В поисках окончательного мужчины (сборник) - Галина Щербакова 29 стр.


– Перестань выть, – сказала она дочери. – Мало ли чего я говорю? А если бы ты знала, что думаю! Что у меня осталось, кроме как позволить себе слова и мысли.

– Это тоже энергетика, – ответила Жанна, – а слово всуе… Может, еще большая опасность, кто его знает?

– Я знаю, – говорит Варя. – Слово оно и есть слово. Не расстраивайся. Хотя если ты думаешь, что мне все равно, что я умру, а вы будете жить, то пусть меня извинит Лермонтов. Не все равно. Я от этого знаешь, как злюсь?

– Ты будешь жить долго, – ласкает ее Жанна. – У тебя такой ясный ум… Направь его на созидание своих же сил…

– Соблазняет разрушение, – тихо отвечает Варя. – Это как с мужчиной…

Жанна краснеет. Чертова ханжа, думает Варя, как она получилась у таких штукарей этого дела, как она и Жаннин отец? Какие же они были асы в поединках на панцирной сетке! Даже от воспоминаний голова идет кругом! Шпрехта обучить мастерству ей так и не удалось. Он восхищался женой, но уж очень робел. Старательно выполняя все указания своей царицы, он не смел ничего добавить своего в исполнении урока. Не смел.

– Удушу! – тихо говорила ему Варя, и это было еще когда-когда!

Вот почему случилось все дальнейшее. Уже стоял в манежике сыночек, а ей передали из шахтной конторы письмо от бывшего непутевого мужа. Первое, что почувствовала Варя, – это горячий сок, побежавший по ноге. Она юбкой перехватила его по дороге, не дала выскользнуть.

Письмо было без содержания. С приветом, и все. В нем не было вопроса, не нуждается ли в чем его дочь Жанна! Не по этому делу он был, чтоб беспокоиться о дите. Стало ясно, первый хочет между здравствуй и прощай спросить, не одна ли ты кукуешь, женщина, и не примешь ли в старое стойло. Ничего, конечно, прямо написано не было. Ничего! Просто, как она там, Варюха? А зачем это тебе – как я тут?

Нет, горячий сок больше не выплеснулся. Сок – не дурак. Варя взяла страничку «в арифметику» и написала как отрезала. Замужем. Имею сына. Жанна хорошая девочка. Не нуждаемся. Но алименты ты обязан.

Исполнительный лист сизым соколом пошел следом.

Через какое-то время снова пришел конверт. Варя сжала ноги и рванула заклейку. Там было чужое, коряво написанное письмо с просьбой «сообчить, чи не живе в йих мисти Евген Сорока, а може, Юхим Грач. Якщо да, то хай йому скажуть, шо жена та диты живуть тамотки, де и жилы».

– Вот это да! – закричала Варя. – Вот это да! – Даже не обратила внимание на приписку первого мужа: «Исполнительный получил, но исполнить не могу. Не работаю и не хочу. Жарко».

Но это было Варе неинтересно. Она и не ждала от него никакой помощи.

Варя толклась во дворе, не находя себе применения. Тогда она еще жила в послевоенной мазанке, а для дома вывели только фундамент. Сороку она знала как облупленного, да кто ж его не знал? Знала и Зинаиду, но так… Поверхностно.

Кивали на улице друг другу, хотя была и встреча по-теплому, когда выяснилось, что участки у них напротив друг друга.

– Будем соседствовать, – сказал тогда Сорока.

«Деревенщина!» – подумала о нем Варя.

Самое простое – что? Взять и отдать письмо Сороке, и все дела.

Варя сунула ноги в лосевки, сняла фартук и пошла. Ей сказали, что Сорока проводит конференцию в колхозе. Варя вышла на улицу, думая, что могла бы воспользоваться и секретаршей. Но понимала – это конец Сороке. Терпеть она его не могла, презирала за потные лапающие руки, за хамство, за все про все, но делать его жизни окорот, да будь он и в мильон раз хуже, она не стала бы ни за деньги, ни за славу, ни за любовь.

«Многое могу, а это нет», – сказала она себе и прямым ходом пошла домой к Сороке, к Зинаиде, и вручила через порог письмо тети Эсфири.

