В ту самую минуту, когда Черноиваненко, наконец привыкнув к дневному свету, рассмотрел эту картину, Цимбал опять выстрелил. Шофер, бегавший вокруг машины, вдруг споткнулся, завертелся и со всего маху хлопнулся на спину, раскинув руки. Сейчас же вслед за этим пуля свистнула в воздухе, как хлыст, и рядом с Цимбалом из скалы брызнули осколки ракушечника.
— Мимо! — в упоении крикнул Леонид. — Промазал, гад! — и приложился опять.
И солдат в синей шинели, под кладбищенским забором, вскрикнув, выронил винтовку, быстро замахал кистью руки, как человек, обжегший пальцы. Было видно, что пальцы у него стали ярко-красные. Тогда быстро приложился и выстрелил Черноиваненко.
— Ребята, за мной! — закричал Цимбал отчаянным, «пересыпским» голосом и выскочил из своего укрытия.
С винтовкой наперевес он проворно побежал вперед по открытому выгону, подернутому лиловатой слюдой иммортелей.
Следом за ним бросились вперед и другие, подоспевшие на помощь из катакомб.
Все это случилось в один миг. Так же мгновенно произошло и остальное. Солдаты, которые втаскивали Матрену Терентьевну в грузовик, и тот солдат, который волок Петю, бросили своих пленников и что есть духу побежали назад, к Усатовской дороге, делая на бегу зигзаги и перепрыгивая через препятствия. Девушка с разлетавшимися косами вдруг остановилась как вкопанная и круто повернулась к офицеру, который по инерции налетел на нее. Они очутились лицом к лицу. Валентина схватила винтовку за ствол и занесла приклад над головой офицера; удар пришелся по шее. Офицер сел на землю. В тот же миг подбежал Святослав, сунул ему наган в ухо, сморщился, прикусил губу, выстрелил и побежал дальше, машинально перепрыгивая через сухие коровьи лепешки.
Пока Матрена Терентьевна со злым, воспаленным лицом бегала по кладбищу и по выгону, собирая вещи, пока Петя всхлипывал и стирал рукавом с подбородка кровь, остальные сделали еще несколько выстрелов по убегавшим врагам. Враги скрылись.
16. ВЫЛИТЫЙ ПЕТЯ
Он сидел на фанерном ящике с макаронами и, задрав вверх лицо, держал в поднятой руке гаечный ключ, который ему дал Святослав. Собственно говоря, полагалось держать дверной ключ. Это было старинное народное средство. Железный дверной ключ «запирал» кровь, идущую из носа. На этом настаивала Матрена Терентьевна. Но в катакомбах ни у кого не нашлось дверного ключа. Пришлось прибегнуть к помощи гаечного. Однако гаечный ключ, как и следовало ожидать, помогал плохо. Кровь продолжала идти, и Петя время от времени, морщась, сплевывал ее на землю.
Матрена Терентьевна поддерживала Петину руку, чтобы она была поднята как можно выше, а Раиса Львовна Колесничук вытирала у мальчика под носом ветошкой.
— Потерпи, Петечка, скоро пройдет, — говорила Матрена Терентьевна, подтягивая руку мальчика еще выше.
Петя мрачно сдвигал брови, всем своим видом показывая, что умеет переносить любые страдания молчаливо и безропотно, как и подобает настоящему мужчине.
Все это было для него так неожиданно и странно, что он даже не удивился, увидев рядом мадам Колесничук.
— Головка у тебя болит? — строго заглядывая ему в лицо, спрашивала Раиса Львовна.
Это сентиментальное «головка» вместо простого, мужественного «голова» приводило его в крайнее раздражение. Мальчик свирепо скашивал глаза, мотал задранной головой и мычал сквозь крепко сжатые губы:
— М… м… м…
— Я не понимаю, при чем здесь какой-то гаечный ключ! — нервно говорила Валентина, расхаживая взад-вперед по пещере и сердито пожимая плечами. — Вы меня, мама, просто удивляете. Какое-то средневековье! Ему надо налить в нос йода — и дело с концом.
