В поисках окончательного мужчины (сборник) - Галина Щербакова 12 стр.


– Я просто люблю эти картинки. Я их не анализирую. Мне с ними тепло, и все. Это выше анализа.

– Это вы скажете детям в школе, когда покажете им «Троицу» или «Сикстинскую мадонну». Пусть они их очувствуют…

Ольга ответила, что в школе сначала учила детей строчить простыни, а сейчас занимается тем, что спасает школу от нищеты: достает мел, реактивы, контурные карты и прочую дребедень. Она сама не знает, зачем это ей, потому что давно живет не с официальной работы, что она то, что теперь называется «челнок», но даже уже и не челнок. Им она была, когда это называлось спекуляцией. Сейчас на нее работают трое-четверо молодых и здоровых, а она все определяет по магазинам. Ее «негры» очень быстро становятся самостоятельными и уходят в одиночное плавание, но всегда кто-то начинает и кому-то надо идти в поход в первый раз.

– В своем деле я бандерша.

Ольга поймала себя на том, что зачем-то мажет себя дегтем. Или чем помечали позорников? Так вот, она рассказывает постороннему человеку то, о чем умный бы промолчал, а она – нате вам! Нате!

Но дело было сделано, Тамбулов стоял и раскачивался на носках, серьезный такой. Членкор.

– Очень интересно, – сказал он. – Купеческое, торговая жилка оказались в нас ближе всего к выходу. Хотя ломали через колено именно это. Вот и вы, дама московского разлива, с высшим образованием, а стали торгашкой…

– Замолчите! – закричала Ольга.

– Да не обижайтесь! – засмеялся Тамбулов. – Мне нравится моя мысль. Она безоценочна. Я вас не только не осуждаю. Я вас приветствую и думаю, не возьмете ли вы под свой патронаж мою дочь. Сидит безработная и расчесывает себя до крови. При том, что никаких особых талантов нет. Ну инженер. Это же так… Слово из семи букв.

– Ну знаете! – засмеялась Ольга. – Вслух меня никто так не анализировал. Слушайте, давайте выпьем. Этот разговор всухую не идет.

– Давайте, – ответил Тамбулов. – Но я человек грубый, я пью водку, и чем она хуже, тем мне лучше.

– Просто вы не пробовали хорошего.

– О, женщина! Вы не знаете, чем поили раньше закрытых лауреатов. Такие коньяки, такие вина! Я отведал всего – и белого, и красного, и зеленого. И скажу вам: «сучок» выше всех марок.

– Не держу, – сказала Ольга, выставляя «Кремлевскую». – Я девушка деликатная, уж извините.

Она сама наливала и налила сразу много. На секунду до того она притормозила, выбирая рюмки, и выбрала объемные чешские стаканчики.

«Я хочу его споить», – пришла мысль. Пришла и осталась.

Как мгновенно он понял ее маневр! А она поняла, что он понял, и на этой сумятице взаимных разгадываний и могла начаться их игра.

Но пришла Манька, увидела возбужденную мать и повеселевшего гостя, хмыкнула, схватила со стола кусок колбасы и исчезла в комнате.

– Ее ждет квартира, – сказала Ольга как бы о главном. – Еще мои родители для меня построили кооператив. Закончит школу и пусть переезжает. Я устала от материнства.

