Он оказался прямо напротив Хуана. Хуан молчал и только раздувал ноздри, надеясь, что его ненаглядный братец сполна поймет о его негодовании по выражению лица.
— Здравствуй, Хуан, — вздохнул Чезаре. — Я устал, как собака, и ел черт знает когда и черт знает что.
— И от тебя воняет сточной канавой, — процедил Хуан. — А знаешь ли ты...
Остаток его отповеди затерялся в усиливающихся криках. Солдаты, взбудораженные явлением кардинала Валенсийского и паче того — его речью, кричали: «Борджиа, Борджиа!» И это было бы хорошо, это было бы очень даже недурно, если бы среди этих криков не стала подниматься новая волна, в которой все отчетливей слышалось: «Цезарь!»
— Цезарь! Борджиа! Борджиа! Цезарь! Цезарь! Цезарь!
— Aut Caesar, aut nihil , — усмехнувшись, пробормотал Чезаре в свою отросшую бороду. И пошел в палатку гонфалоньера — мыться.
А Хуан Борджиа остался снаружи, посреди неистовствующей толпы, в полном недоумении.
Глава 5. 1496 год
1496 годЧезаре, насвистывая и срывая свежие листики с зарослей жимолости, окружавших дорогу, ехал по старому Ларнийскому тракту. Настроение у него было превосходное. С тех пор, как французская армия позорно бежала с италийских земель, положение его отца на святом престоле заметно упрочилось, а с ним — и положение самого Чезаре, так что он мог без спешки и суетливости обдумать долгосрочные планы.
Перво-наперво ему следовало избавиться от опостылевшей кардинальской шляпы, и у него было несколько идей, как заставить отца пойти навстречу. Потом придется добиться смещения этой бестолочи Хуана с поста гонфалоньера и замены его единственной достойной кандидатурой, коей Чезаре мнил, разумеется, себя. Его отец слышал о подвигах, которыми сопровождался побег Чезаре от французов. Причем слухи, как это всегда бывает со слухами, за несколько месяцев раздулись до немыслимых размеров, и теперь в тавернах говорили о том, как сын Папы в одиночку прорубился через тридцать тысяч французских солдат. Эти сплетни сеяли одновременно и ужас, и восхищение, а учитывая, что совершил все эти чудеса сын самого Папы, слухи приобретали почти мистический оттенок. «Он святой!» — утверждали одни, крестясь. «Он продал душу дьяволу!» — шептались другие, крестясь еще неистовей. А самые наблюдательные как бы между делом замечали: «Говорят, у него глаза разного цвета. У него и у всех членов этой проклятой семейки».
Тут они ошибались — не у всех. Только у Чезаре, у Лукреции и у отца. Хуан и Хофре не имели к этому отношения. Никакого.
Пожевывая травинку, Чезаре смотрел, как приближается, просвечивая в ветвях, серая громада монастыря Сан-Систо. Он ухмыльнулся, вспомнив ту историю с монашкой, а также несколько других монашек, которых удостоил своим кардинальским благословением в интимном полумраке монастырских келий. Лукреция будет рада ему, он знал, хоть и не предупредил ее о своем приезде. Последние несколько месяцев они провели в разлуке: Чезаре сопровождал папские войска, гнавшие короля Карла взашей, и заодно следил, чтобы Хуан не наделал глупостей. Лукреция, прибывшая в Рим по вызову отца, уехала прежде, чем Чезаре вернулся.
Потому они не застали друг друга, но по возвращении с победой Чезаре ждала чрезвычайно приятная новость: недовольный нерешительностью Лодовико Сфорца в только что отгремевшей войне, Александр рассудил, что брак Лукреции с его племянником себя не оправдал. Слишком легко Милан раскрыл ворота перед французами, оттого, по утверждению Папы (и кому было знать, как не ему?) врата райские для Сфорца навек захлопнулись. Негоже дочери Папы оставаться женой человека, которому заказан путь в рай. Эта сомнительная теология, разумеется, не могла служить основанием к расторжению брака, но тут Чезаре очень кстати вспомнил о хитрости маленькой сестренки, умело избегнувшей объятий противного ей супруга. До сих пор немощь Джованни Сфорца оставалась сором, который не выносили из избы, однако теперь дело совсем другое. По приказанию отца Лукреция покинула мужа и укрылась в монастыре, где ей надлежало оставаться, пока не решится дело о ее разводе. Она переписывалась оттуда с отцом, писала и Чезаре, но ему все казалось, что в письмах она чего-то недоговаривает, как будто пытаясь успокоить его подозрения. Хотя в чем ему подозревать ее? Что бы она ни совершила, какой грех бы ни взяла на душу, на какое преступление бы не пошла — он бы все ей простил.
