потом бросили этот мешок на пол, к его ногам. Но это был не мешок.
– Убили, сукины дети?
– Нет, – быстро и с готовностью ответил один. – А так, конечно, поучили слегка… Да вон, шевелится!
– Поставь ее на колени.
Приказ был тут же исполнен. Он присвистнул. Его предупредили, что это не красавица, но стоящая на коленях женщина показалась ему просто уродливой. Тоща, как моща, спутанные космы темных волос, изжелта бледная кожа, крючковатый нос, узкие губы – в точности…
– Ведьма, – процедил он, глядя, как она размазывает кровь по лицу.
Мгновенный отзыв на первое ощущение, но, черт побери, вернее определения он бы не нашел, если бы стал искать. Такие женщины в старости глядятся совершенными старыми ведьмами – когда выпадут зубы и провалится рот. Однако что-то в облике приведенной – может быть, ее худоба и бледность, заставляли предположить, что вряд ли у нее будет шанс дожить до старости. Впрочем, это зависело от него.
– Это она, – сказал Безухий, хотя его никто не спрашивал. И тут же сжался. Торгерна он боялся до судорог, до тошноты. Но то, что князь никак не ответил на его выходку, ободряло. – Она и есть. Карен-лекарка, чертова подружка. Где Летопись, сука?
Она молчала. Ее глаза, непропорционально большие, были неподвижны, и все же живы. Так свет перемещается в полированных гранях.
– Отвечай, – приказал Торгерн.
– Молчит, – сознание того, что Карен ничего не сможет ему сделать, возбуждало Безухого необычайно. – А наглая какая была! Топором махала! Обзывала всячески! А я все разведал, все узнал, и – прямиком к светлому князю… Женщина вдруг быстро, почти незаметно изменила позу: уже не стояла на коленях, а сидела на полу.
…– и все ему про Летопись, а он мне – стану я зазря своих гонять, а я ему – не зазря, я тайные ходы знаю, я уж из этого города гнусного спасался – и все так, и все наше!
– А Летописи нет, – сказал Торгерн с какой-то зловещей веселостью.
– Найдется! Она тут, видно, перепугалась, пряталась где-то, и Летопись прятала. Сейчас у нее от страха язык отнялся, а встряхнуть ее как следует – признается!
– Так я и знала, что предательство было. Да еще и ты. – Резкий, рваный голос раздался неожиданно. Она обращалась к Безухому. Присутствия Торгерна она, казалось, вовсе не замечала.
– Где Летопись?
– Никогда вам ее не прочесть.
– Упорствует, – сказал Торгерн. – Это ничего.
– Говори, где Летопись, пока из тебя этого не выбили! – заорал Безухий.
– А и глуп же ты, – сказала она с явным пренебрежением.
– Это почему же? – обиделся Безухий.
– А не был бы глуп, знал бы, что самое важное не записывают на пергаменте.
– А… что?
– Запоминают, тварь! Никакой книги нет, то есть я и есть книга.
– Врешь! Увиливаешь!
– А похоже на правду, – заметил Торгерн. – Так оно и проще.
– Да! Сама все расскажешь! Огнем и железом… клещами и дыбой… всего добиться можно!
– По себе знаешь? – Она поднялась на ноги. – А ничего у вас не выйдет. Он все разведал? Или скрыл от хозяина, что Карен – калека? Посмотри на меня! Да я умру на первой растяжке. Пытки хороши для здоровых, от нас, слабых и хилых, ими ничего не добьешься!
– А если, скажем, ногти тебе вырвать? – с интересом спросил Торгерн. – Или раздеть и на мороз выставить?
– Ну и беседуй с мерзлым трупом, – отрезала она, продолжая смотреть на Безухого, и только бросила в сторону: – Обманули тебя, а?
– Верно, дурной товар продал, собака.
Вошел Измаил, глянул по сторонам.
– Говори, говори. А эти двое живыми отсюда не выйдут, и болтать не будут.
– Разведчики вернулись. Иорг в двух переходах к югу.
– Ловко! Пришли ко мне Флоллона. Шевелись.
