Тем временем гражданином на поводке заинтересовалась местная золотая молодежь. Золотой, равно как и местной, она была условно — обитатели спального монстра-стотысячника, микробы бледной колонии микрорайонов, именуемой в народе «Пырловкой», сюда они ходили отдыхать бурной душой. Отдых души включал обзор архитектуры частных коттеджей, склонение буржуев по падежам и вялые, а главное, сугубо абстрактные грезы об экспроприации. Возглавлял стаю некий Казачок, мужчина отсидевший, самостоятельный и видавший виды. Прозвище свое Казачок получил отнюдь не по причине сложных ассоциаций с родовой фамилией Засланный, а из-за привычки, подводя итог спору, напевать раздельно, по складам, словно вбивая каблук в скрипучую половицу: «Ка-за-чок!» Обычно после этого довода кураж оппонентов мигом иссякал, потому что дрался Казачок конкретно и деловито, как санитар в буйной психушке. При этом отчетливо разделяя агнцев и козлищ, пациентов и докторов, ни разу после отсидки не влипнув в дурную историю. Именно Казачок однажды объяснил желторотикам спальной Пырловки азы житейской мудрости, и птенцы уяснили вред следующих действий, как то:
а) топорщить перышки на Вована;
б) грубить Галине Борисовне;
в) громко пропагандировать ночью народовольческие идеи;
г) разное.
Сейчас они, беря пример с академиков в репринтном издании «Махабхараты», ограничились комментариями.
— Ну, блин, козел! — сказал Шняга, лопоухий дылда с мощным, сократовским лбом дауна.
— Козел, в натуре! — согласился Чикмарь, он же Арнольд Чикмарев, больше всего на свете стеснявшийся собственного имени.
— Козлина! — подытожил Валюн, слывший меж пырловцев эстетом за способность переиначивать слова. — С рогами!
Казачок отмолчался, внимательно следя за прогулкой Вована. Как раз сейчас, спустив гражданина с поводка, счастливый хозяин затеял с выгуливаемым шутейную борьбу — на зависть слюнявому от ревности Баскервилю. Но связь времен вдруг распалась без предупреждения, практически игнорируя наше благотворное вмешательство. Мы бы, как Лица Третьи, интеллигентные и условно-романтичные, предпочли бы турнир по придворному сумо: 1174 год, правление микадо Такакуры, как раз перед началом смуты Гэмпей, — или на худой конец первый выход Ивана Поддубного, 25-летнего грузчика, на манеж Феодосийского цирка в 1896 году, когда даже знаменитый Лурих был туширован за две минуты; но, увы, судьба-злодейка распорядилась иначе.
Футболка с шортами уступили место трико в полосочку, стянутым в талии широким поясом из кожи, делая Вована похожим на жирную нетрудовую осу. Зато гражданин, спущенный с поводка, обрел куцые штанцы до колен, башмаки-корыта и подтяжки на голое, крайне волосатое тело; лицо гражданина, и без того вульгарное, скрылось под маской гориллы. Толпа коверных в составе Чикмаря, Шняги и эстета Вал юна заахала, заохала, прославляя мужество атлета, рискнувшего бросить вызов дикой твари, а шпрехшталмейстер Фрол Емельяныч Казачок-Засланный оправил вороной фрак и, мелкой рысцой выбежав на центр арены, возгласил козлетоном:
— Дамы и господа! Сейчас состоится борьба по римско-парижским правилам между знаменитым атлетом Вованом Майонезовым и кровожадным обезьяном Жориком из джунглей Южной Гваделупии! Победитель получает приз в сто рублей! Спешите видеть!
Ахнув, Галина Борисовна оправила шляпку из итальянской соломки, а кучер Мирон терпеливо дождался, пока хозяйка выйдет из кареты и займет свое место в ложе бельэтажа, после чего сдал экипаж задом, намереваясь поставить лошадей в стойла и принять рюмочку горячительного в трактире «Диканька». Кучера рюмочка интересовала куда больше всех атлетов и горилл на свете, от Полтавы-колбасницы до чайного острова Цейлон, ибо был Мирон стоиком и фаталистом.
Но оркестр уже сыграл «Прощание славянки», и грянул бой.
Далее, под восторженный хор зрителей, злобный обезьян Жорик был повержен во прах дюжиной разных способов. Разумеется, это был не знаменитый «гамбургский счет» и даже не Феодосийский цирк, о котором мы имели честь упоминать, — так, балаган-шапито месье Ломброзо, установленный проездом в Житомире, Жмеринке или какой-либо иной дыре из тех же краев алфавита. Но пот был настоящим, утробные вопли обезьяна наводили ужас, чтобы не сказать, ввергали в панику, атлет Майонезов пыхтел агрегатом братьев Черепановых, а шпрехштал Казачок шпрехал вовсю, выкрикивая привлекательно, но малопонятно:
— Бра-руле! Двойной нельсон! Дал-в-хлёбово! Тур-де-тет! Бряк-по-мусалам! Тур-де-бра! Кранты! Туше!!!