— Сейчас принесут, сейчас принесут… Отыщут ящик с медикаментами и принесут. Еще не разобрались в вещах. А пока пускай Петечка держит ключ. Это помогает… Раиса Львовна, вытрите у мальчика подбородок.
И Раиса Львовна снова вытирала натекшую кровь.
Петя смотрел на нее и с трудом узнавал в этой похудевшей, строгой женщине с седоватыми волосами, плотно обвязанными красным платком, ту веселую, жирную, разрумяненную кухонным жаром, усатую Раису Львовну, которая еще так недавно кормила его на «вилле» Колесничука настоящим украинским борщом и жареными бычками и по вечерам, заведя свои большие, черные, как сливы глаза, пела сильным, порывистым, страстным голосом «Виють витры» и «Ганзю». Теперь он видел на ее лице новые, незнакомые ему морщины: две сухие горестные складки по сторонам рта, обметанного лихорадкой.
Черноиваненко подошел к Пете, надел очки, взял мальчика за подбородок и, усмехаясь, заглянул ему в нос:
— Ну что, помогает ключ?
— Помаленьку, — сказала Матрена Терентьевна.
— Новейшее средство медицины, — фыркнула Валентина.
Черноиваненко погладил мальчика по обросшему затылку. Коптилка весело отразилась в его очках: в каждом стекле — по дымному огоньку.
— Один раз твой папа меня так стукнул по носу, — сказал он, — что я потом два часа прикладывал снег, пока не остановилась кровь. Я, правда, ему тогда тоже порядочный бланш поставил… В жизни, брат, без драки не обойдешься. Так что мужайся!
По лицу Пети против воли поползла улыбка.
— Вот видишь — ты уже улыбаешься.
— Давно? — томно сказал Петя.
— Что «давно»?
— Давно вы поставили моему папе этот самый… бланш? — неуверенно выговорил мальчик странное слово.
— Совсем недавно, — серьезно сказал Черноиваненко. — Каких-нибудь лет тридцать пять — сорок назад.
— Так давно! Нет, вы правду говорите? — жалобно простонал Петя.
— Да разве это давно? — воскликнул Черноиваненко. — Всего лишь в начале двадцатого века! Спроси Матрену Терентьевну.
Мальчик недоверчиво переводил глаза с Черноиваненко на Матрену Терентьевну:
— Нет, в самом деле? Вы серьезно?
— Правда, Петечка, правда, — сказала Матрена Терентьевна. — Твой папа и дядя Гаврик тогда были поменьше тебя, а я была совсем малявка. А синяк у нас тогда назывался «бланш». Все равно что теперь «гуля».
С выражением грусти и заботы стояла Матрена Терентьевна возле мальчика, крепко держа в своей большой руке его нежную руку, сжимающую гаечный ключ. А Петя, скосив глаза на запрокинутом лице, с уважением рассматривал простую, мирную и вместе с тем такую воинственную, даже грозную фигуру дяди Гаврика в протертом бобриковом пальто, поверх которого на поясе висел наган с медным шомполом, а из кармана торчала рукоятка гранаты. Петя смотрел на него, как на чудо. Он и был чудом. Ведь это был тот самый Черноиваненко, папин старинный друг, о котором так часто говорилось, когда папа и Колесничук предавались воспоминаниям.