Лекарка, кажется, пропустила весь этот краткий диалог мимо ушей. Стояла в стороне, полностью погрузившись в себя. Но Безухий… Он никак не мог переварить слова насчет «живыми не выйдут». Ему слишком много пришлось пережить за последние полчаса, и страх, в котором он жил постоянно, значительно притупился.
– Как это? Я все сделал! Все… и мне за это… Где же правда?
Торгерн не отвечал, и равнодушный его взгляд ввел Безухого в заблуждение.
– Где твое слово, господин? Мне доля была обещана! Я заслужил! Я…
Он начал требовать. А в присутствии Торгерна нельзя было требовать. И торговаться. И даже просить у него не следовало.
Торгерн не стал звать стражу, чтоб унять крикуна. Только тот, кто внимательно следил бы за его рукой, успел увидеть, как рука это выхватила меч, – так легко он это сделал. Ударил – как любил – от левого плеча к бедру. И, нагнувшись, вытер лезвие.
Неожиданно он услышал смех у себя за спиной. Он обернулся. Смеялась лекарка. Лужа крови, растекавшаяся по плитам, подбиралась к ее ногам.
– Не боишься кровью замараться?
– Плохая была бы я лекарка, если б боялась крови, – со смехом же сказала она.
– Что смеешься? Думаешь тебе от этого лучше будет?
– Нет. Но я хотела, чтобы он умер, и он умер.
В этом смехе не было ни безумия, ни издевки, вызванной страхом. Разумеется, он не делал умозаключений. Он просто всегда шкурой ощущал, боится человек, или нет. Эта женщина не боялась. Но чтоб чувствовать уважение к врагу? Ничего подобного. Ничего он не чувствовал, кроме глухого раздражения.
Вошел Флоллон в сопровождении Измаила, поднял руку в приветствии. На разрубленное тело, валявшееся на каменном полу, никто не взглянул. Торгерн кивнул Флоллону, чтоб садился, а Измаилу приказал:
– Запри девку где-нибудь поблизости. Поставь охрану. После я сам ее допрошу. И по пути кликни кого-нибудь, чтоб прибрали эту падаль.
* * *Карен шла по двору. Охранников было двое, и еще этот чернявый. Мороз стоял лютый, а она шла в платье, с непокрытой головой (плащ, шапку и рукавицы потеряла в драке), но холода она не чувствовала. Только теперь, с опозданием, она ощутила, где она и кто вокруг нее. Качающиеся спины стражников, обугленные руины, труп Безухого с выкаченными глазами. Зверье… Нет, зверьем их нельзя назвать, потому что «зверье» для них похвала. Она понимала сейчас, где находится, хотя раньше никогда не бывала внутри. Раньше в этом здании заседали городские старшины… а этот разграбленный ободранный зал… кажется, это был зал суда. Суда!
– Запри девку где-нибудь поблизости. Поставь охрану. После я сам ее допрошу. И по пути кликни кого-нибудь, чтоб прибрали эту падаль.
* * *Карен шла по двору. Охранников было двое, и еще этот чернявый. Мороз стоял лютый, а она шла в платье, с непокрытой головой (плащ, шапку и рукавицы потеряла в драке), но холода она не чувствовала. Только теперь, с опозданием, она ощутила, где она и кто вокруг нее. Качающиеся спины стражников, обугленные руины, труп Безухого с выкаченными глазами. Зверье… Нет, зверьем их нельзя назвать, потому что «зверье» для них похвала. Она понимала сейчас, где находится, хотя раньше никогда не бывала внутри. Раньше в этом здании заседали городские старшины… а этот разграбленный ободранный зал… кажется, это был зал суда. Суда!
Ее втолкнули в боковую дверь, повели наверх по лестнице. Потом снова толчок в спину и лязг засова. Она была в довольно большой комнате, к которой примыкало несколько маленьких и тесных камор, скорее даже ниш. И снова она догадалась, что это. Бывшее помещение архива, тоже разграбленное. Все, что имело хоть какую-то ценность, отсюда выволокли. В большой комнате на стене сохранился ковер, такой облезлый, что на него никто не польстился, некрашеный стол и разбитый сундук, в котором раньше, вероятно, хранились книги. Оконце под самым потолком было такое узкое, что даже она при своей худобе не смогла бы пролезть.