Гваделупское чудовище пресмыкалось во прахе, вымаливая жизнь и долю в призовых ста рублях, атлет Майонезов мало-помалу превращался в счастливейшего из смертных Вована, растекался туманом балаган, — и лишь троица коверных глухо увязла в романтике, бессильна вернуться к будням.
— Круто! — просипел Шняга, пылая ушами.
— Блин, круто! — подтвердил обалделый Чикмарь, готовый сейчас простить людям все, даже собственное имя Арнольд.
— ...ть! — согласился эстет Валюн, временно утратив дар словотворчества.
Вован же, приладив поводок, уводил гражданина и вдребезги разобиженного Баскервиля прочь. Уводил медленно, желая до конца насладиться триумфом. Проходя мимо Галины Борисовны, он задержался еще на минутку:
— Видала, Галчонок? Какой пацан, а?!
— Это ваш... э-э-э... Это ваш друг, Вован? — только и сумела выдавить Шаповал.
Гражданин с четверенек облаял даму, собрался было на радость возликовавшему Баскервилю пометить скамейку, даже расстегнул левой рукой штаны, но тут хозяин строго одернул нахала, и гражданин заскулил, пятясь.
Вован густо расхохотался, мучась одышкой:
— Друг? Ну ты и сказанула, подруга! Это мой шут!
ФИЛОСОФСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕЕсли ты, о бык среди потребителей печатной продукции, уже дочитал до этих строк, скрывающих в себе исток бытия, — ты, несомненно, понял, что в сей книге на 7-м уровне астрал-подтекста разворачивается сущность воззрений лучшего из триждырожденных, просветленного хасид-йогина Шри Джихадбарлала Абрахмы Рабиндрановича Шивы-младшего, изложившего доктрину учения «Левая нога джнянина» в мантре для тенора и баритона с оркестром:
Если ты, бык, этого еще не понял, читай дальше.
Искренне твои, Третьи Лица * * *А потом был вечер, продолжившийся Зямой. Наверное, это космически несправедливо, когда вечер такого сумасшедшего дня продолжается Зямой, чтобы им же закончиться, но Галина Борисовна слыла в деловых кругах человеком слова. Купцы первой гильдии не подписывают контрактов — им достаточно ударить по рукам. Раз утром позволила мужу коньяк и однокурсника, то крутись, белка, в колесе, не крутись, а полезай в кузов. Особенно если ты, сохранив в паспорте девичью фамилию, давно утратила максимализм юности, а супруг твой, Игорь Горшко, меж друзьями — Гарри Поттер, человек вечной молодости. Что означает: волшебно обидчивый, колдовски ранимый и общительный до полной размытости сознания.
Без друзей он чахнет, как кактус на рисовых полях.
С друзьями он колосится, как рожь за околицей.
В сущности, у каждой домработницы бывают свои скелеты в шкафах, и почему отказывать мужу в мелких слабостях? Коньяк доверчиво грелся в ладони, чашечка кофе оплакивала родную Бразилию, истекая ароматом, и огонь семейного очага горел в сердце, позволяя слушать вполуха, грезить о тайном и не вникать.
— Это ничтожество, — сказал Зяма. Пунцовый блик лежал на его носу, обильном и сизом, как баклажан, делая нос гостем из ночных кошмаров импрессиониста Моне. — Ты его знаешь, Гарик. Это полное, законченное, самодостаточное и пышное ничтожество. Он говорит мне: «Зямочка! Ваши стихи дышат чувством, но в вашем возрасте! С вашим-то опытом! Неужели вы не слышите...» И давай склонять: пеоны-пентоны, дактиль-птеродактиль! Он думает, если способен гнать ямбом кубометры рифмованной чуши, так уже и получил мандат на Кастальский ключ! Ямбы-тымбы-мымбы! Мертвечина! А тут! сердцем! романтической душой, из-под спуда будней...
Зяма напрягся и, часто дыша, задекламировал в ля-ля миноре:
— Это гениально. — Гарик восхищенно припал к коньяку, дергая кадыком. — Просто, искренне. Такое хочется петь ночью, у костра. Под гитару, потягивая спирт из мятой фляги. Зяма, ты всегда юн. У тебя большое сердце.
— Это гениально. — Гарик восхищенно припал к коньяку, дергая кадыком. — Просто, искренне. Такое хочется петь ночью, у костра. Под гитару, потягивая спирт из мятой фляги. Зяма, ты всегда юн. У тебя большое сердце.
В глазах мужа, последние двадцать лет видевшего костер исключительно по телевизору, обнаружился отсвет пожарищ, пылающий горизонт, кровь на палубе, лезвия абордажных крючьев и троица канониров с дымящимися фитилями. Как все это поместилось в двух, откровенно говоря, небольших глазках, оставалось загадкой.
