Рядом с Джоном и Йоко - Джонатан Котт 5 стр.


В 1965 году, незадолго до женитьбы на Морин Кокс, эту полуподвальную квартиру снимал Ринго Старр. Узнав от журналиста, что его соседом будет барабанщик Beatles, лорд Манкрофт, тоже местный житель, заявил: «Это выдающаяся площадь, и мы примем здесь выдающегося человека и его жену с распростертыми объятиями». Однако Ринго и Морин прожили на площади не дольше месяца. Они купили деревенский дом в Суррее и тут же переехали, хотя Ринго сохранил квартиру за собой.

В 1966 году[52] он сдал ее Полу Маккартни, который устроил в ней маленькую студию, где записал демо-версию песни Im Looking Through You и начал писать Eleanor Rigby. Пол изначально хотел, чтобы студия была тем местом, где поэты и музыканты могли бы писать стихи и авангардную музыку для недолго просуществовавшей, но амбициозной Zapple Records — дочернего лейбла Apple Records. Но там было записано только два альбома — Unfinished Music No. 2: Life with the Lions Джона и Йоко и Electronic Sound Джорджа Харрисона, хотя ранее свои произведения здесь записали на пленку трое американских писателей — Ричард Бротиган, Лоуренс Ферлингетти и Майкл Маклур.

Поняв, что студия не используется в полную силу, Пол разобрал ее и съехал с квартиры, так что она пустовала вплоть до декабря 1966 года, когда Ринго решил сдать ее Джими Хендриксу, его менеджеру Чезу Чендлеру и их уважаемым подружкам. Это было не самым разумным поступком Ринго. Хендрикс и его тогдашняя девушка Кэти Этчингем въехали в подвальное помещение под квартирой. Как-то вечером во время домашней ссоры, ставшей ныне легендарной и вошедшей в анналы рок-н-ролла, Хендрикс довольно недипломатично высказался в адрес кулинарных способностей Этчингем. В результате сначала тарелки, стаканы и сковородки летали по всей квартире, а затем Кэти ушла к Эрику Бердону, вокалисту Animals. В отчаянии Хендрикс сел и написал одну из самых потрясающих своих песен The Wind Cries Mary: «Завтра на светофоре зажжется синий свет / И осветит мою пустую постель».[53] В припеве будто бы ветер кричит, плачет и шепчет: «Мэри» — второе имя Этчингем. Вскоре после ссоры с девушкой Хендрикс, накачавшись ЛСД, разгромил квартиру и, вероятно, неосознанно находясь под влиянием песни Rolling Stones, решил, что покрасить стены в черный цвет — отличная идея.[54] Правда, альтернативная история гласит, что стены он, наоборот, побелил. Так или иначе, Ринго вскоре пришлось искать нового квартиросъемщика.

17 сентября 1968 года в пять часов вечера я подошел к дому 34 на Монтегю-сквер. В волнении я позвонил в дверь, и через несколько секунд улыбающийся Джон — из-за круглых, в проволочной оправе «бабушкиных» очков его было ни с кем не перепутать — открыл дверь. «Заходи, заходи!» — сказал он, взял у меня пальто, а затем проводил в гостиную, где я увидел Роберта Фрейзера, сидящего на диване рядом с Йоко. На Оно были черные брюки и свитер. Оглядевшись, я был поражен множеством фотографий и постеров, висящих на стенах. Среди них были два снимка обнаженных Джона и Йоко, которые впоследствии появятся на обложке их нашумевшего альбома Unfinished Music No. 1: Tw o Virgins, гигантский плакат Sgt. Pepper, причудливая обложка журнала Time 1967 года, для которой карикатурист и аниматор Джеральд Скарф сделал из папье-маше, пластилина, проводков и палочек раскрашенные акварелью фигурки битлов, и легендарный коллаж Ричарда Гамильтона из газетных вырезок, посвященных наркотическому загулу Rolling Stones, за который Фрейзер получил полгода тюрьмы. В воздухе стоял запах индийских благовоний. Мы с Джоном, Йоко и Робертом сели за простой деревянный стол, на котором лежали журналы и газеты, проволочное ожерелье в форме пентакля, альбом для рисования, в котором я мельком увидел неповторимые рисунки Джона, и пепельница, забитая окурками Gitanes.

Мы начали с разговора о недавней выставке Джона «Вы находитесь здесь», но почти сразу нас прервал телефонный звонок. Джон подошел к телефону, а вернувшись, извинился и сказал, что ему нужно быть на записи White Album. Мы договорились встретиться на следующий день. Но, когда я встал и направился к двери, Джон неожиданно поинтересовался: «А не хочешь поехать на студию вместе со мной и Йоко?»