Тамбулов молчал. Имея дочь, он наверняка мог бы высказать свои соображения на тему усталости от родительского бремени, хотя кто его знает! Может, он и не подозревал об этой усталости. Половина нашей сильной половины понятия не имеет о родительской усталости как таковой, потому что никогда на этот счет не напрягалась. Но Тамбулов молчал все-таки совсем по другой причине. Он не хотел знать. Он не хотел, чтоб его напрягали чужими проблемами. Как хорошо плеснула ему в стакан эта дальняя родственница, как, призадумавшись, вынула из серванта именно эту тару. Он заметил ее замирание у полки. И он ее не понял бы, достань она хрустальные рюмочки. И, пожалуй, завернул бы ее назад: раз уж идет питие, то это дело обоюдное, поэтому он сказал бы: «Мне, хозяйка, баночку поширше и повыше» – и был бы прав, раз она сама предложила выпить. Так вот… Все шло путем, пока Ольга не сказала это отвратительное ему слово «устала». Сам Тамбулов усталости не знал. Он мог вырубиться, как рубильник, на двадцатом часе труднейшей работы, вырубиться, уснуть на месте, откинув назад голову и сотрясая лабораторию храпом, и его сотоварищи могли в этот момент отплясывать жигу, стрелять петардами, щекотать его в носу ершиком бритвенного прибора, он только отфыркивался и продолжал спать ровно столько, сколько требовала природа его усталости. Это русский вариант трудолюбия, который всегда аврал и натиск и никогда система, но что тут поделаешь? Тамбулов не захотел бы поменять свое естество ни на какое другое. Ему было комфортно в своем теле, таком, каким оно было. Если он слышал от человека: «Я устал», то отвечал мгновенно: «Отдохни». И не продолжал разговора на эту тему, считая ее исчерпанной. Усталость как свойство иррациональное и тонкое, которое есть повод общения и излияния души душе, была ему непонятна. Конечно, будучи крупным ученым-теоретиком, он мог хотя бы один раз взять в голову то, что сейчас называют синдромом хронической усталости, взять в голову и хотя бы пять минут подумать об этом предмете. Но Тамбулов очень удивился бы, предложи ему кто это. Можно с уверенностью сказать, что Тамбулов был грубо сделанным человеком, но он был именно таким. Хотя себе нравился, другим – тоже, а тех, которые его терпеть не могли, он просто в упор не видел.

Нашла к кому податься бедная Ольга с ее жаждой участия. И тем не менее своей вымуштрованной жизнью интуицией она учуяла, что между тем, как вошла Манька и схватила кусок колбасы, и тем, как она закрыла за собой дверь, что-то произошло в таинстве подспудных отношений с Тамбуловым. Так хорошо, душевно, без напряга плыли они друг к другу, а потом возьми и разминись.

Они выпили еще, и она поняла, что ей уже чересчур, а ему как с гуся, только чуть припухли веки и голос присел на басы.

Но дальше дело не пошло. Ольга опять подумала, что, не будь Маньки, можно было бы попробовать порулить дальше, но при взрослой дочери – как? Когда жил в доме Кулибин, все было просто. Родители – в маленькой комнатке, дочь – в проходной. Потом Манька захватила маленькую, а Ольга переехала на диван. Миша опять все порушил, и Манька, поскуливая, вернулась в проходную. Сейчас Тамбулов ляжет в проходной, она пойдет спать к дочери.

Ольга постелила Тамбулову и ушла к Маньке. Дочь спала, укрывшись с головой. Когда была маленькой, Ольга вставала к ней ночью и откапывала дочкин нос. Сейчас уже не откапывает. Привыкла. Но, видимо, оттого, что выпила, взыграли старые чувства, пошла стаскивать с Манькиного лица одеяло, та фыркнула, уцепившись за его конец, защищая нору. Ольга наклонилась поцеловать дитя, на нее пахнуло родным духом, но Ольга материнским чувством уловила и другое: ее дитя, ее младенец был существом весьма женским. Манька уже цвела другим цветом, горячим и пряным, это не мог перебить запах жвачки, высосанной до основания и прилепившейся к рубашке. Что такое это резиновое баловство в сравнении с буйством природы, которая нагло и назло всем и вся пахла откровенным желанием.

Ольга подумала, что для одной маленькой комнаты слишком много «женского», что надо всерьез заняться той припасенной квартирой и летом, сразу после школы, пусть девица живет самостоятельно, потому что потому… Когда строили кооператив, думали, что это у черта на рогах, сейчас там метро рядом с домом.