Зяма принял комплимент достойно, перейдя к припеву, описывающему в художественных образах конфликт капитана с излишне меркантильными матросами:
В гостиной отчетливо запахло порохом. Дребезжанье бокалов-пузанчиков напомнило старушечий хохот ветра, шторы взвились грот-бом-брамселями, на люстре закачался опухший флибустьер, повешенный за сокрытие награбленного имущества, и за окном вороний грай, безбожно грассируя, взвился в попугайском экстазе: «Евр-рея на р-рею!»
— Я, кажется, знаю, куда ты гнешь! «Летучий Голландец», да?!
Гарик от волнения привстал в кресле и весь просиял, когда Зяма подтвердил его догадку сперва кивком, а позже и финальным пассажем:
— Ты обращался к Ипполиту? — Гарик понизил голос, словно намекая на тайну, известную лишь им двоим.
— Да, — качнул носом Зяма. Лицо его в профиль напоминало парусник. В двадцатипушечных бортах. С бушпритом наперевес. В фас же лицо Зиновия Кантора более всего походило на кабину грузового трейлера. — Он сказал, что напишет музыку. Завтра. Или послезавтра. Это будет шлягер. Так сказал Ипполит, а ты знаешь Ипполита.
Галина Борисовна тоже знала Ипполита. Ипполит был концертмейстером в детском саду «Жужелица», а по совместительству — просветленным дзен-буддистом. В его понимании «завтра» не наступало никогда.
— Настя хочет завести шута, — вдруг сказала она. — Игорек, слышишь? Наша дочь собралась обзавестись шутом. Будет выгуливать его на поводке, как Вован. Наносить побои средней степени. Разгружать психику. Игорек, ты что-нибудь понимаешь?
— Пусть возьмет это ничтожество. — Щеки Зямы просветлели и колыхнулись. — Прирожденный паяц. Представляешь, Гарик, он уже трижды отказал мне в публикации. Трижды! За полгода. Дескать, мое творчество плохо подходит к тематике журнала «Нефть и газ». Я у него спрашиваю: а твое? твое драное творчество?! Оно хорошо подходит к тематике?! И этот скоморох мне отвечает: я в «Нефти и газе» работаю. А публикуюсь я в «Новом хозяине». Нет, ты понял? Это ничтожество — новый хозяин, а я даже к нефтегазу не подхожу!
Гарик взял ломтик лимона. Посмотрел на просвет:
— Зямочка, не унижайся. Потомки оценят. И ты, Галочка, успокойся. У девочки трудный период. Сейчас многие заводят — семью, машину, собаку...
— Но ведь не шутов?
— Я бы завел, — сказал Зяма. — Я бы читал ему стихи. Но у меня нет денег на шутов. Мои шуты — бесплатные. Они публикуются в «Новом хозяине».
Лимонный монокль в глазу придавал Гарику странную значительность: комично-породистую. Опытные циркачи, рожденные, что называется, в опилках, шепчутся меж собой: таким бродит ночью под куполом шапито призрак барона Вильгельма фон Шибера, безумного лотарингца, променявшего титул на любовь акробатки Нинель, а шпагу дворянина — на погремушку клоуна. Шаповал была не в курсе балаганного фольклора, но если повествование ведут Третьи Лица, сведущие во всяких материях, то стоит ли удивляться разнообразию сравнений?
Впрочем, монокль вскоре был съеден, и образ развеялся.
— Мальчики, у меня сегодня был трудный день. Я иду спать.
— Спокойной ночи, дорогая. Не возражаешь, если я в среду соберу мальчишник? Человек на десять? Тихонечко, интеллигентно...
— Она не возражает, — сказал Зяма. — Галка всегда была умницей. А в сравнении с этим ничтожеством — так и вовсе царицей Савской. Галка, ты прелесть. Я посвящу тебе поэму.
И умница не стала возражать. Пусть будет мальчишник.
* * *Пожалуй, этот диалог мы могли бы дать как-нибудь иначе. Более прозаически, что ли? Но увы — ночь. В смысле темно. И в спальне не горит даже крохотного ночничка. Ничего не видно; лишь смутный монблан кровати, и сквозняк надувает паруса оконных гардин. Плывет бригантина во тьме, скрежеща такелажем, впитывая ледяной огонь звезд. Воет на Москалевском пустыре собака: по покойнику или так, от волчьей тоски. А может, умелый звукооператор врубил запись лая и курит себе в кулачок, пуская дым за дверь будки. Луна отражается в стекле, прикидываясь портретом лысого дядьки. Очень умного. С бородкой. Скорее всего дядька — поэт. Слегка похожий на Зяму, но вряд ли.
Будем считать, это Шекспир.
Или кто-то, все же больше смахивающий на Шекспира, нежели на Зяму.
Плывет бригантина в ночь, со сцены в зал, и все никак не доплывет до пристани...
Г а л и н а Г а р и к (сонно) Г а л и н а Г а р и к Г а л и н а Г а р и к (оживляясь)Женщина встает, подходит к окну. Тихо, неслышно для мужа.
Г а л и н а Г а р и к (увянув)