Та удивленно поблагодарила и закрыла перед носом Вари дверь: на широком столе столовой закройщица местного ателье кроила ей нечеловеческой красоты шифон, полученный для главных женщин города.

Кто такая была Варя, чтоб пялить на это глаза?

Прочти Зинаида письмо сразу, она бы не то что закрыла за Варей дверь, она бы окутала ее шифоном с ног до головы.

Но Варя ушла. Закройщица клацала ножницами, письмо шевелилось от сквознячка, лежа на комоде.

– Всегда можно угадать почерк старика, – сказала закройщица, поглядывая на комод.

Это закройщица сама рассказала Варе, когда ей вдруг решительно предложили уйти и прийти в следующий раз.

– Соображаешь? – возмущалась закройщица. – Шифон же нежный. У меня все разложено, все помечено, а она как спятила, начальница. Уходи и уходи!

Поздней ночью Зинаида пришла к Варе.

И Варя поклялась молчать, не оскорбившись, что ее заставляют клясться и жизнью, и детьми, и домом, и всем, всем, всем. Варя понимала значение этой клятвы в жизни Сорок, она их жалела и людоедом не была.

– Напишу им, что он умер. Я ведь – не поверишь – тоже ничего не знала.

– Не бреши, Зинаида, – сказала Варя. – Ты ж не дура, чтоб не знать подноготную. Нельзя нам про них чего-то не знать. Это важнее, чем знать про себя… Но ты права: ему не говори. Дети уже большие. Им не кормленные, а выросли… А твой еще малой, его еще подымать.

– Забудь про письмо, – сказала Зинаида.

– Ну, это зачем! – засмеялась Варвара. – Сказать никому не скажу, а забыть – не забуду. Я интересное долго помню.

Пока Варвара шла по двору, Зинаида убила ее трижды. Лопатой, воткнутой в землю возле сливы. Топором, который только-только Сорока наточил. Серной кислотой в глаза, в лицо, в рот, чтоб спалилась вся криком – и с концами.

Варвара же – как назло! – шла от Зинаиды медленно и задницей своей широкой на низких ногах делала то влево – швырк, то вправо – швырк, – на тебе, Зинка! На! На тебе мой выход с перебором!

Сороку же, дурака, Зинаиде было жалко. Чего ж он за собой хвосты не подмел? Столько времени прошло, а след тянется. Два раза, как сказала бы Варвара, «подноготная Сороки вылезала». В эвакуации на улице какой-то дядька кинулся: «Юхим, ты чи не ты?» – «Я извиняюсь, вы ошиблись», – ответил Сорока, а сам пошел желтым цветом, а потом и потью. Наорал на нее как бешеный, а потом Зинаида своими глазами видела, как Сорока с дядькой на дровах сидели и Сорока говорил и руками махал.

И еще был случай. Уже после войны. Они первый раз в жизни поехали в санаторий «Уголь». Зинаида с ума спала от счастья, что ходит по берегу Черного моря под ручку туда-сюда, туда-сюда, а баночки для анализов ждут ее под дверью. Идешь по коридору, а моча от солнца аж медом горит. Тоже какой-то тип стал ковыряться в Сороке, мол, откуда вы есть и будете, личность мне ваша знакомая. Но тут Сорока как отрезал. Ходил, правда, надутый, но желтого цвета и поти у него уже не было.

Нет, Зинаида в пупок мужу не лезла. Не надо было ей знать его подноготную. Плохо, что ее знала Варвара. Хорошо бы та умерла легкой смертью, чтоб раз – и нету. Конечно, можно было взять за грудки Сороку, тот бы распорядился и Варварой, и всей ее семьей, но что было бы потом? Зинаиде хорошо было и так, лучше ей и не надо было. А если и надо, то пусть оно вырастет из того, что есть… Черт его знает, каким макаром обернется другое…

Зинаида крепко держалась за то, что имела.

– Не надо это никому знать, – твердо сказала Зинаида. – Я ему ничего не скажу, а то сгубится…

– И мальчику хорошо, – добавила Варя.

