И все скрылось в удушливых облаках сражения.
Когда Матрена Терентьевна, разорвав башмаки и в кровь разбив ноги, подбегала к дому, военный корабль ставил дымовую завесу. Он как бы висел в мрачной туче вечернего моря, поверх плоской крыши хаты, поросшей бурьяном. Четыре языка орудийного огня, четыре ослепительных остроугольных полотнища вырвались из пушек, оторвались, полетели и пропали в клубах мрачного дыма. Залп потряс обрывы. И тут же Матрена Терентьевна внутренним чутьем поняла, что это очень хорошо, что, значит, на помощь атакующим морякам подошел крейсер и открыл по врагу огонь из орудий главного калибра. Она так именно и подумала: «Главного калибра». Четыре снаряда с воем пронеслись над ее головой в степь, и через несколько секунд четыре взрыва потрясли землю с такой силой, что с обрыва потекли вниз ручейки обрушившейся земли и глины.
Она остановилась перед дверью, глубоко передохнула и решительно вошла в хату.
Петя и Валентина молча стояли перед ней.
— Все! — жестко, даже грубо сказала Матрена Терентьевна и решительно ударила рукой по воздуху. — Валентина, собери мальчика, а я пока спущусь вниз.
Валентина кивнула головой. Ей не нужно было ничего больше объяснять. Она стала очень серьезной, сумрачной.
— Мама, а вы там одна управитесь?
— Постараюсь управиться, — сказала Матрена Терентьевна сквозь зубы.
Петя робко, вопросительно смотрел то на мать, то на дочь. Слово «управиться», сказанное матерью с каким-то особенным, жестоким выражением, наполнило сердце мальчика еще большей тревогой. Пока мать возилась в сенях, громыхая жестянками, Валентина поспешно, но без лишней торопливости достала вещи и велела мальчику одеваться.
Вздрагивая при каждом залпе главного калибра и при каждом взрыве в степи, Петя оделся. От пребывания в соленой воде его новый московский костюмчик сел, помялся, как-то весь полинял. В некоторых местах он был порван, но Петя заметил, что его кто-то тщательно, хотя и грубо зашил и заштопал. Несколько оторвавшихся пуговиц были заменены другими. Петины сандалии утонули, когда его выбросило за борт. Вместо них Валентина подала мальчику сильно поношенные, хотя и вполне целые башмаки. Они оказались велики, и Пете пришлось наскоро напихать в них газетной бумаги. Чулок совсем не было. Петя надел башмаки на босу ногу. Несмотря на газетную бумагу, они все-таки были сильно велики. Нога в них болталась, скользила.
— Это ботиночки моего старшего брата, Терентия. Они еще почти совсем новые. «Скороход», — сказала Валентина поспешно, как бы желая предупредить возможные возражения по поводу неудобной обуви. — Терентий сейчас в армии. И другой братишка, Василий, тоже в армии.
Но она напрасно старалась: Петя не выразил никакого неудовольствия. Он понимал, что другой обуви нет и взять ее неоткуда. Не идти же босиком! А то, что предстояло куда-то идти, — в этом мальчик уже не сомневался. Затем девочка подала ему короткий старый полушубок, от которого кисло пахло овчиной. Мальчик молча надел его. Полушубок тоже оказался велик, гораздо ниже колен. Рукава пришлось подвернуть, так как они закрывали кисти рук. Московская новая кепка утонула. Валентина дала Пете другую. Он надел ее. Ему было неприятно: он еще никогда не надевал чужих, ношеных вещей. По он ничего не сказал.
Вдруг он вспомнил о своем рюкзаке, в котором лежало все его имущество: мыло, рубашки, зубная щетка, сто рублей, его бумаги, письменные принадлежности, мамина фотография. Рюкзака не было — он остался на горящем теплоходе. Теперь у Пети не было больше никакого имущества.
Пока мальчик переодевался с помощью Валентины, Матрена Терентьевна несколько раз входила в комнату. Один раз она вошла и завернула в простыню какие-то заранее отобранные бумаги, тетради, папки. Она туго связала сверток рушником и отложила в угол, на табурет, на видное место, чтобы в любой момент можно было его захватить. В другой раз она вошла, тяжело дыша (как видно, бегом взбиралась по обрыву), с остановившимися глазами и грозно сжатым ртом, пошарила по углам, нашла топор, стукнула топорищем в порог и, не переставая трудно дышать, выбежала вон. Через несколько минут издалека, снизу, послышался ее крик, перебиваемый шумом прибоя и залпами: она звала Валентину.
— Я ж сказала, что она одна не управится! — пробормотала Валентина, глядя на мальчика насторожившимися, невидящими глазами. — Сиди здесь. Никуда не уходи. Жди нас. Мы сейчас вернемся. Живо вдвоем управимся и вернемся.