Почему-то уверенно думалось, что не будь Маньки, у них бы с Тамбуловым случилось. Не могло не случиться. Она на цыпочках пошла в уборную и увидела, что Тамбулов сидит в кухне и читает какую-то книжку, смешно отодвинув ее почти на вытянутые руки, а очки у него сдвинулись на кончик носа. Еще тот видок для членкора!

– Не спится? – спросила она.

– Забавная книжонка, – ответил он. – «Коллекционер» называется. Идея абсолютного обладания. В сущности, весьма распространенный человеческий грех. Вы не читали?

– Нет, – ответила Ольга.

– У вас будет возможность это сделать. Я взял ее у вас с полки…

Стало неловко, хотя с какой стати?

– Я так устаю, – сказала Ольга.

– Отдохните, – ответил Тамбулов в один выдох.

В ванной Ольга долго смотрела в зеркало. Никогда не красавица, она была довольна природой, которая дала ей в износ именно это тело. Она благодарила его за то, что оно не было вялым, что оно умело приспосабливаться к погоде, оно было податливым к переменам стиля… Она уже давно хорошо, стильно одевалась, убедившись, что фигура ее универсальна, а недостатки – широкие плечи, слабо выраженная талия и тяжеловатые ноги – искупаются высоким ростом, длинной шеей и стремительностью походки. Кстати, стремительность родилась нуждой и необходимостью многое успеть, ведь в детстве она была такая неповоротливая квашня.

Сейчас же, всматриваясь в свое лицо и будучи вполне довольной и им, она все-таки подумала: никогда ее статей было недостаточно, чтоб сразу на нее запасть. Даже одетая в самое что ни на есть, она обязательно должна была пускать в оборот себя внутреннюю. Ей просто необходимо было и заговорить. Она раскрывала рот, и тогда она (другая часть человечества) начинала ее видеть. В этом была своя игра, своя интрига, она любила, помолчав и выждав, вставить словцо, засмеяться…

– И тогда, – говорила она, – мужская природа начинала меня инвентаризировать, у них уже взбухали железы и бежала слюна… Они, как собаки, идут на мой голос.

Я ее не перебивала. У нее не было чарующего голоса, голоса как зов. Не на его звук делалась стойка, а именно на разговор, речь… Движение ее ума. На то, как она вязала слова, как ловко под языком сидели у нее стебные, как говорят теперь, фразочки. С ней было интересно…

Но вот сейчас, у зеркала, Ольга подумала: «А Тамбулову со мной малоинтересно». Его она не может удивить, даже разговор о купечестве она толком не смогла поддержать, а тут еще эта чертова книга, которую она не читала, потому что вообще в последнее время читала мало. Это когда-то был запой. Тогда все читали «Новый мир» и «Иностранку», и она тогда была в курсе всего и побеждала в знании Членова, а Вик Вика – в оригинальности оценок. Сейчас не то… Затребовалась другая доблесть. Читать ничего не хочется, как будто иссякла, кончилась та жила, что вырабатывала радость листания страниц… Но разве так бывает? Разве такое кончаемо? Но так есть… А этот, в кухне… Вытянул из себя руки на всю длину, шевелит губами… У него, значит, жила не иссякла.

Что-то в этих мыслях будоражило Ольгу, беспокоило… Конечность каких-то живых желаний? Но книга – разве желание? Желание – это то, что держит ее у зеркала, когда она морочит себе голову черт-те чем, а на самом деле ей нужен большой, тяжелый Тамбулов, и нужен и по низкой, плотской причине, и по высокой тоже… Конечно, членкор, конечно, потому… Так хорошо бы вплыть в новую жизнь с мужчиной такого ранга и задним числом отомстить им всем – и этому пижону и трусу Членову, и чистоплюю Вик Вику, мелочовку она не считает… Хотелось завершить все хорошим аккордом и успокоиться. У нее есть деньги, есть ценности, наступит лето, и она отделит Маньку, и как было бы хорошо, если бы Тамбулов был тут и по вечерам держал на вытянутых руках книжки, а у нее было бы право прийти и сесть между книгой и ним и ощутить, как умный членкор начнет перебазировать свою энергию с мозговых клеток к иным… И это будет хорошо!

