Господин Желябужский немедленно принял все самые действенные меры, на которые только был способен, чтобы покрепче привязать Машеньку к дому. В октябре 1894 года она родила дочь Катю, но уже 15 декабря дебютировала на сцене Общества искусства и литературы. Ставили пьесу А.Н. Островского «Светит, да не греет», партнером Машеньки по сцене был сам Константин Алексеев – Станиславский.
Желябужский только вздыхал, осознав полный неуспех своих маневров. Но разве мог он подумать, что невинное увлечение жены театром примет такие маниакальные размеры?! «Уриэль Акоста», «Бесприданница», «Потонувший колокол», «Много шума из ничего», «Медведь» – за три сезона одиннадцать ролей, преимущественно основных, плюс к тому постоянные занятия вокалом… Дети, дом, муж были совершенно заброшены. Ладно, у сына хоть появился репетитор – студент ставропольского землячества Московского университета Дмитрий Лукьянов, ладно, дочкой и домом занималась сестра Машеньки, добрая, неприметная, тихая Катюша, но сам Андрей Алексеевич жутко приуныл, чувствуя себя ненужным. И одновременно с этим он вдруг ощутил, что темечко его начало как-то подозрительно свербеть. «Может, господи помилуй, вши завелись?» – брезгливо (он был чрезвычайно чистоплотен) подумал однажды действительный статский советник. Помыл голову керосином и дегтярным мылом – не помогло. Чесалось отчаянно в двух конкретных местах: чуть повыше ушей, слева и справа от макушки. И вот наконец Андрей Александрович нащупал на сих местах некие… как бы это поизящнее выразиться… некие вздутия. Рога-с!
Кто, кто, кто был блудодеем?! С кем, с кем, с кем изменяла ему жена?! Кого, кого, кого должен убить Желябужский, чтобы смыть кровью свой позор?!
Первое, что пришло в голову, – Станиславский. Высокий, черноволосый, болтливый всезнайка, забавный и обаятельный…
Желябужский затаился, принялся наблюдать. Он достаточно хорошо знал Станиславского и его семью. Константин Сергеевич любил свою жену, крохотную и хорошенькую, словно сказочный эльф, Марию Лилину. Далее флирта с хорошенькими актерками (это было необходимо ему, чтобы постоянно ощущать вдохновение) он никогда не заходил. Нет, не Станиславский – любовник актрисы Андреевой. Но кто? Кто, черт бы его подрал?!
Андрей Алексеевич чуть не умер от изумления, обнаружив, что им оказался тот самый Митя Лукьянов, которого Желябужский по протекции одного знакомого нанял к своему сыну воспитателем. Белолицый, чернобровый и чернокудрый – сущий романтический герой! – мальчишка был картинно красив, а его скромно потупленные глаза могли бы ввести в заблуждение кого угодно. Этими своими глазами и голосом он умел так играть, что чувствительных дамочек дрожь пробирала до самых интимных местечек…
Бог весть, влюбился ли Митя в Марью Федоровну. Пожалуй, ему просто захотелось попробовать силу своих чар на этой удивительной красавице. Ну и она была тоже дама искушенная, она привыкла, что мужчины, старые и молодые, валятся к ее ногам как подкошенные. Эти двое начали играть друг с другом – и заигрались до того, что оказались на удобной кушетке в укромном уголке гостиной, где и предались неуемной страсти.
Парочка оказалась достойна друг друга.
Марья Федоровна даже и не подозревала, что женщина может испытать такое! Пробыв замужем шесть лет, родив двух детей, она оставалась совершенно девственна в любовной игре. Лишь сейчас она поняла, что любовь на театральных подмостках, в которой она искала замены реальной плотской страсти, всего лишь жалкая сублимация, которая отныне ее не будет удовлетворять. Уже в ту минуту, когда она билась в судорогах наслаждения, прикусив отворот студенческой тужурки (раздеваться не было времени) своего юного любовника, чтобы заглушить счастливые стоны, она уже знала, что отныне только это будет главной радостью ее жизни. Именно это – потому что сцена не дает такой остроты ощущений, такой безумной радости риска (ведь в любую минуту в комнату мог войти кто угодно, от горничной до несвоевременно вернувшегося со службы мужа), такой сладости от вкушения запретного плода… такого физического блаженства, в конце концов!
Она бы непременно влюбилась в черноглазого мальчишку, когда бы супруг не прозрел. Он вышвырнул Дмитрия вон, пригрозив, что добьется его отчисления из университета.