— Прямо сейчас? Ты уверен, что это нормально? — переспросил я его с недоверием.

— Конечно-конечно, даже не думай, — ответил он безо всяких колебаний.

Мы с Джоном и Йоко вышли из квартиры, сели в белый лимузин и поехали в Сент-Джонс-Вуд. Вскоре мы уже выходили из машины и шли по пешеходному переходу через Эбби-роуд, который позже стал священной землей — ради того чтобы ступить на него, битломаны съезжаются со всего мира. А тогда, совершенно незаслуженно, по ней к Abbey Road Studio Two шел такой фанат, как я. Мне казалось, что я вступаю в святая святых. Но, поскольку я был недостойный, сующий свой нос в чужие дела гость Джона, едва ли кого-то удивило бы, что трое других музыкальных апостолов, раскачивавшиеся на стульях, поприветствовали меня взглядами горгоны Медузы. Я тут же решил скрыться за одним из гигантских студийных динамиков и простоял там следующие несколько часов.

Битловские сессии в студии вечно были сплавом репетиций, импровизаций, микширования, сведения записей, добавления и наложения голосов, создания звуковых эффектов и беспрестанного редактирования. Я всегда буду думать, что то, что я тогда пережил, было сном в осеннюю ночь, населенным одновременно ангелами и демонами, насыщенным шекспировскими звуками, шелестом и шепотом, а тысячи инструментов, звучавших в том ярком сне, отдавались в ушах то равномерным гулом, то громким вскриком.



Во время той ночной сессии я впервые услышал волшебные звуки песни Glass Onion, в которой поток сознания Джона струился по земляничным полям, где моржи, дураки с холма и леди мадонны встретились, благодаря воображению исполнителя. Но сладкий сон обернулся кошмаром, поскольку Glass Onion продолжился, как назвал это Ринго, «истерикой и безумием», нехарактерными для Пола, — апокалиптичной, протометаллической песней Helter Skelter. «Мы осознанно решили сделать самую громкую, грязную и прекрасную рок-песню, на какую только были способны», — рассказывал Пол. Ему это удалось, и та вещь явилась с самого дна ада, вырвав меня из объятий сна. Но, пробудившись, я по-прежнему был на седьмом небе Abbey Road Studios, понимая, что все вокруг реально и что я и в самом деле попал на запись Beatles. Пожалуй, лишь присутствие на репетиции шекспировской пьесы в театре «Глобус» заставило бы меня пережить такое же блаженство, какое я испытал той ночью.

Следующим вечером, 18 сентября, я вернулся на Монтегю-сквер. Йоко открыла дверь и провела меня в гостиную, где я увидел Джона, бесцельно шатающегося по комнате в каком-то полусне, то ли бормочущего, то ли напевающего битловскую Hold Me Tight («Скажи мне, что я единственный, и тогда я больше никогда не буду одиноким»[55]). Секунд через пятнадцать Джон обернулся, перестал напевать и, говоря словами старой песни, увидел меня стоящим там.[56]



— Ты долго пробыл на вчерашней сессии? — спросил меня Джон. — Во сколько ушел?

— Незадолго до полуночи, — ответил я. — Один из работников студии сказал, что мне пора.

— Да, все затянулось допоздна. Мы с Йоко поспали всего пару часов, так что я еще не совсем в себе. Поэтому перед началом интервью мне нужно послушать несколько песен.

Йоко зашла сказать, что ненадолго приляжет в спальне и увидится с нами позже. Когда она вышла, Джон плюхнулся на пол. Старые сорокапятки были разбросаны повсюду, и, прежде чем подойти к пульту, Джон подобрал три или четыре из них и поставил одну, рокабилльную песню 1956 года в исполнении Джина Винсента, на проигрыватель. Пока мы слушали, Джон заметил: «В старые добрые времена я ставил ее снова и снова, но все никак не мог разобрать слова… как вот эти, которые звучат прямо сейчас… вот что они поют?» Несмотря на рокочущее эхо, я решил сказать наугад: «Похоже на „Я ищу женщину, у которой только одно на уме — трах, поцелуйчики и обжимания“». (В оригинальном тексте было «обнимашки», а не «трах», но певец, очевидно, попробовал оба варианта.) «Ага, — сказал Джон, — мне нравится эта песня. И конечно, его же Be-Bop-A-Lula».



«А сейчас послушаем еще одну, — Джон поставил версию Give Me Love 1960 года в исполнении Rosie and the Originals. — Среди странных записей эта — одна из величайших. Дело в ритме — поэтому все ее недооценивают. На одной стороне пластинки был настоящий хит, Angel Baby, тоже одна из моих любимых песен, а вторую они состряпали за десять минут. Я вечно гружу Йоко этими песнями, твержу ей: „Послушай эту!.. и эту… и эту“».