Петя смотрел на дядю Гаврика, и его душа дрожала от гордости. Да, он имел право гордиться! Он участвовал вместе с партизанами, на глазах у дяди Гаврика, в бою с фашистами. Он вел себя мужественно, как и подобает пионеру. Он первый заметил грузовик с вражескими солдатами, и он первый открыл бой, бросив в грузовик гранату. Он был ранен и чуть не попал в плен. Его уже тащили. Но он изо всех сил отбивался. Он работал кулаками, царапался, кусался. И в конце концов ему удалось вырваться. Правда, граната, которую он со всего размаха швырнул в румынский грузовик, не разорвалась, так как он не знал, что надо отодвинуть предохранитель. Но зато она почти долетела до грузовика. Если она и не совсем долетела, то, во всяком случае, не хватило самую малость. Правда, он, строго говоря, не был ранен. У него от напряжения просто пошла кровь из носа. Но все равно — был бой, он участвовал в бою, и смело можно считать, что он был ранен. Во всяком случае, он был окровавлен. Кровь текла по его лицу. Что касается остального, то все было именно так, как было: его тащил фашистский солдат, и он изо всех сил молотил солдата кулаками по голове, царапал его лицо, визжал от ярости и, наконец, с такой силой укусил его руку, что солдат закричал. Мальчик до сих пор чувствовал запах солдатской руки, и его зубы и десны до сих пор ныли после этого укуса.
Он пережил несколько страшных минут, потрясших все его существо. Едва ли он даже как следует понимал, что происходит. Зато сколько радости, сколько новых, необыкновенных впечатлений обрушилось на него, когда все кончилось и он наконец вместе с Матреной Терентьевной и Валентиной очутился под землей, в катакомбах! Как всплеснула руками и бросилась к нему Раиса Львовна, растерянно повторяя: «Боже мой, Петя! Откуда ты взялся? Нет, в самом деле, откуда ты взялся? Как ты сюда попал?» Она была уверена, что он уже давно в Москве. А он вдруг оказался здесь, перед ней, оборванный, нестриженый, окровавленный, с воспламененным лицом и глазами, сверкающими, как антрацит.
Прижимая лопнувший рукав полушубка к окровавленному носу, Петя стал, захлебываясь, рассказывать свою историю.
Петькин сын! В представлении Черноиваненко это было нечто в высшей степени отвлеченное, почти невероятное, даже комическое. Он всматривался в перепачканное, возбужденное лицо вихрастого мальчика, с изумлением открывая в нем черты Петьки Бачея — смуглого гимназистика из далекого, туманного мира своего детства. С каждым мигом открывалось все больше и больше сходства. Черноиваненко растроганно притянул к себе мальчика и прижал к своему бобриковому пальто. Он вытер его лицо рукавом, с любопытством заглянул в это лицо, покрасневшее от смущения, и неловко поцеловал мальчика в сухие, пыльные волосы, но в ту же минуту рассердился на себя за эту нежность.
Он пережил несколько страшных минут, потрясших все его существо. Едва ли он даже как следует понимал, что происходит. Зато сколько радости, сколько новых, необыкновенных впечатлений обрушилось на него, когда все кончилось и он наконец вместе с Матреной Терентьевной и Валентиной очутился под землей, в катакомбах! Как всплеснула руками и бросилась к нему Раиса Львовна, растерянно повторяя: «Боже мой, Петя! Откуда ты взялся? Нет, в самом деле, откуда ты взялся? Как ты сюда попал?» Она была уверена, что он уже давно в Москве. А он вдруг оказался здесь, перед ней, оборванный, нестриженый, окровавленный, с воспламененным лицом и глазами, сверкающими, как антрацит.
Прижимая лопнувший рукав полушубка к окровавленному носу, Петя стал, захлебываясь, рассказывать свою историю.
Петькин сын! В представлении Черноиваненко это было нечто в высшей степени отвлеченное, почти невероятное, даже комическое. Он всматривался в перепачканное, возбужденное лицо вихрастого мальчика, с изумлением открывая в нем черты Петьки Бачея — смуглого гимназистика из далекого, туманного мира своего детства. С каждым мигом открывалось все больше и больше сходства. Черноиваненко растроганно притянул к себе мальчика и прижал к своему бобриковому пальто. Он вытер его лицо рукавом, с любопытством заглянул в это лицо, покрасневшее от смущения, и неловко поцеловал мальчика в сухие, пыльные волосы, но в ту же минуту рассердился на себя за эту нежность.