Поэтому он и решил самолично отвезти сестре письмо, в котором Папа сообщал о специальном заседании кардинальской коллегии, долженствующей засвидетельствовать мужскую несостоятельность Джованни и девственность Лукреции. Все, разумеется, пройдет в высшей степени благопристойно; в сущности, это была пустая формальность. Но Чезаре решил воспользоваться предлогом, чтобы увидеть сестру без свидетелей. Он ужасно соскучился и горел желанием поделиться рассказом о недавних событиях и о своих планах.
Он пустился в дорогу не в сутане, весьма затруднявшей путешествия верхом, а в светской одежде — камзоле, плаще и легкой броне, с мечом у бедра и охотничьим рогом на поясе. Сопровождали его всего двое человек: слуга Тоскано и дон Мичелотто, старый и преданный друг семьи. Этих двоих, само собой, в монастырь не пустили, не хотели сперва пускать и Чезаре, чей светский костюм ввел в заблуждения суровую сестру-привратницу. Пришлось вызывать аббатису; та знала Чезаре в лицо и, ласково пожурив привратницу за излишнее усердие, сказала, что готова проводить его преосвященство к сестре тотчас, едва та закончит молитву.
— Лукреция молится? — удивился Чезаре. Его дорогую сестру, как и прочих членов клана Борджиа, истовая религиозность не отличала никогда.
— О да. Помногу часов каждый день. Она и сейчас в часовне. Ей сообщат о вашем приезде, как только она выйдет. Отдохните пока.
— Благодарю, я подожду ее у часовни, — сказал Чезаре и, рассеянно благословив аббатису, опустился на холодную каменную скамью, тянувшуюся вдоль портика. Был конец зимы, вечер, уже смеркалось и камень так остыл, что Чезаре, просидев на нем пару минут, с тихим ругательством поднялся. Целибат целибатом, но разделить несчастье Джованни Сфорца и лишиться самой важной для мужчины силы он точно не хотел.
Ему казалось, прошла целая вечность, прежде чем дверь часовни приоткрылась и в проеме показалась маленькая фигурка, с головы до ног закутанная в белое. Лукреция осунулась и побледнела, это бросилось в глаза сразу, и Чезаре ощутил укол беспокойства. Да уж не заболела ли она? Жизнь в монастыре сурова, и его бедная сестренка, привыкшая к роскоши, не вынесла аскезы, стала увядать... Тревога была так велика, что Чезаре, забыв обо всем, бросился к сестре и схватил ее за руки. Лукреция вскрикнула, вскидывая голову и глядя в его лицо расширившимися глазами.
— Чезаре! — выдохнула она. — Как же ты меня напугал!
— Что с тобой? — быстро спросил он, касаясь ладонью ее холодной щеки. — Ты больна?
К его удивлению, она покраснела и отвела взгляд. Ее пальчики были в его больших ладонях словно ледышки.
— Пустяки, — пробормотала она. — Я чувствую себя хорошо. Я... не знала, что ты собрался приехать...
— Я соскучился, — он ткнулся носом в ее покрывало, пытаясь сквозь ткань вдохнуть аромат ее волос. Он совсем позабыл, как они пахнут. — Отец каждую неделю гоняет к тебе гонца, ну я и решил дать парню передохнуть немного.
Он улыбнулся, надеясь, что она улыбнется в ответ, и Лукреция не обманула его ожиданий, но это была лишь тень ее прежней улыбки. Что-то тут все же не так.