«А сейчас послушаем еще одну, — Джон поставил версию Give Me Love 1960 года в исполнении Rosie and the Originals. — Среди странных записей эта — одна из величайших. Дело в ритме — поэтому все ее недооценивают. На одной стороне пластинки был настоящий хит, Angel Baby, тоже одна из моих любимых песен, а вторую они состряпали за десять минут. Я вечно гружу Йоко этими песнями, твержу ей: „Послушай эту!.. и эту… и эту“».

«Давай-ка еще вот эту, — продолжил Джон увлеченно. — Поставлю тебе последнюю песню». И из динамиков полились звуки Ive Been Good to You Смоки Робинсона и Miracles — песни 1961 года, повлиявшей на мелодию и аккорды битловской This Boy и начинавшейся со сладострастных терзаний «посмотри, что ты наделала, — ты кое-кого одурачила»,[57] которые в свою очередь вдохновили битлов на Sexy Sadie («Секси Сэди, что ты наделал? Ты одурачил всех»[58]). «Смоки Робинсон потрясающе поет, — объявил Джон и сам начал петь фальцетом, подражая обморочному вокалу Смоки с госпельными завитками и виньетками: — „Ты же знаешь, что делаешь мне больно-о-о-о-о-о-о“ — на одном дыхании! Отличная песня».

— Да, песня потрясающая! — сказал я, когда Джон выключил проигрыватель. — Просто замечательное исполнение.

— Знаю, — согласился он. — Каждый раз, когда я ее слышу, я буквально схожу с ума.

Джон сел на пол гостиной, а я подошел к креслу, где оставил свою сумку, и достал кассетный диктофон и маленький блокнот, испещренный вопросами, а потом, слегка нервничая, снова сел напротив Джона. «Не переживай, — успокоил меня Леннон. — Нет большего веселья, чем говорить о своих песнях и записях. В смысле, с этим ничего нельзя поделать, такова моя роль. И помни, мы обсуждаем все это вместе».

— Спасибо, — сказал я, чувствуя, что постепенно расслабляюсь. — Если ты не против…

— Все нормально, — снова заверил меня Джон. — Просто спрашивай о том, что хочешь узнать.

— О’кей, — начал я. — Вообще-то я бы хотел спросить тебя о тех песнях, которые у меня всегда ассоциировались с тобой, с тем, кем ты был и кто ты есть сейчас, — песнях, которые мне кажутся воплощением тебя самого.

— Это о каких?

— Я составил небольшой список: Youve Got to Hide Your Love Away, Strawberry Fields Forever, Its Only Love, She Said She Said, Lucy in the Sky with Diamonds, Im Only Sleeping, Run for Your Life, I Am the Walrus, All You Need Is Love, Rain, Girl.

— Угу, — сказал Джон. Потом немного помолчал. — Кое с чем я согласен. Hide Your Love Away — точно, я к тому моменту как раз открыл для себя Дилана. А вот за Its Only Love мне вечно было стыдно из-за дурацкого текста.

— Дурацкого текста? Да эта песня идет прямо от сердца!

— Ну, значит, тогда с текстом все в порядке. Но знаешь, как-то вечером ко мне заглянул Джордж, и мы почему-то заговорили об этой песне. И он сказал: «Помнишь, как всех нас коробило, когда вступала гитара с этим ее лай-ла-ла-ла-лай». С той песней точно было что-то не то. She Said She Said — да, я ее люблю, потому что тогда тексты мне давались с трудом. А тут я ее послушал и оценил. Lucy in the Sky, Im Only Sleeping — о’кей, та же фигня. Run for Your Life я всегда ненавидел. Walrus — да. Rain — да. Girl — да. All You Need Is Love — ха, да это ж, типа, естественно. А еще одной была Ticket to Ride. Она стала типа свидетельством перемен. Но если говорить о песнях, которые и впрямь что-то для меня значат, то это She Said She Said, Walrus, Rain, Norwegian Wood, Girl и Strawberry Fields. Я считаю их настроенческими и важными. В них много от меня, я как бы прилепил на них свое имя.

— Кто-то сказал мне однажды, что Strawberry Fields ты написал, сидя где-то на пляже. Это так?

— Это было в прошлом году в Испании, где я полтора месяца снимался в «Как я выиграл войну». И там снова рассказывал о том, как писать песни, — кажется, я все время прохожу через такое. Потребовалось немало времени, чтобы написать Strawberry Fields. Я писал по чуть-чуть, мне хотелось, чтобы текст был именно таким, о каком мы с тобой говорим, типа спелосьсамособой — вроде того. Часть песни я написал в большом испанском доме, а остальное на пляже. Было дико романтично петь ее тем… не знаю, кто там еще был.