Марья Федоровна, которая подслушивала их объяснение под дверью (Желябужский потребовал, чтобы она оставила их вдвоем для «мужского разговора»), только ухмыльнулась: да разве муж решится вынести сор из избы и выставить себя публично рогоносцем? Над ним ведь вся Москва хохотать будет! Но вдруг она насторожилась. Желябужский говорил что-то непонятное. О каких-то прокламациях, которые Дмитрий прятал в комнате своего воспитанника Юры, среди его книг. Оказывается, их случайно нашла горничная. То есть Митя во всех смыслах употребил во зло доверие, которым облек его господин действительный статский советник: мало того, что склонил ко греху его жену (Желябужский по-прежнему тешил себя надеждой, что Машенька согрешила в минуту некоего затмения), да ведь еще и злоумышляет против правительства! Вон из моего дома, проклятый бунтовщик и растлитель!
Дмитрий более не показывался у Желябужских. Машенька с блеском провела сцену раскаяния и получила от мужа отпущение всех грехов. Однако она восприняла его прощение как индульгенцию на будущее – и наутро, вместо того чтобы ехать на репетицию в театр, отправилась в Замоскворечье, где у старенькой, обедневшей купеческой вдовы снимал дешевую комнату Митя.
Связь их возобновилась, однако длилась не столь долго, как хотелось бы Марье Федоровне. Ее любимый мальчишка заболел, да как… Урывками прибегала мадам Желябужская-Андреева ухаживать за ним, хотя бы у постели посидеть, если уж нельзя было полежать в этой постели. Да, приходилось осторожничать – похоже, у Мити чахотка, а вовсе не тяжелый бронхит, как решили сначала… Сидя над ним, забывшимся в беспокойном сне, Марья Федоровна от скуки начала почитывать брошюрки, которые Митя прятал под подушкой. Принадлежали они перу какого-то человека по имени Карл Маркс и показались Марье Федоровне на диво скучными. Гораздо интересней были разговоры с Митиными гостями.
К ее изумлению, в приятелях у ее юного любовника хаживали не только безденежные шалые студиозусы, но и люди вполне серьезные: приходил какой-то работяга по имени Иван Бабушкин, а другие предпочитали представляться не то псевдонимами, не то кличками. К примеру, среди них оказался некий Грач – с длинным лицом, с ледяными, словно бы пустыми, глазами, а как-то раз мелькнул человек, который назвался Никитичем, хотя это простоватое отчество никак не вязалось с его обликом истинного денди. Разок забежал какой-то малорослый, лысоватый, с хитрыми, вечно прищуренными глазками, которого называли товарищ Ильин (они тут все были товарищи, сии загадочные господа). Потом, позднее, Марья Федоровна узнала, что Грачом звался Николай Эрнестович Бауман, Никитичем – Леонид Борисович Красин, ну а товарищем Ильиным оказался не кто иной, как предводитель всей социал-демократической братии – Владимир Ильич Ульянов-Ленин.
Народ этот показался Марье Федоровне необычным, рисковым и интересным. Ошибался ее муж: она вовсе не была мечтательницей, она была авантюристкой и в Митиных гостях почуяла родственные души. Она с удовольствием продолжила бы знакомство с ними (особенно с Красиным, насмешливая полуулыбка которого ее волновала до дрожи в том же самом, уже упомянутом местечке), да вот какая беда приключилась: о болезни сына прослышали Митины родители, ставропольские мещане, и нагрянули в Москву. Застав сына при последнем издыхании (товарищи-то в основном разговоры с ним вели – о светлом будущем рабочего класса, сугубо наплевав на настоящее – сгорающую в скоротечной чахотке молодую жизнь), родители всполошились и вознамерились увезти беднягу на жаркое южное солнышко. Однако, увы, поздно спохватились: Митя умер – к великому изумлению его любовницы, которая настолько увлеклась умственными и опасными беседами с вышеназванными товарищами, что совершенно перестала слышать надрывный кашель своего «милого мальчика».
Нет слов, Марья Федоровна тяжело переживала эту смерть. Теперь жизнь ее сделалась совершенно скучна: где искать душку Никитича и иже с ним, она совершенно не представляла! Пришлось вернуться домой – и на сцену. Мужа она вовсе перестала замечать. Наконец Желябужский устал от подчеркнутой, просто-таки воинствующей холодности жены и принялся искать утешения на стороне. Марья Федоровна совершенно ничего не имела против – тем паче что она снова увлеклась театром.
Ей всегда хотелось царить на сцене единовластно, затмевая и уничтожая соперниц. Увы, не удавалось – в труппе Станиславского появилась Ольга Книппер, которая переигрывала Андрееву, как хотела. Зато, когда Станиславский решил из Общества любителей искусства и литературы сделать Художественный театр – передовой, прогрессивный, с непривычным, современным репертуаром! – деньги для него нашла не какая-нибудь там Книппер, пусть даже и Чехова [5], не богатая родня купеческого сына Алексеева-Станиславского – эти денежки добыла Марья Андреева.