— Пойдем внутрь, — сказал Чезаре, решительно сжимая ее руку, безвольно поникшую в его руке. — Тут и здоровый замерзнет.
Через минуту в тепле жарко натопленной кельи, любезно отданной им на время свидания аббатисой, Чезаре сидел напротив сестры, утонувшей в кресле, и растирал ее заледеневшие пальцы. Кресло было большим, а Лукреция в нем — такой маленькой, что сердце Чезаре невольно сжалось. Бедная птичка, чахнущая в своей клетке. Ну ничего, сейчас он ее развеселит.
— Я привез хорошие вести, — начал Чезаре. — От чего бы ты ни грустила, они разом вернут тебе бодрость. Вот, читай!
Он протянул ей свиток с папской буллой. Лукреция взяла его, развернула, пробежала глазами — она всегда читала очень быстро, даже быстрее, чем сам Чезаре. Пергамент выскользнул из ее бледных пальцев и упал на не струганные доски пола. Чезаре наклонился, чтобы поднять его, а когда выпрямился, увидел, что Лукреция сидит, закрыв лицо руками. Плечи ее вздрагивали.
— Что такое? — тревога, снедавшая его весь вечер, прорвалась наружу, и Чезаре резко отвел руки сестры от лица. — Лукреция, что, черт возьми? Дело о твоем разводе, считай, решено! Или... — в голове всколыхнулось предположение, от которого его окатило холодом. Чезаре закончил, позволив этому холоду сполна прозвучать в его голосе: — Или, может быть, ты не рада? Может, ты внезапно полюбила своего толстозадого муженька и передумала?
— Ох, Чезаре! — перебила его Лукреция и расплакалась. — Я беременна!
Чезаре остолбенел. Он много лет не видел сестру плачущей — да, по правде, вообще никогда не видел, не считая самого раннего, подернутого туманом памяти детства. Понемногу суть ее слов доходила до его сознания, и чем яснее Чезаре понимал, тем туже затягивался узел в его животе и тем горше становился ком, подкативший к горлу.
— Что? — хрипло переспросил он. — Что ты сказала?
— Я беременна. Уже шесть месяцев. Господи, да ты только посмотри на меня! Посмотри! О какой девственности может идти речь?!
Она вскочила, сорвала с головы покрывало, распахнула плащ, в который куталась до сих пор. И Чезаре увидел — увидел то, что было очевидно уже для любого, что не могло скрыться ни за простым платьем, которое его сестра носила в монастыре, ни за роскошными одеждами, в которые она обряжалась в Риме. Она была очевидно, недвусмысленно, неоспоримо беременна. Безнадежно беременна.
— Ты же говорила, что опаиваешь его травами, — глухо сказал Чезаре. Ее живот, круглый, вызывающе выпиравший, неумолимо притягивал его взгляд, так что он не видел больше ничего вокруг. Господи, это казалось более непристойным, чем обнаженная грудь.
— Я опаивала! Клянусь, я никогда не ложилась с ним в постель. Да я бы ни за что не легла, Чезаре, ты же знаешь, как он мне противен!
— Тише, — Чезаре встал, крепко взял сестру за плечи, не давая разойтись начинающейся истерике. — Я тебе верю. Но кто же тогда отец?
Лукреция упрямо молчала. Чезаре взял ее за подбородок, заставляя смотреть в глаза, и она зло стряхнула его руку, отскакивая, точно дикая кошка.
— Кто отец, Лукреция? — повторил Чезаре, слыша в собственном голосе тень угрозы.
— Не твое дело! Да и... какая разница! Важно только то, что теперь никто, ни за что не признает, что я девственница. И я не получу развода! А ты еще сидел тут и улыбался, как... как... — и она опять разрыдалась так безутешно, что Чезаре, забыв гнев, привлек ее к себе и уложил ее вздрагивающую белокурую головку себе на плечо. Лукреция вцепилась обеими руками в отвороты его камзола, притянула ближе, всхлипывая ему в грудь. Ее подросший живот тепло и мягко уперся в живот Чезаре. Беременна. Господи Боже.