— Ты не считаешь, что в этой песне есть что-то особенное? То, как ты описываешь приливы и отливы в своем сознании, словно это океан.

— Ага, это было круто. Как и Rain, потому что именно тогда я случайно открыл для себя обратную запись.

— Обратную запись? Это как?

— В конце песни слышно, как я пою слова задом наперед.

— На что это похоже?

— Это что-то вроде (Поет.) рымыныригна-римманни, как-то так. Большую часть мы записали на EMI. У нас тогда была привычка забирать с собой пленку со свежей записью, чтобы посмотреть, чего не хватает и что можно добавить. И, в общем, я пришел домой с совершенно каменной башкой, дополз до магнитофона, надел наушники, и оказалось, что я не так вставил в него кассету и песня звучит задом наперед. Я был в трансе — это еще что такое? Это было уже слишком, понимаешь? Это взорвало мой мозг, такая была фантастика. Что-то типа индийской музыки. И мне тут же захотелось, чтобы так все и осталось. Но в результате этот отрывок сохранился только в конце песни.

— Многим моим друзьям нравится анализировать твои песни.

— Ну, они могут разобрать их по косточкам. Все что угодно можно разобрать по косточкам.

— И ты не против?

— Конечно, нет. В смысле, всякое может случиться. Я пишу текст и вообще не понимаю, о чем он, пока не закончу. Особенно это касается лучших песен, самых причудливых, типа Walrus. Текст я написал, вообще не имея представления, о чем это. И Tomorrow Never Knows я писал, не понимая, что делаю, осознание пришло позже. Это реально как абстрактное искусство. Когда тебе просто надо подумать, чтобы записать что-то, это значит, что всего лишь придется немного потрудиться. Но когда из тебя это изливается — старик, это уже поток сознания. То же самое происходит, когда ты что-то записываешь или играешь, — ты выходишь за рамки чего-то и понимаешь: «Я был там». Это и есть самое классное — то, за чем мы все постоянно гоняемся. В общем, когда я сам офигеваю от каких-то своих текстов, я знаю, что где-то там их услышат и другие люди. А то, что они будут разбирать их по косточкам, — ну и слава богу, тексты же многозначны. Так что мне все равно, что там люди делают с моими песнями.

— Каждый раз, когда я слушаю Strawberry Fields, я делаю это с закрытыми глазами и мечтаю. Но что такое Strawberry Fields?

— Это название, — ответил Джон. — Хорошее название. Когда я писал In My Life, мне хотелось рассказать о Ливерпуле. И я начал составлять список симпатичных ливерпульских названий, просто случайную подборку.

— Просто места, которые ты помнил?

— Ага. Strawberry Fields — было такое местечко рядом с нами. Там еще был дом Армии спасения. Но я всегда представлял именно Земляничные поля. А еще была Пенни-лейн и Чугунный берег [так на юге Ливерпуля называют берега реки Мерси][59] — последнее я только что вставил в свою новую песню Glass Onion. Это просто хорошие, клевые названия.

— Мне всегда казалось, что песни вроде Good Morning Good Morning и Penny Lane передают волшебное детское представление об окружающем мире. Что думаешь по этому поводу?

— Это так, потому что мы писали о своем прошлом. Я никогда особо не гордился Good Morning Good Morning, просто быстро состряпал ее, лишь бы была песня. Но в ней есть эта детская тема, потому что, когда я писал ее, я как бы был в школе. То же самое и с Penny Lane. Мы правда погрузились в эти замечательные воспоминания — воображали себя на Пенни-лейн. Там были и берег, и трамвайный парк, и люди на остановке, и кондуктор, и пожарные машины. Все равно что заново оказаться в детстве.

— То есть у тебя было как бы родовое гнездо, — сказал я с легким оттенком зависти.

— О да. А у тебя, что ли, нет?

— Ну, Манхэттен — это не Ливерпуль.

— Тогда ты можешь написать о своей автобусной остановке, — предложил Джон.

— Об автобусной остановке? На Манхэттене?

— Конечно. Почему нет? Везде есть что-то. И Земляничные поля будут всюду, куда ты захочешь пойти.

— Думаю, я бы предпочел жить рядом с Пенни-лейн, где «симпатичная мисс продает маки с лотка».

— Симпатичная сестричка, — поправил меня Джон.

— Упс, точно. Симпатичная сестричка продает маки с лотка, «и, хотя ей кажется, что она делает это играя, она везде поспевает».[60] Мне всегда нравились эти строчки. Мне кажется, будто мальчишка поет о том, что случилось одним ясным солнечным днем. А еще там есть эта мысль — представлять, что реально, а что нет, как будто бы все на свете лишь игра.

Назад Дальше