Ей всегда хотелось царить на сцене единовластно, затмевая и уничтожая соперниц. Увы, не удавалось – в труппе Станиславского появилась Ольга Книппер, которая переигрывала Андрееву, как хотела. Зато, когда Станиславский решил из Общества любителей искусства и литературы сделать Художественный театр – передовой, прогрессивный, с непривычным, современным репертуаром! – деньги для него нашла не какая-нибудь там Книппер, пусть даже и Чехова [5], не богатая родня купеческого сына Алексеева-Станиславского – эти денежки добыла Марья Андреева.
Разумеется, она вынула их не из своего ридикюля, в котором всегда было пусто (обиженный супруг содержал ее теперь если и не впроголодь, то в обрез). Да и ладно! Состояние ее собственного ридикюля теперь весьма мало заботило Марью Федоровну, потому что к ее услугам был теперь кошелек… да что кошелек – кошель! сундук! банковский счет! – не кого-нибудь, а знаменитого фабриканта и толстосума Саввы Тимофеевича Морозова.
С того самого времени, как его дед, Савва Васильевич, сумел выкупиться из крепостной зависимости от дворян Рюминых и, воспользовавшись тем, что в Москве в восемьсот двенадцатом году сгорело несколько текстильных фабрик, начал с успехом торговать там изделиями своих шелкопрядильных, суконных и хлопчатобумажных фабрик, а потом был зачислен в купцы первой гильдии, удача не покидала семейство Морозовых. Своим сыновьям Савва Васильевич завещал четыре крупные фабрики, объединенные названием «Никольская мануфактура», и белокаменный старообрядческий крест на Рогожском кладбище с надписью: «При сем кресте полагается род купца первой гильдии Саввы Васильевича Морозова».
Однако его внук, Савва Тимофеевич, намеревался жить вечно!
Он окончил отделение естественных наук физико-математического факультета Московского университета, а затем успешно стажировался в Кембридже. Он одним из первых в России стал широко использовать электричество, построив электростанцию в своей вотчине – Орехове-Зуеве, где Морозовы владели практически всем: землей, фабриками, содержали за свой счет полицию, церкви, газеты, школы, больницы и прочее. На Морозовской мануфактуре были отменены штрафы, изменены расценки, построены новые бараки. Савва Тимофеевич завозил из-за границы оборудование и немедленно перенимал новые технологии. Кроме паев фамильного ткацкого производства – огромного, мирового масштаба, – у Морозова имелись собственные рудники, лесозаготовки, химические заводы. Савва Тимофеевич был принят в высшем свете, пользовался расположением премьер-министра Российской империи Витте и удостоился чести быть представленным императору Николаю Александровичу. Купца-миллионера награждали орденами и почетными званиями. «В Морозове чувствуется сила не только денег. От него миллионами не пахнет. Это русский делец с непомерной нравственной силищей», – писали о нем современники.
Впрочем, Москва знала его благодаря не только уникальному богатству, но и скандальной репутации.
Он увел у своего двоюродного племянника, Сергея Викуловича Морозова, его жену, ослепительную Зинаиду. Ходили слухи, что влюбленный Сергей Викулович взял ее из фабричных ткачих.
В России развод не одобрялся ни светской, ни церковной властью. А для старообрядцев, к которым принадлежали Морозовы, это было не просто дурно – немыслимо. Однако Савву было не остановить. Состоялся чудовищный скандал, а потом и свадьба. Морозов сумел переломить даже мать, которую называли «адамантом [6] старой веры»!
«Погубит тебя эта баба!» – мрачно изрекла Марья Федоровна Морозова.
Она ошиблась. Погубила Морозова не жена, а совсем другая «баба», которую, по странной насмешке судьбы, тоже звали Марьей Федоровной!
Сделав, наконец, вожделенную Зинаиду своей женой, увешав ее жемчугами, которые та обожала и даже предпочитала бриллиантам, выстроив для нее особняк на Спиридоновке, который сразу же окрестили «московским чудом» за удивительное сочетание в его архитектуре готических и мавританских элементов, Морозов приготовился наслаждаться семейным счастьем.