«Я сейчас это сделаю! – сказала себе Ольга. – Манька ночью не встает».

И она стремительно вошла в кухню в прозрачном халатике, вся такая «горячая до любви».

– Что? – спросил Тамбулов, глядя на нее поверх очков, но тут же все понял и, как ни странно, не удивился.

– Закройте дверь! – сказал он ей.

Потом они что-то ели из холодильника, а у нее почему-то дрожали руки. Это вместо расслабленной радости?

– Знаешь, что он мне сказал? Что уже не чаял такого рода расслабухи в Москве. Это раньше, когда они прилетали на своих самолетах, «ящичные» академики, и их помещали в закрытых гостиницах, девочек им подавали, можно сказать, на блюде. И он мне говорит: «Я жене вообще-то верен»… Чувствуешь, какая пакость? Он верен. Но великодержавное блядство было как бы на десерт, а значит, по большому счету несчитово. Он меня по попе погладил, мол, умница… Сама пришла. Я сдержалась и думаю: «Пусть будет так». Конечно, про верность жене он зря… Развел трах и жену на разные планеты, и как бы так и надо. А руки у меня трясутся, трясутся…

Потом Ольга лежала на раскладушке и слышала через тоненькую дверь могучий храп Тамбулова. На душе было тоскливо. Ну, хорошо… Будет еще завтра, послезавтра. Удастся ли ей развернуть к себе Тамбулова так, чтоб сообразил он своей ученой головой, что она у него не «на третье», что он с ней изменяет жене, изменяет не в общем блудливом кодле командированных, а вполне индивидуально, а значит, сознательно. Почему-то она думала, что когда он осознает это, когда он ее выделит и почувствует, то тогда и произойдет определение факта измены, а дальше надо будет закрепить это дело, освободив его от паутины угрызений (это она столько раз проходила, но теперь, кажется, знает, на какую нажать кнопку, чтоб выключить стыдливый мотор к чертовой матери).

Утром Манька собиралась быстро и в упор не увидела сдвинутости кухонной мебели. Сама Ольга аж ахнула, узрев это с утра, а Маньке хоть бы что. И тогда Ольга подумала одну из своих любимых мыслей о том, как звучит жизнь. Она звучит так, что смолоду она невероятно громка, в том грохоте мыслей и чувств, которым живет молодое дурило, в упор не видно и не слышно тихой или утихающей жизни старших. Наверное, тут подошли бы толкования о вибрациях, но это слишком. Ольга думает проще: громкая жизнь молодых заглушает им жизнь, как они говорят, предков. Вот Ольга и Тамбулов сдвинули стол и табуретки и сорвали случайно шторку с двух крючков, а Манька вошла, ногой поправила табуретки, боком двинула стол, на шторку не глянула, ах, дитя ты мое, дитя, ты еще не знаешь, как быстро приходит утихание.

К вечеру Ольга была готова на все сто. Чтоб и водочка, и закусочка, и сама. Он пришел раньше времени, она успела нарисовать один глаз, конфузно встречать гостя, на которого поставлено все, встречать одноглазой, пришлось голый и блеклый глаз прикрыть ладошкой. Тамбулов влетел как ветер, сказал, что его ждет машина, что Москва расстаралась и нашла им какую-то дачу, и теперь они все туда едут, спасибо ей за кров и дом, и вообще, даст Бог увидимся, бардак конечен, как и все в живой природе, но это так здорово, что они собираются своим кругом, уже года четыре – или пять? – не виделись. Две минуты – и он уже «с чемоданчиком на выход», на пороге затормозил на ней взглядом.

– Глаз болит? – спросил и даже как бы сочувственно: – Промойте крепким чаем.

И все! Даже руки не подал. Отсалютовал двумя пальцами к виску.