— Ну и ладно, хватит, — притворно сердито сказал он, отстраняя мальчика. — Но надо тебе сказать: ты таки здорово похож на своего батьку, когда он был такой же маленький, как ты. Нет, все-таки это удивительно! воскликнул Черноиваненко. — Что ты скажешь, Мотя? Похож, верно?
— Вылитый Петя! — сказала Матрена Терентьевна и, заметив, что у мальчика снова пошла кровь носом, забегала, засуетилась…
Так началась жизнь Пети в катакомбах.
17. ТРЕТЬЯ ЯВКА
Был темный, гнилой день поздней осени, один из тех коротких и одновременно мучительно растянутых дней, лишенных не только малейшего проблеска радости, но даже надежды на самую отдаленную возможность чего-нибудь хорошего. Такие ноябрьские дни с их сводящим с ума однообразием особенно подавляют на Юге, где в памяти еще так свежи яркие краски лета.
Петр Васильевич с утра ходил по Одессе, занятой неприятелем, стараясь дважды не появиться в одних и тех же местах. Он без устали ходил из улицы в улицу, пересекая город в разных направлениях, и не находил места, где бы можно было остановиться и отдохнуть. Всюду было одинаково ненадежно.
Бачей был совсем непохож на себя, одетый в молдаванскую домотканую свитку, выкрашенную луковой шелухой. На голове его неловко сидела высокая баранья шапка, в руках — кнут, за спиной — торба с хлебом и салом. У него за пазухой лежал завернутый в тряпку старый, дореволюционный вид на жительство, выданный на имя крестьянина Бессарабской губернии Саввы Тимофеевича Улиера, с новым штемпелем румынского жандармского легиона. Этим документом его снабдили в особом отделе после того, как дивизия попала в окружение под Аккерманом. Он получил также на всякий случай три явки в Одессе, из которых одна находилась в бывшем Александровском парке, возле горки, где некогда стояла Александровская колонна, в заброшенном бомбоубежище. Но этой явкой следовало воспользоваться лишь в самом крайнем случае.
Петр Васильевич удачно избежал плена, в Аккермане переоделся, и вот теперь он ходил по Одессе из улицы в улицу, надеясь найти где-нибудь приют, городскую одежду и помощь.
Прежде всего прямо с базара он отправился на квартиру Колесничука, где оставил свои гражданские вещи. Он прошел мимо Куликова поля и не узнал его. Теперь на Куликовом поле был разбит сквер, уже сильно разросшийся, а на том месте, где были похоронены жертвы революции и некогда стоял на камнях красный плуг, теперь возвышался обелиск, который немцы не успели взорвать. Затем он прошел мимо дома Колесничуков, но не решился зайти. Было что-то ненадежное во всем облике этого дома, казавшегося нежилым, но с убранным, подмазанным фасадом, с незнакомым, подозрительным дворником в воротах. Дворник в новом, еще не стиранном фартуке, с новой бляхой на груди посмотрел ему вслед, и Петр Васильевич, стараясь не убыстрять шага, поторопился свернуть за угол.
То, что ему казалось сначала таким легким и простым — найти явки, теперь представлялось совершенно невозможным. Все дома, все двери, ворота, даже улицы и переулки казались как бы наглухо запечатанными невидимой печатью. Прошел старик в широком коротком касторовом пальто, в котелке, с тростью под мышкой, в высоком крахмальном воротничке, и его кадык какого-то багрового, индюшечьего оттенка зловеще высовывался из этого воротничка с загнутыми, как у визитных карточек, уголками. На всех перекрестках кричало радио на старательном, каком-то старомодном русском языке, передавая немецкие военные сводки.
Кое-где в ларьках толстые, брюзгливые женщины — в больших серьгах, в шляпках и митенках — кружевных перчатках без пальцев — продавали домашние пирожные, самодельные свечи, итальянские лимоны и какое-то явно старорежимное монпансье в банках — но не в обычных круглых банках, а в четырехугольных румынских, с пестрыми наклейками. В особенности бросалось в глаза и раздражало это монпансье. Оно раздражало своими химическими анилиновыми красками — крап-розовой, ультрафиолетовой, зеленой. И лимонад в маленьких бутылочках почему-то был отвратительного, неестественного химического цвета — лилового, как раствор марганцовки.