В это время с моря ударил очередной залп главного калибра. Багровый свет мелькнул в окошках. Стекла задребезжали. Мальчик съежился. Его тряс озноб. Он делал усилия, чтобы не стучать зубами.
— Не бойся, — сказала девочка. — Пока они бьют из главного калибра, значит, еще ничего. А вот когда они перестанут бить из главного калибра…
— Тогда что?
— Тогда… другое дело. Тогда плохо. Сиди и жди.
Валентина, так же как и ее мать, пошарила по углам, но другого топора не нашла. Она схватила кухонную секачку, висевшую на гвоздике возле двери, и, решительно согнувшись, шагнула за порог, в сумрак быстро наступающего вечера.
8. ФЛАГ КОРАБЛЯ
Мальчик остался один.
Он сел на табурет посреди комнаты, где, как ему казалось, было менее опасно, дрожа и прижимая к груди руки в чересчур длинных рукавах полушубка. Теперь он жадно прислушивался к залпам. В промежутках между залпами он озирался по углам, где с угрожающей быстротой сгущалась и накапливалась темнота. Ему было страшно, так страшно, что в другое время он, может быть, выскочил бы из дому и закричал. Но сейчас, кроме страха, его душой мало-помалу овладело другое, новое чувство — чувство ответственности за свои поступки перед лицом того грозного, смертельно опасного и неотвратимого, что окружало его со всех сторон и требовало от него душевной собранности, твердости, мужества, требовало от него действий. Но он не знал, что надо делать. Он должен был сидеть и дожидаться. Это вынужденное бездействие усиливало страх. Мальчику казалось, что он окружен невидимыми опасностями. Каждая тень, каждое изменение света за окошками казались крайне зловещими.
Вдруг окно снаружи заслонил какой-то предмет, и тотчас этот большой предмет сполз вниз; что-то снаружи мягко стукнулось в глиняную стенку. Некоторое время Петя неподвижно смотрел в окно, но ничего не увидел, кроме розовых, водянистых отражений какого-то отдаленного степного пожара. Петя затаил дыхание, не смея пошевелиться. Было удивительно тихо. Несколько минут он с таким напряжением вслушивался в эту опасную, подавляющую тишину, что у него потемнело в глазах. Сначала он не понимал, почему эта тишина его так пугает. Но вдруг он понял: больше уже не стреляли из главного калибра.
Огненные отражения в окне становились все ярче, все тревожнее. Горело где-то совсем недалеко, позади хатки, как будто бы сбоку, внизу, на берегу. Горело порывами. Внезапно снаружи опять мягко ударило в стенку, и в нижние стекла окошка слабо, но отчетливо постучала чья-то рука. То была несомненно рука, слабая человеческая рука. На фоне неспокойного, яркого зарева Петя увидел тени согнутых пальцев, которые перебирали по стеклу. И тотчас рука упала вниз, пропала.
Мальчик попятился к кровати и взялся похолодевшими руками за ее грубую спинку. Но сейчас же какая-то могущественная сила, та самая сила, которая иногда неудержимо толкает человека навстречу опасности, потянула его к окну. С неподвижным лицом Петя приблизился и прильнул к стеклу, но ничего не увидел, кроме летней глиняной печурки, сложенной перед хатой, стены, растрепанного бурьяна, полыни, перезревшего укропа и живорыбного садка маленькой закрытой лодочки с круглыми отверстиями, — поставленного боком.
Тогда, осторожно ступая большими, тяжелыми башмаками и придерживая дрожащими пальцами ворот полушубка, Петя подошел к двери, открыл ее и выглянул наружу. Первое, что он увидел при свете беспокойного огня, был человек, лежавший совсем недалеко от порога, под окошком. Он лежал на спине, неудобно прислонив голову к стенке. Одна рука его была откинута. Полусогнутые пальцы медленно механически перебирали по утрамбованной возле стены глине, как по клавишам. Это был краснофлотец в солдатском обмундировании, но в матросской бескозырке с черными лентами, прилипшими к окровавленному лбу. Под разорванной гимнастеркой тяжело поднималась и опускалась грудь, обтянутая полосатой тельняшкой, темной от пота и крови. Смерть уже начала класть свои глубокие, резкие тени на незрячее, сырое лицо, словно вылепленное из серой замазки. Это неподвижное, напряженное, с закатившимися глазами лицо, безразличное, как маска, уже не определяло возраста. Оно в равной мере могло быть и лицом юноши, и лицом старика. На нем еще продолжали жить одни только губы — широкие и растянутые, пепельно-сизые, совсем светлые, почти белые, гораздо более белые, чем лицо. Они с трудом шевелились, в их уголках слабо кипела розоватая пена.