– И мальчику! – согласилась Зинаида. – Я тебе этого не забуду. И если что надо…

Один раз Варя воспользовалась тайной. Когда после школы у Жанны возникли проблемы с характеристикой. Сорока на каком-то пленуме сказал, что бывшие в оккупации народы должны черным трудом и черным хлебом доказать свою приверженность. Ретивая директор школы с радостью начала гнусничать.

И Варя сходила к Зинаиде.

Характеристики были выданы всем.

Хотелось еще сходить, когда волею Сороки отрезались у них с Паниным сотки. Но случай показался не тем, да и вообще все было уже не то. Ну прожил Сорока жизнь украинцем и что? Стал он от этого счастливей? Все перепуталось. Все. Ее русский муж всю жизнь играет роль немца-полудурка, совестливый Панин рядится в принципиального хама. А Жанночка как-то сказала, что хорошо бы взять папину кличку Шпрехт как фамилию, выправиться в еврейство и с концами уехать в Израиль. Все равно, мол, тут, на этой Богом забытой земле, жизни не будет.

«Это она только сказала, – думает Варя. – Все живут не за себя, а за того парня. Никто не живет в себе как в доме, а как голые и на морозе. Шатуны…»

…Зинаида пришла, когда ее, Варю, разбило параличом и она лежала и мычала. Вот тогда и пришла Зинаида, и в глазах ее было успокоение оттого, что уже не надо бояться Варвары, которая лежит так недвижно и некрасиво. А через какое-то время ударило и ее. Только много шибче. У Вари от мозгов-то отошло, а Зинаиду залило напрочь.

Вот почему ей, Варе, так хочется войти к ней и посмотреть. Может, Зинаидин ум еще не умер, тогда он поймет, зачем она пришла.

«Я же вас не предала, – скажет ей Варя, – чего ж тебе так надо было, чтоб я рухнула? Это мне вместо спасиба?»

Посмотрит, скажет и уйдет.

«Это она только сказала, – думает Варя. – Все живут не за себя, а за того парня. Никто не живет в себе как в доме, а как голые и на морозе. Шатуны…»

…Зинаида пришла, когда ее, Варю, разбило параличом и она лежала и мычала. Вот тогда и пришла Зинаида, и в глазах ее было успокоение оттого, что уже не надо бояться Варвары, которая лежит так недвижно и некрасиво. А через какое-то время ударило и ее. Только много шибче. У Вари от мозгов-то отошло, а Зинаиду залило напрочь.

Вот почему ей, Варе, так хочется войти к ней и посмотреть. Может, Зинаидин ум еще не умер, тогда он поймет, зачем она пришла.

«Я же вас не предала, – скажет ей Варя, – чего ж тебе так надо было, чтоб я рухнула? Это мне вместо спасиба?»

Посмотрит, скажет и уйдет.

Зацарапался Шпрехт.

– Я помочиться, – сказал он. – Тебе не надо?

– Надо, – ответила она.

– Не спишь чего? – спросил Шпрехт.

– Откуда ты знаешь?

– Не храпела. Я люблю, когда ты храпишь. Тогда я крепко сплю.

– Я засну, – сказала она, оглаживая под подушкой пепельницу. – Ты мне голову завтра помой, а то зачесалось.

– Помою, помою, – сказал Шпрехт.

Он уходил, не подымая ног: човг, човг… човг, човг…

Зеркало отразило, как шевельнулись портьеры. Глаза Вари лихо сверкнули. «Придет твоя пора, – сказала она зеркалу. – Интересно, успеешь ли ты отразить свою смерть?»

Пожалуй, она заснет. С пепельницей в руке и с зеркалом в башке. Впрочем, возможны и другие варианты. Комбинировать предметы и людей – занятие не для слабоумных.

Варя засыпает, жалея Зину и Людмилу Васильевну, Сороку и Панина тоже…

И Шпрехта, Шпрехта, Шпрехта… Дурачка неумелого.