— Так, — проговорил он, слегка поглаживая Лукрецию по волосам и глядя поверх ее головы в узкое окно кельи на меркнущий дневной свет. — Надо подумать. Отец знает?
— О Дева Мария, конечно, нет. Он бы убил меня, если б узнал.
— Не преувеличивай. Хотя... Но все же зря ты ему не сказала раньше.
— Я боялась. Я пробовала... — Лукреция осеклась, и когда молчание стало невыносимым, Чезаре тихо договорил за нее:
— Пробовала скинуть ребенка?
— Выпила травы, — шепотом отозвалась та, не отрывая лица от его груди. — Одна старая ведьма... она клялась, что поможет, всегда помогает. Но я забыла...
— О ласточке.
— Да. Поняла, когда уже выпила их. Хотела снять ее, но... не смогла. Ты же знаешь...
Чезаре кивнул. Он знал. Расстаться с фигуркой, принадлежащей тебе по праву, было непросто. Он до сих пор порой гадал, как удалось отцу это сделать, не сойдя с ума от ревности. Хотя надо сказать, это не единственное, в чем он плохо понимал своего отца.
— Хорошо, что ты здесь, — Лукреция отняла от его груди заплаканное лицо. — Надо было мне написать тебе раньше. Вот, возьми, — она судорожным движением стащила с шеи золотую цепь, втиснула фигурку в руку Чезаре. Серебристый металл тотчас обжег ему ладонь холодом. — Возьми, пусть она пока побудет у тебя, тебе я могу ее доверить, я... я снова выпью те травы и...
— Даже не думай! — Чезаре сгреб ее лицо в ладони и встряхнул, не сильно, но достаточно, чтобы это заставило ее опомниться. — Срок уже слишком велик. Ты можешь умереть!
— Но что же тогда делать?! — крикнула Лукреция ему в лицо с такой яростью, словно он был повинен во всем.
Чезаре сжал зубы. Потом надел цепь с амулетом обратно Лукреции на шею.
— Не снимай ее. Никогда. Особенно теперь. Кто-то еще может узнать, и тогда... — он умолк. Какая-то мысль пришла ему в голову. Фигурки... конечно. — Отец поможет. Он все устроит.
— Что устроит? Ослепит членов коллегии?
— Не знаю. Но он сделает все, что понадобится. Я должен немедленно ехать в Рим.
— Останься, — она схватила его за рукав, потянула к себе. — Останься хоть ненадолго, Чезаре... мне страшно... я так одинока... утешь меня...
Она снова заплакала. Беременность сделала ее слезливой и вялой. Это была не его Лукреция, не та сильная, умная и смелая Лукреция, которую Чезаре знал.
Он посмотрел на нее сверху вниз, и она, беззвучно охнув, выпустила его рукав.
— Позови того, кто заделал тебе твоего бастарда, — сухо сказал Чезаре. — Пусть он тебя утешит.
В Малом зале Ватикана стояла темень и духота. Слуги слишком переусердствовали, натапливая огромный камин, и слишком поскупились на свечи, так что над креслами членов коллегии было сумрачно, а стены и вовсе терялись во мраке. Прищурившись, Чезаре разглядывал потолок, по которому плясали короткие тени. Часть потолка была расписана — вернее, на вкус Чезаре, размалевана — наброском будущей фрески, изображающей Папу Александра VI в окружении древнегреческих героев, херувимов и святых. Этот дармоед Пинтурикьо и сюда добрался, пользуясь тщеславием Родриго Борджиа и, что греха таить, отсутствием у его святейшества чувства меры. Чезаре был благодарен тьме, милосердно скрадывающей это безобразие. К своей собственной резиденции он бы этого бездаря и на порог не пустил.
Тьма скрадывала не только стены. Небольшой помост, застланный шелком и расположенный прямо напротив папского трона, тоже можно было рассмотреть с трудом. Со своего кресла в рядах коллегии Чезаре требовалось податься вперед и вытянуть шею, чтобы как следует разглядеть то место, где вскоре появится главная свидетельница сегодняшнего процесса, она же истица — Лукреция Борджиа, графиня Сфорца и Пезаро, подавшая прошение о расторжении ее брака. Папа, возглавлявший заседание коллегии, со своего места мог видеть истицу превосходно; что же до остальных, то что, в самом деле, они собирались так уж тщательно рассматривать? Все они знали Лукрецию Борджиа чуть не с пеленок, большинство видело еще почти каждый день, и не могло быть сомнений, что на заседание явится именно она.