Петя застыл, не в силах отвести глаза от этого страшного, еще ни разу в жизни не виданного им зрелища человеческой кончины. Матрос застонал.
— Дядя, что с вами? — бессмысленно закричал мальчик. — Вам больно?
И в тот же миг закатившиеся глаза умирающего медленно вернулись на свое место и посмотрели на мальчика; посмотрели просто и сознательно, выражая муку и вместе с тем какую-то громадную тревогу, которая пересиливала страдание. Матрос смотрел на Петю, как бы желая понять, что это за мальчик, откуда он взялся и можно ли ему верить. И с Петей произошло то же самое, что случилось нынче с Матреной Терентьевной, когда она увидела атаку краснофлотцев. Пете вдруг все стало поразительно ясно. Не прилагая никакого умственного усилия, мальчик сокровенным, таинственным движением сердца все теперь понял и все мог объяснить. Он понял, что хотели сказать глаза умирающего матроса. Они говорили Пете: «Понимаешь ли ты, что я умираю и что ты последний человек, которого я вижу в жизни? Могу ли я довериться тебе? Враг ты или друг?» В ответ на это Петя бросился в хату и принес кружку воды. Он сел возле матроса на корточки и приставил кружку к его твердым губам. «Выпейте воды, я друг», — сказали глаза мальчика.
Лоб матроса страдальчески сморщился гармоникой, и матрос сделал усилие, чтобы отрицательно покачать головой; при этом его глаза нетерпеливо сказали: «Ах, нет, нет! Не надо воды. Поздно. Моему телу уже ничего не нужно. Но ты понимаешь, мальчик, что враг наступает и тебе как можно скорее надо бежать, спасаться. Но погоди на миг. Мне надо сказать тебе нечто очень важное».
— Что? Что вы хотите? — прошептал Петя, наклоняясь к твердому, белому уху матроса.
В груди у краснофлотца тяжело заклокотало. Он сделал страшное усилие, передвинулся всем своим холодеющим телом и неловкой рукой стал вытаскивать из-под себя какую-то вещь. Его глаза говорили мальчику с мольбой: «Помоги же мне! Неужели ты не понимаешь?» Петя понял и, преодолевая страх перед смертью, которая свершалась на его глазах, с усилием приподнял одеревеневшее тело матроса и вытащил какое-то смятое, окровавленное полотнище. Ему показалось сначала, что это кусок простыни со странной голубой каймой. Но тут же он заметил, кроме голубой полосы, красную звезду, серп и молот и понял, что это военно-морской флаг.
— Знамя? — проговорил мальчик.
«Да, это наше боевое знамя — флаг корабля, — сказали глаза матроса. Возьми его. Я тебе верю».
Петя обеими руками взял полотнище. Он понял все, что произошло. Понял, что был страшный, последний бой на подступах к городу, что матросы держались до последнего человека, что этот матрос был смертельно ранен и, спасая флаг корабля, полз по степи до тех пор, пока не дополз до хаты. Собрав последние силы, он постучал в окошко, а теперь умирал и, умирая, передавал флаг корабля ему, Пете, с тем чтобы он сохранил его. И в то же время Петя уловил в глазах матроса мелькнувшее сомнение. Кровь прилила к щекам мальчика, на ресницах закипели слезы обиды.
— Я… — сказал Петя с усилием, чувствуя, как у него сжимается горло. И я вам даю… — Голос его дрогнул совсем по-детски и оборвался. — И я клянусь… Честное пионерское, честное под салютом…
Петя косо поднял над головой задрожавшую руку. От смятого, продранного осколками флага пахло пороховой гарью, жженым гребнем, потом и еще чем-то душным, железистым. Слезы хлынули из глаз мальчика. Он плакал порывисто, злобно, не стесняясь своих слез, и вытирал мокрое лицо флагом, чувствуя на губах тот солоноватый железистый вкус и понимая, что это вкус высыхающей крови. Сквозь слезы он увидел, что матрос с нечеловеческим усилием сделал какое-то движение. Петя сейчас же понял, что матрос тянется лицом к флагу. Мальчик обеими руками протянул ему полотнище, и матрос припал к нему губами. Его грудь высоко поднялась и уже больше не опустилась. Она так и осталась навсегда, туго обтянутая тельником под рваной гимнастеркой с оттопыренным застегнутым нагрудным карманчиком. Остановившиеся глаза матроса были полузакрыты и как будто немного искоса смотрели на этот карманчик.
И Петя понял значение этого остекленевшего взгляда. Он с трудом отстегнул ледяными пальцами латунную пуговичку с пятиконечной звездой и вынул из кармана небольшую книжечку в пропотевшем картонном переплете комсомольский билет, из которого выглядывала бумажка. Петя вытащил ее и прочитал при свете все того же непонятного зарева слова, крупно и поспешно написанные химическим карандашом:
«Умираю за честь и славу Родины. К сожалению, не успел перейти в партию. Прошу считать меня членом великой Коммунистической партии. Смерть фашистским захватчикам! Да здравствует коммунизм! Комсомолец Лавров Николай».