– Дочке кланяйтесь! – Это уже с лестницы, сквозь топот убегания.

Ольга посмотрела на себя одним накрашенным мертвым глазом, сняла ладонь и увидела другой, который моргнул, как виноватый, неоправленный, с легкой краснотой век, умученных карандашом. Глаз.

Шипело в чугунке мясо по-монастырски. Обалденная еда для радости. Водочка мягко лежала в морозильнике на пакете с клюквой.

Сначала она тщательно вымыла лицо. Когда вошла в кухню, уже пахло подгоревшим мясом. Выключила конфорку. Потом пошла и легла на спину, без подушки. На потолке был старый след от убитого комара. След Кулибина. Их тогда налетела тьма, и они их били, били… А этот, особенно настырно жужжащий, нагло отдыхал на потолке. И Кулибин ткнул в него еще маминой палочкой, с которой та ходила. Палочка так и продолжала уже сто лет висеть в прихожей. Самое удивительное, что Кулибин попал в упоенного собственной недосягаемостью зверя. И на потолке отпечатался резиновый кружок палки и ничтожное комариное тело. Оттирала его потом со стола кусочком ваты в пудре. Но до конца не оттерла, след следа остался. Сейчас со спины был почти хорошо виден круг и иероглиф мертвого тела.

Ольге было стыдно так, что хоть из окна… За вчерашнее, за сегодняшнее. Она чувствовала полный разлад в той системе, которая отвечала за координацию ее отношений с мужчинами. Странно, но это состояние было сродни тому, что было, когда ее задешево распяли в комсомольском штабе. Тогда тоже так было – ужас и не знаю, где я и кто я. Но Боже! Между тем и этим – тысяча лет. Целая эра. Она совсем другая. Она сильная. С ней нельзя так поступать! Но можно сколько угодно нагнетать в себе самой самоуважение, иероглиф комара пищал о другом. В отношениях с мужчинами она всегда была дурей себя самой. Всегда. Ей всегда казалось лучше, правильней брать отношения в свои руки, быть, так сказать, водилой, ну и что? В результате все ее романы кончались ничем. Они уходили у нее из-под рук, мужчины. И те, которых она хотела удержать, и те, кого она отпускала без сожаления. Никто не пытался что-то сделать обратное, обхватить ее руками-ногами и сказать: «Нет!!!» Даже муж Кулибин, казалось бы… Даже Миша. Она только чуть плечом повела, и он тут же: «Я понял… Меня уже тут нет…» Любил ли ее хоть один до задыхания, до того, чтоб через все… Иероглиф ответил: «Нет!»

V

С этим она у меня и объявилась. Без лица, без лихих одежек, такая вся в простоте и безысходности. Женщина из толпы. У меня как раз сидела Оксана Срачица. Она показывала мне панно, сделанное целиком из поношенных, что на выброс, детских колготок. Панно было сюр. Причудливая тварь смотрела на меня одним большим глазом-пяткой в бахроме ниток. Некто. Было не понять, как старый чулочно-носочный материал смог сказать о тебе самом больше, чем ты сам про себя знаешь. Перед приходом Ольги я сказала Оксане, что иметь в доме такого соглядатая, как этот чулочный зверь, просто опасно для здоровья.

– Да что вы! – ответила она. – Это же Мотя. Он хороший.

Ольга же вцепилась в панно намертво.

– Сколько оно стоит? – спросила она.

– Я не продаю, его дети любят, – ответила Оксана. В отказе ее было слишком много чувства.

– Чего хотят ваши дети?

Ольга держала Мотю за ту его часть, которая уже не была глазом, а была как бы шеей, но одновременно и деревом, на котором он пребывал. Вообще Мотя мог быть деревом с глазом, равно как и левой стороной птицы, но не в том смысле, что правой было не видно а в том, что это была законченная «левая птица», но если настаивать на дереве, то дерево как раз было «правым». Хотя где вы видели правые деревья?

Назад Дальше