Учительница

…Она зацепилась за самый краешек сознания. В окутавшем ее мраке была узкая яркая щель, которая резала, щипала глаза, но вела в свет. Поэтому нельзя закрывать глаза, даже если они вытекут. Надо выдержать эту щель взглядом и думать, думать, думать…

…Мысль: Сороки украли ребенка у нее и физика. Это виделось в подробностях. Она несет кулечек, а они вырывают его из рук. У нее всегда были такие слабые руки. Даже кружка с водой была ей тяжела. А тут ребенок, он оттягивает ей руки, оттягивает… И тогда Сорока выхватывает у нее ребенка. Она так хорошо это помнит! У Сороки большие сильные руки и огромные часы на запястье, повернутые внутрь. И ребеночек головочкой ложится прямо на часы.

Щель готова закрыться, свет из мира так тонок, так узок, ей приходится напрягать большие плачущие глаза.

…Физик. Он был такой несчастный из-за своих приступов. Она сказала себе: «Я не должна думать о том, что он мне неприятен. Это позор так думать. Неужели я такая подлая? Ведь он же пришел с войны!»

Как она хотела ребенка, мальчика, который вырастет и у него не будет дергаться лицо!

И вот Сороки его отняли! Отняли!

С криком приходит мрак. Полный.

Панин держит ее на руках, маленькую, хрупкую, такую единственную, что урони он ее, и конец ему, Панину, потому что жить-то он, может, и останется, но смысла в этой жизни уже не будет. Шпрехт говорил, что у него на случай смерти жены есть циан, а Сорока сказал, что у него есть пистолет, еще с войны, но он его всю жизнь чистит и проверяет. Для случая.

«Мы не сходимся ни в чем, – думает Панин странную мысль, – кроме невозможности жить без наших жен».

Не будь у Людочки острого состояния, он бы подумал над этим еще и еще. Он бы записал свои мысли для сына, чтоб в том утвердилась гордость за силу отцовской любви к его матери. Сын – хороший мальчик, не познавший мук. Как все послевоенные дети, с которых обстрелянные фашизмом отцы или отцы, вернувшиеся из мест весьма отдаленных, сдували пылинки и высаживали в них зерна счастья, о котором сами не знали, не ведали, какое оно есть. Правда, сейчас Панин вдруг подумал: а как я мог угадать в зернах, что они для счастья, если не ведал, каково оно! Как? Как они выглядят, счастливые зерна?

Панин баюкает жену. Что же ее так испугало? Кричала о Сороках. Но ведь, может, и просто о птицах? Она в них хорошо разбиралась, не то, что он, знающий только воробьев и ворон. Людочка говорила, что из всего божьего мира птицы – самые красивые, самые совершенные.

– Ты посмотри на курицу, сколько в ней достоинства!

– Людочка! – говорил Панин. – Курица же чемпион по дури. Это же общеизвестно.

– Кто тебе сказал? – возмущалась она. – Кто? Что мы знаем о том, что курица знает?

Как же ему было интересно с ней! Даже о курицах говорить было интересно.

Как-то ее обидела Зинаида Сорока. Неглупая, конечно, женщина, но без культуры.

У Людочки из рук улетел на улице глобус. У нее такие слабые руки, а ветер был, как в трубе, она хотела перехватить ножку глобуса, ну и не сумела. И глобус покатился, оторвавшись от основания. Людочка за ним. Смешная, конечно, картина: учительница географии, догоняющая глобус.

Все это видела Зинаида и пошла наперерез земному шару и ногой поддала ему в сторону Людочки. Надо знать ногу Зины Сороки. Глобус распался на Азии и Африки. Освобожденные от притяжения материки взлетели в воздух автономно и радостно. Это было полное веселие географии, и нечего было Людочке из-за этого плакать. В сущности, глобус был старый, и она несла его домой, чтоб Панин его подклеил изнутри.

Людочка закричала на Зинаиду за этот пас ногой, а та ей ответила вульгарно:

– При чем тут я, Людмила Васильевна, если вы раззява по всей своей жизни. Вы ни глобуса, ни мужчины держать в руках не способны.

Вот это «ни мужчины» очень задело Паниных. Что имелось в виду? Людочка даже плакала, а Панин сказал:

– Это хамство, и больше ничего, просто хамство. Ты меня очень держишь, очень…

Они не здоровались лет десять. Первым пришел мириться Сорока. Ему тогда исполнилось пятьдесят, и он накрыл во дворе стол для соседей.