Итак, заключенная, безоружная (нож у нее отобрали сразу же) в логове врага. Однако страх был так же неощутим, как и холод.
Она села на сундук и принялась пальцами разбирать спутанные волосы. Учитывая их обилие, это занятие могло продолжаться неопределенно долго. Но ей необходимо было чем-нибудь занять руки, чтобы освободить голову. Все, что случилось в зале, мгновенно осветилось в сознании, и она поняла, почему не испытывает страха. Торгерн. Ненависть к этому человеку (человеку?) сразу охватила все ее существо, так что для страха просто не осталось места. И Карен обрадовалась этой ненависти. Она была единственной реальностью в этом распадающемся мире. Единственной опорой. Здание жизни, любовно возводимое многие годы, обрушилось в прах. Она могла бы растеряться, впасть в отчаянье. Но тут пришла эта ненависть – легко и естественно. И Карен снова стала бодра и сильна. И напугать могла разве что легкость, с которой эта ненависть пришла. Боже мой, она, в жизни не причинившая зла ни одному живому существу, радовалась смерти человеческой! И виной – не только преступление Безухого. Нет. Влияние животной злобы, жестокости, исходящее от… того. Торгерн. Она снова вернулась к этому имени, имени, которое отныне носила ее ненависть. О человеке она не думала. Ей не было дела до него. Она даже не заметила, как он выглядит, молод или стар, красив или безобразен. Слишком явной была сущность.
Между тем наступил вечер. Ранний зимний вечер, а она все так же сидела в полной темноте, погрузившись в свою ненависть, и глубоко равнодушная ко всему остальному, в том числе и к течению времени. Из оцепенения ее вывели шаги и голоса за дверью. После долгой тишины они слышались грохотом. Да! Он не забыл придти лично допросить ее. Карен стиснула зубы. Усилием воли уняла биение сердца. Следует быть готовой ко всему, в том числе и к смерти, которая, видно, ходит здесь свободнее, чем на поле сражения. Смерть! Ни о каком ином выходе она не думала, ненависть парализовала ее мозг, лишив его если не силы, то быстроты мысли.
* * *Торгерн вошел, за ним – непременный Измаил, который нес горящую плошку. Поставив светильник на стол, телохранитель тут же развернулся и вышел. Торгерн осмотрелся и, поскольку сесть было негде, встал, опершись на стол. Умышленно оттягивая начало допроса, бесцеремонно оглядывал пленницу, словно мало нагляделся на нее в зале. И, чем дольше он на нее смотрел, тем больше она ему не нравилась. Особенно неестественно выглядела эта грива волос, кажется, непомерно разросшаяся за счет тщедушного тела. И глаза. Он даже и не знал раньше, что глаза бывают такие большие и темные, темные – не черные. Такое впечатление, что изза своей величины они видят сразу больше, чем глаза обычные. И она смотрела на него. Смотрела впервые. Ей совсем не хотелось смотреть, но опустить глаза – значило сдаться, проявить слабость, и она глаз не опустила. Кроме того, нужно было посмотреть, что же именно такое она ненавидит.
Большая, широкая, тяжелая фигура. Впечатление страшной силы при свободе движений, без всякой скованности. Темная, продубленная кожа и совсем белые, выгоревшие волосы. Мертвенная правильность черт. Что же касается глаз, то их вроде бы и вовсе не было. То есть, они, конечно, были, но ничего не прибавляли к общему впечатлению.
Наконец игра в молчанку ему надоела.
– Хватит. Помолчали, и будет. Я тебя сегодня слушал. Похоже, ты не врешь насчет собственной памяти. Славно придумано – посторонний глаз не увидит, а грамота – она для попов. А вот дальше, когда увертки пошли… Уясни себе, глупая баба, я могу сделать с тобой все. Все! Я могу сжечь тебе ноги и бросить собакам то, что останется. Могу отдать тебя своим солдатам, если они польстятся на такое пугало. С тебя будут снимать кожу по кускам, покуда ты не признаешься во всем. Так что признавайся сейчас. Здесь! Мне палача звать не нужно.