Петя посмотрел на краснофлотца Николая Лаврова и понял, что он мертв. Но мальчик не испугался этого. Он быстро, но без суетливости, со странным спокойствием положил комсомольский билет и записку в карман, отвинтил с гимнастерки краснофлотца Лаврова комсомольский значок и тоже спрятал его в карман, затем распахнул полушубок, расстегнул пиджачок и, подсунув под него флаг корабля, аккуратно обернул его вокруг своего туловища. Петя тщательно застегнулся, оглядел себя со всех сторон и решительно вытер рукавом ветхого полушубка мокрое лицо.
9. КРУГЛОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
Только теперь мальчик обратил внимание на странное зарево. Оно то опадало, то поднималось высоко вверх, беспокойно отражаясь в низко бегущих ночных тучах. Что-то горело на берегу, под обрывами. Петя подошел к спуску и посмотрел вниз. Он увидел несколько дымных багровых костров, пылавших в ряд, близко друг от друга, быстро и яростно. В этих кострах светились ребристые скелеты горящих лодок. Трескучие искры снопами вылетали из черного дыма, который, крутясь, боролся с угрюмыми вихрями пламени, красными, как стручковый перец. То одолевал дым, то одолевало чистое пламя, то они смешивались. Тогда мальчику представлялось, что они валят и шатают друг друга из стороны в сторону, как два враждебных существа — одно красное, другое черное. Но вот наконец красное одолело. Чистый огонь поглотил дым и сильно вырвался вверх. Он ярко осветил прибрежный песок, волны с гривами пены и глинистую стену обрывов со всеми их подробностями: с черными следами старых рыбачьих костров, с пещерами, с гнездами морских птиц. Петя увидел Матрену Терентьевну и Валентину, которые, заслоняясь локтями от огня и дыма, бегали вокруг пылающей ребристой груды.
Было что-то мрачное, зловещее в этих двух маленьких, великолепно освещенных фигурках, которые на фоне непроглядно черной ночи быстро, но неторопливо делали какое-то нелегкое дело. И мальчик в тот же миг понял, что они делают. Они уничтожали имущество «Буревестника». Они рубили лодки, ломали мачты, весла, рвали сети, обливали керосином и жгли…
Петя бросился к ним. Но они уже кончили свое дело и бежали ему навстречу, прыгая вверх по обвалившимся ступеням, вырезанным в глинистом обрыве.
— Ну, ты уже готов? — крикнула Валентина осипшим голосом, увидев мальчика.
— Готов!
— Так чего ж ты здесь путаешься под ногами? Беги обратно, надо собираться.
Она говорила с ним, как с маленьким, — повелительно и властно. Но Петя принял это как должное, не обиделся. Валентина и ее мать напряженно дышали. Их лица, покрытые копотью, блестели от пота. От них едко пахло керосином. Их одежда была прожжена искрами. Слезы, смешанные с потом, катились по черному лицу Матрены Терентьевны. На нем было написано такое отчаяние, такое глубокое горе, что у мальчика невольно сжалось горло…
— Такое несчастье, такое несчастье… — бормотала она про себя, утирая рукавом морщинистые щеки и сморкаясь. — Господи боже, вы только подумайте, сколько погибает колхозного имущества! Люди работали, наживали… Едва-едва колхоз стал как следует на ноги, как — на тебе!.. Ничего!.. Все сгорело в один час…
Она протянула руки, посмотрела на них с горестным изумлением, как бы не в силах понять, что это она сама, этими самыми руками, уничтожила бесценное колхозное имущество, гордость ее мужа, гордость всех рыбаков, гордость всего района. Ее обессилевшие руки тяжело упали вдоль тела. Она села на глиняную ступеньку спуска, опустила голову и зарыдала.
— Мама, не смейте плакать! — со злобным отчаянием крикнула Валентина, делая усилие, чтобы не зарыдать самой. — Вы что — маленький ребенок, дитя? Перестаньте себя расстраивать. Неподходящее время.
Она замолчала, переводя дух, страшная, бледная, с большими глазами и раздувающимися ноздрями.
— Слышите, мама? — сказала она вдруг нежно и обняла мать за поникшие плечи. — Слышите, что я вам говорю? Вставайте. Надо идти.
Матрена Терентьевна не поднимала головы. Видимо, она собиралась с силами. Потом она устало поднялась на ноги, отряхнула юбку, махнула рукой и, не оглядываясь, быстро пошла к хате. Петя и Валентина едва поспевали за ней.