– Панины! – закричал он им через забор. – Может, хватит холодной войны? Ведете себя! Я вас зову, и не вздумайте!

Людочка тогда как раз была в ясности, хотя уже давно болела. Сейчас, если вспомнить, так, может, все и началось с того глобуса, а может, и нет… Ведь еще только родился сыночек, Людочка шла из консультации, первый раз сама, без Панина, и чуть его не уронила, хорошо, что рядом чисто случайно оказался Сорока – он тоже приходил в поликлинику на рентген, – он их и подхватил, Людочку и сыночка. И машиной своей их довез, а потом на этой же машине привез и Панина. Так это когда было! Глобус был много позже. А еще через десять лет Панин привел Людочку во двор к Сорокам, и Зинаида кинулась им навстречу, как к родным, и посадила рядом с собой и глаз с Людочки не сводила. Как же он тогда радовался радости Людочки, которая в доброжелательстве просто расцветала. А потом Сороки пели украинские песни, и именно тогда он обратил внимание, что Сорока – вылитый гетман Скоропадский, но мысль эту не высказал, понимая ее опасность.

Людмила Васильевна снова зацепилась за щель. Ее ребеночка украл Сорока. Мальчика, похожего на контуженного мужчину, но совершенно не контуженного, совершенно! Такого, какого она намечтала, когда шла замуж, как на подвиг. Когда целью виделось исправление изъяна в природе и восстановление справедливости к несчастному лейтенанту, от которого в институте бегали все девчонки. А она не убежала. «Мой муж в сраженьях изувечен» – это же так прекрасно и благородно. Она ведь даже купила себе малиновый берет. Ах, Боже мой! Почему, почему в эти моменты у него всегда появлялся спазм на лице, который превращал ее тело в камень-булыжник! И она начинала биться в его руках, и с этим ни-че-го – ничего! – нельзя было сделать.

Панин чувствовал, как меняется в хрупком теле его жены положение души. Вот сейчас было вполне хорошо, и вдруг опять и снова она вытянулась так, как и представить невозможно, и ему кажется, что душа ее выходит горлом, что она не может, не хочет находиться в своем теле, и Панин целует трепещущее горло и просит душу: «Не уходи. Я тебя прошу – не уходи!»

Сорока стоял и смотрел на маленькую звездочку на небе. Она занимала его. Занимала непонятностью сущего. К примеру. Есть она, звездочка, или ее давно нет? А есть ее свет, который пока, сволочь, дошкандыбает, доковыляет до Сороки, но принесет ему уже сплошную брехню о небе. Скажет ему: «Сорока! Привет тебе от звезды!» А звезды-то – тю-тю… Хорошо, что Сорока это понимает. А не понимай?! Он бы, дурак, послал ответный сигнал. «Я, Сорока, стою посреди улицы и шлю тебе привет». Пока бы послание ехало на малой скорости, его, Сороку, уже бы похоронили, отгуляли на его поминках, поставили памятник со звездой (пятиконечной в смысле), потом памятник свергли бы, на месте кладбища построили бы стадион, потом стадион зарос бы, и посередке вырыли бы котлован для большого дома, ковшом бы зацепили берцовую кость Сороки, отложили бы в сторону как нечто, возможно, положили бы на стеклянную полку с этикеткой «Кость неизвестного строителя коммунизма»… Пришли бы на землю марсиане, порушили бы все к чертовой матери, кость увезли бы с собой, положили бы в свой музей, что-то там под ней написали, сами же собой заселили нашу землю, приспособились, размножились, на этой улице жил бы какой-нибудь зелененький и кислый, и вот только в этот момент и пришел бы звезде от Сороки теплый привет. И она, вежливая, села бы писать ему письмо. А он уже не он, а берцовая кость, которой письма не нужны, потому что пришли на Марс сатуриане и размолотили кость в порошок… Как гадость…

Нет, сказал Сорока, мир должен быть устроен иначе, потому что если так, то пошел он тогда к черту… Мир…

Назад Дальше