– Верю, – сказала она. – Верю. – Этот язык она уже слышала и знала, как на него отвечать. – Только не надо меня пугать. Слушать нужно было лучше, если думать не умеешь. Ты вот здоров, как бык, а я, вообрази себе, очень больна. Убить меня легче легкого. Если меня ударить, я могу умереть, понял? А это тебе невыгодно. Так что не надо твердить мне про пытки. Про то, что отдашь меня солдатам – тоже не надо. Ты проиграл в обоих случаях.
– Так что же с тобой можно сделать?
– А уговорить меня. Убедить, что ты – именно тот человек, которому я могу доверить тайну. Только вряд ли у тебя получится.
Он искренне расхохотался.
– Ну, хитрая стерва! Думаешь голову мне задурить, как своим горожанам? Уговорить ее! Уговорю, не беспокойся. Решила, если тебя пытать нельзя, так на этом все и кончилось?
Слово «тебя» он выделил. Она поняла, но промолчала. Он продолжал: – Или других способов нет? Разговоришься… хотя к тебе и пальцем не притронутся! Я таких видел, знаю!
– И кого же ты пытать собираешься? – спросила она. – Для моего устрашения? Родных у меня нет, друзей тоже… собаки и той нет у меня.
– Да, – согласился он. – Докладывали. А крови ты не боишься…
Все это, видимо, занимало его. Причем все время он не сводил с нее глаз. Это было невыносимо, но она не отворачивалась.
Однако дело было не в том, что он ее испытывал. Он и сам не знал, в чем. И не задумывался. Мало ли… Кажется, ему удалось разрешить трудность.
– А просто-то… Правда, подождать придется, но зато потом уж… дело верное! Этот ворюга доносил – в городе говорят – больно жалостливая ты, слез чужих не переносишь… Ну, его ты не шибко пожалела. Может, и врал. Но попробовать стоит. Пошлю сейчас в город, прикажу собрать у здешних сопляков поменьше… штук пяток… или десяток… сколько найдут. Так вот, пытать будем их. А ты, красавица, не отворачивайся.
Она мгновенно поднялась на ноги, выпрямилась, поднесла сжатые кулаки к горлу. Признесла сдавленно:
– Этого ты не сделаешь.
– Сделаю. Я ведь предупредил – я все могу сделать.
Она быстро пресекла комнату – будто летучая мышь пролетела, остановилась под окном. Пламя в плошке колыхнулось от шагов. Он разглядел у нее на виске пятно засохшей крови.
Знахарка снова повернулась к нему. Неужели зацепило? Нет, тут что-то другое.
– А я тебе вот что скажу. Я тоже все могу сделать. Не как ты. По-своему. Ты с другими – я с собой. Ты никого не жалеешь, а я себя не пожалею.
– Как? – презрительно спросил он. – У тебя и ножа-то нет.
– А хоть бы и так, – она быстрым движением обернула жгут волос вокруг шеи.
– Ловко, – сказал он и замолчал. Почему?
Она думала о Летописи. Она обещала отцу во что бы то ни стало сохранить ее. И умереть без преемника? Но такой ценой… Нет. Нет.
А он не мог понять, почему не отправит ее в пыточную, почему сам не займется ей. Говорила, умрет от пыток? Чушь, это можно проверить. Что-то другое тут… что-то другое.
– Значит, жизни своей не жалеешь? – сказал он, и вдруг почувствовал, что его сбивает с толку. Он просто хотел эту женщину. Может, это темнота была виновата, в темноте, при мерцании плошки она казалась более привлекательной, чем днем. Или все эти разговоры о пытках, мучениях, сама близость смерти, возбуждавшая, как волка – запах теплой крови. Да мало ли что! Даже самая ее убогость, эта тонкая шея и плоская грудь пробуждали желание. Она думала о Летописи, а он сейчас забыл о ней, с такой силой влечение овладело им. Как, почему? Он не задумывался. А отказывать себе он не привык ни в чем. Особенно, когда желаемое под рукой. То, что он хотел, он брал немедленно. И он просто протянул руку.