Зинаида родила четырех детей, однако счастливым Савва Тимофеевич себя почему-то не чувствовал. Ему очень скоро стало тошно рядом с женой, которой до него не было никакого дела. Она была увлечена обстановкой особняка: спальня в стиле ампир из карельской березы с бронзой, мраморные стены, мебель, покрытая голубым штофом, немыслимое количество севрского фарфора… Кстати, Зинаида Григорьевна была просто-таки помешана на фарфоре: фарфоровые рамы зеркал, бесчисленные фарфоровые вазы, по стенам развешаны крохотные фарфоровые фигурки…
Так же сильно, как фарфор и жемчуг, Зинаида любила только роскошные туалеты. Благо теперь, став женой «миллионщика», она могла позволить себе все, что угодно! И позволяла: на открытии Нижегородской ярмарки Савва Тимофеевич, как председатель ярмарочного биржевого комитета, принимал императорскую семью, и распорядители торжественной церемонии с возмущением отметили, что шлейф платья его жены длиннее, чем у государыни!
А сам Морозов был редкостно неприхотлив. Одежда его была дорогой, но простой, кабинет и спальня напоминали жилище холостяка и были украшены лишь бронзовой головой Ивана Грозного работы Антокольского да изобилием книг.
Вообще каждый из супругов скоро начал жить собственной жизнью. Каждый извлекал из огромного капитала свои удовольствия. Зинаида Григорьевна чередовала вечера, балы и приемы, где «запросто» бывала сестра царицы, жена московского генерал-губернатора великая княгиня Елизавета Федоровна, светская молодежь, офицеры, среди которых мадам Морозова особенно выделяла офицера Генерального штаба Алексея Рейнбота.
Она была настолько поглощена собой и своей жизнью, что даже не заметила, как муж ее увлекся другой женщиной.
Нет, слово «увлекся» не имело к его чувству никакого отношения. Любовь – страсть… губительная страсть – вот что такое это было! Савва Тимофеевич и прежде-то ни в чем не знал полумеры, но теперь он воистину «любил без меры и благоразумья», как говорил о своей страсти Отелло.
Морозов появился в Обществе искусства и литературы на премьере «Царя Федора Иоанновича» – Марья Федоровна играла там царицу Ирину – и с тех пор приходил каждый день. В его узких, напряженных татарских глазах (черты далеких предков отчетливо проявились в облике Саввы Тимофеевича) можно было прочесть не восхищение красотой этой женщины, которая стала для него роковой, и даже не страдание, а некое мучительное, мазохистское наслаждение. Чудилось, этому человеку, которого вполне можно было назвать баловнем судьбы, для полного счастья не хватало только горя.
Ну что ж, Марья Федоровна оделила его с избытком и тем, и другим!
Началось с того, что Морозов начал жертвовать на театр. Увлеченный идеей облегчить жизнь своим рабочим, создать лучшие в России условия, он строил для них больницы, детские сады, жилые дома, он заботился также об общедоступных зрелищах. Именно Морозов помог Станиславскому установить основные принципы будущего театра: сохранять статус общедоступного, не повышать цены на билеты и играть пьесы, имеющие общественный интерес. Ради этого он давал Станиславскому немалые деньги, однако условие ставилось только одно (и то негласное): прима нового театра – Андреева.
Уверенная, что имеет дело с купцом, который понимает только простейшую цепочку отношений: «товар-деньги» (читывали мы Карла Маркса, читывали!), Марья Федоровна немедленно отдалась Морозову. Впрочем, ею двигало также желание отведать его ласк – ведь она была женщина крайне любопытная и до наслаждений жадная.
Марья Федоровна ожидала найти нечто умопомрачительное, к чему ее приохотил незабвенный Митя, однако ей привелось на собственном опыте узнать: мужчины весьма отличаются один от другого, и сила, властность, выносливость не могут заменить талант, который нужен в постели так же, как на сцене, так же, как и в других областях деятельности. Морозов был талантливым, пожалуй, даже гениальным промышленником, однако как мужчина он Андрееву не вдохновил. Попросту говоря, не удовлетворил. Безыскусный, обычный, старательный… да что в том проку, в его старании!
Но богатый, черт возьми! Какой богатый!
Его Никольская мануфактура занимала третье место в России по рентабельности. Морозовские изделия вытесняли английские ткани даже в Персии и Китае. В конце 1890-х годов на фабриках было занято 13,5 тысячи человек, здесь ежегодно производилось около 440 тысяч пудов пряжи, почти два миллиона метров ткани.
Марье Федоровне все это было отлично известно. И она, пожав безупречными плечиками, решила потерпеть. Разумеется, не ради себя, а ради театра! Сама же Марья Федоровна превосходно играла перед Морозовым бессребреницу, которая лишь по необходимости (noblesse oblige!) принуждена менять платья, шляпки и туфельки, а также цеплять на себя разные побрякушки, которыми ее щедро, до безумия щедро снабжал Савва Тимофеевич.