Когда Лукреция вошла, у Чезаре бухнуло в груди, тяжело и болезненно, так, что заныли ребра. Она оделась непритязательно, длинный плащ окутывал ее фигуру, складки покрывала спадали с головы на плечи, спину и грудь. Все знали, что последние месяцы Лукреция провела в монастыре, и по одобрительному шепотку, пробежавшему рядами, Чезаре заключил, что кардиналы приветствуют ее скромность. Лукреция взошла на помост и опустилась в кресло, окончательно утонув в складках своего одеяния.
— Лукреция Борджиа, — раздался негромкий голос Папы Александра, — правда ли, что вы требуете расторжения вашего брака с Джованни Сфорца, графом Пезаро?
— Да, ваше святейшество, — прозвенел под сводами зала чистый голос Лукреции.
— На каком основании?
— На том основании, что он так и не стал мне мужем. Господь обделил его мужской силой, и в брачную ночь он не выполнил своего долга, как не смог выполнить его и потом.
— Ваш муж отрицает это.
О да, Джованни Сфорца отрицал. С пеной у рта, топая ногами, он прямо сейчас, должно быть, заходится криком в какой-нибудь из римских таверн, рассказывая всем желающим, как эта шлюха Борджиа ублажала его по дюжине раз за ночь, а теперь вздумала оклеветать. Осведомители Чезаре доносили и какие-то вовсе дикие сплетни, распространяемые Сфорца — о будто бы кровосмесительной связи Лукреции с отцом и братьями, и чуть ли не с борзыми их псарни. Отчасти Чезаре даже мог понять Сфорца, особенно теперь, когда его немощь сделалась достоянием общественности и вся Италия подняла его на смех. Также Чезаре помнил, что немощь бедняги была не его виной. Вернее, он, конечно, виновен, но только в том, что оказался недостаточно хорош для Лукреции. Ему стоило смириться с этим и благодарить Бога за те счастливые месяцы, что ему довелось прожить с ней под одной крышей. Но ему и на это не хватило ума, так что пусть теперь пеняет на себя.
— Чем вы докажете свои слова, сударыня?
— Тем, что я девственна, — звонко сказала Лукреция и опустила голову так низко, что Чезаре со своего места совсем не видел ее лица.
Окидывая ее придирчивым взглядом, он понял, что она хорошо постаралась. Платье лежало на ее располневшей фигуре естественно, лицом она не раздалась нисколько, и если не знать и не особо присматриваться... черт, даже если не знать и не присматриваться, все равно было видно. Чезаре закусил губу, обводя взглядом притихших кардиналов. Присутствовали лишь тринадцать членов коллегии из пятнадцати, но для кворума этого было достаточно. Шестеро из них обязаны Папе Александру своими кардинальскими шапками, поэтому скажут все, что хочет услышать их благодетель. Еще с тремя Чезаре договаривался лично, заметно облегчив кошелек Борджиа. Его тревожили остальные. Вот кардинал Кантона, он хмурится и тоже кусает губы. Вот Аскольо, подслеповато щурясь, тянет шею — он сидит с самого края, ему почти ничего не видно, но, может статься, все равно видно слишком много. Однако Чезаре заботили не присутствующие здесь — в них Папа не сомневался так или иначе, в противном случае просто не допустил бы их присутствия. Но вот Орсини... и Сфорца. Они должны были явиться на это заседание, их следовало опасаться больше всего, ибо не существует такой цены, которую Папа мог бы им предложить и которую они, его давние враги, согласились бы принять за молчание. И эти двое, самые опасные, не пришли. Отчего — Чезаре терялся в догадках. Только вчера он видел их в коридорах Ватикана — они шептались между собой и умолкли, когда он прошел мимо, злорадно улыбаясь ему вслед. Они знали о Лукреции и ждали сегодняшнего дня...