Потеряв собственное имя, с чужим документом за пазухой, он шел, как затравленный оглядываясь на запертые подворотни, на дворников, на лавочников, на ненецкие и румынские патрули, на карты Румынии и Транснистрии, выставленные в окнах книжных магазинов. Каждую минуту рискуя попасть в руки вражеской контрразведки, он шел все быстрее и быстрее по туманным, дождливым улицам, по их каменным коридорам, как по коридорам громадной тюрьмы. Ему казалось, что вокруг нет ни одной родной души. Наконец он понял, что остается одно — идти на третью явку, в бывший Александровский парк. Он свернул на бывшую Троицкую и сразу же увидел громадную партию арестованных с вещами, которая под конвоем конных жандармских легионеров, одетых в блестящие от дождя плащи, двигалась по мокрой гранитной мостовой, наполняя улицу удручающим, приглушенным гулом множества нестройных шагов, тихим женским плачем, стальным щелканьем подков и утробным дыханием танцующих лошадей — всеми теми звуками, что так мучительно напомнили Петру Васильевичу самые мрачные дни города после 1905 года и во время интервенции 1918 года, во время деникинщины… Ему стало почти физически душно от этих тягостных звуков, наполняющих улицу. Не размышляя, он вошел в первые попавшиеся ворота. Они были распахнуты, и он вошел в них стремительно, забыв, что он бессарабский крестьянин. К счастью, это были ворота, ведущие в никуда. Дом представлял собой развалины, пустую коробку. Остались одни лишь ворота, распахнутые взрывом. По грудам неубранного мусора, спотыкаясь о ракушечные камни, цепляясь о железные балки, Петр Васильевич прошел через несуществующий двор и очутился на большом пустыре, где, вероятно, летом находились огороды. Теперь земля здесь была беспорядочно изрыта траншеями и воронками бомб. Он не сразу узнал этот пустырь. Но он его все же узнал. Пустырь примыкал к Александровскому парку, ныне Парку культуры и отдыха имени Шевченко.
Здесь было совершенно безлюдно.
Пока Петр Васильевич шел в крестьянской одежде по улицам, он не мог вызвать особенного подозрения. Но теперь, когда он, перепрыгивая через заросшие щели и перелезая через ржавую проволоку огородов, пробирался к Парку культуры и отдыха имени Шевченко, у него был вид не только подозрительный, но, с точки зрения любого солдата или полицейского, откровенно преступный. Но другого выхода не было.
Когда Петр Васильевич добрался до середины пустыря, его внимание привлекло какое-то странное согнутое одинокое дерево. Это была старая, очевидно, сломанная взрывом акация. На ней висело что-то длинное, похожее на повешенного со свернутой набок головой. Среди исковерканного пустыря это одинокое дерево производило такое тягостное впечатление, что Петр Васильевич непроизвольно все время поворачивал к нему голову. Помимо своей воли, он изменил направление и приблизился к дереву. Это действительно был повешенный. Русые волосы свесились на четко вылепленное, прекрасное, опущенное к земле лицо. Черные, со сведенными пальцами босые ноги, высунувшиеся из коротких серых брюк, чуть покачивались, касаясь бурьяна; к разорванной, окровавленной рубашке был пришпилен кусок картона с потекшей надписью, сделанной химическим карандашом: «Большевик».
Несколько ворон снялось с дерева и низко над землей потянулось к Парку культуры и отдыха имени Шевченко. Петру Васильевичу показалось, что одна ворона оглянулась и посмотрела на него. Он вытер со лба пот и, делая страшные усилия, чтобы не оглянуться, пошел дальше. Он так сильно сжал руки, что у него даже заболели пальцы. А вороны уже кружили над голыми деревьями парка и протяжно каркали.