— Вы ведь от Каляева не отрекались.
— Но Россия выше всего.
— Нет, кое что есть выше России, — сказала я, когда поезд уже тронулся.
Меня охватило грустное чувство. Может быть, хорошо, что наше свидание длилось только час. Я рада, что видела Ек. П. Теперь я знаю, что она не переменилась, что по-прежнему она не способна ни на что дурное сознательно, но «живя в нужнике, ко многому принюхаешься». […] В ней самой появилось спокойствие, она пополнела, отчего глаза уменьшились и стали менее красивы. Но лицо молодое. Работает в Кр. Кр. даром. Получает от Ал. М. [Горького. — М. Г.] 100 рубл. на себя и 100 руб. на мать — на это и живет. Скупо ей дает Ал. Мак. Голос у нее все такой же приятный. И флюиды от нее приятные, но все же было очень грустно.
Да, она еще сказала, стоя на платформе:
— Я надеялась, что Ив. Ал. приедет с вами, я тогда скорее почувствовала бы его. Я его больше всех люблю, как писателя.
— Он боялся вас скомпрометировать, а то бы приехал.
— Где лучше остановиться в Париже, где нет русских? Могут быть там неприятности.
— В центре. Пасси — русский центр, — сказала я.
6 дек./24 ноября.
[…] Ян чувствует себя плохо, тревожно. Беспокоит будущее. Денег мало. Как проживем в Париже? Говорили об издательстве в Белграде. Что послать? «Избранные рассказы», «Окаянные дни», «Книжку новых рассказов»? На вечер надежды мало. Да и кто будет продавать билеты?
Все вспоминается тон голоса Ек. П., когда она говорила, что у большевиков что-либо хорошо. Все же она подсознательно хотела оправдаться, мой слух не обманешь, интонация выдает. […]
20/7 дек.
Потрясены смертью Юл. Ис. Айхенвальда12. Ян, как прочел, так и упал на спину. А затем у него было такое же выражение глаз, как при известии о смерти Юлия Алексеевича. И за обедом он был грустно-расстроенный, все молчал. […]
Целый день мелькают в голове картины встреч с ним. Вспоминается, как мы раз ехали вместе из Киева в Москву и часами просиживали в вагоне-ресторане, споря о женщине. Он считал, что назначение женщины — быть женой, матерью и что все курсы от лукавого. Назначение женщины — страдать, особенно, как матери. […]
Оказывается, было знаменитое собрание, был завтрак на 12 персон с Гукасовым. Шмелев неистовствовал, кричал о кружковщине и неуважении к писательскому званию. Всем было неловко. Ни Тэффи, ни Зайцев, ни Яблоновский его не поддержали, только Куприн пробормотал что-то несвязное о «Куполе Св. Исаакия». […]
В общем, собрание было неудачным (передаю со слов Маковского). Гукасову были открыты карты, о которых ему не нужно было знать, и этим закрепилась кабала.
Концерт в пользу журналистов провалился, не дал ни копейки, но вызвал много прошений. […]
10/23 дек.
[…] Вчера было письмо от Фондаминского. Очень интересное начинание — издавать биографии-романы. Предлагают и Яну. Пока согласились: Алданов — Александр I, Цетлин — Декабристы, Ходасевич — Пушкин, Зайцев — Тургенев. Яну предлагали Толстого, Чехова, Мопассана, но он согласился на Лермонтова13.
«Вере Николаевне передайте, что фельетон14 ее имел успех — все хвалят». А мне даже жутко, хотя — не скрою — весело. Только страх, что больше не напишу. […]
Верное чутье было у меня, когда я еще нашему книгоиздательству [в Москве. — М. Г.] предлагала выпускать художественные биографии. Никто не отнесся к моему проекту серьезно. […]
14/27 декабря.
[…] Пришла книжка Зурова «Отчина». Это историческое описание Псково-Печерского монастыря. Он весной работал в монастырской библиотеке, сделал зарисовки букв, концовок, водяных знаков и кожаных тиснений. В этой библиотеке он обнаружил заброшенную икону с рисунками обители конца царствования Ал. Михайловича и богатую киноварными буквами рукописную книгу XVII века государева дьяка Мисюря Мунейхина. Названа его книга «Отчина». Написана просто, сжато, с древними словами. Молодец. Значит, у него серьезные задания. Хорошо, что он религиозен.
Он в письме сообщил Яну, что ему было 16 лет, когда он стал добровольцем, значит, ему 26. Был в Праге (Г[алина] вспомнила его), но доктор посоветовал уехать оттуда из-за здоровья, — он был дважды ранен. Служил в «Перезвонах»15 секретарем. Прислал свою крохотную фотографию. Лицо приятное, хотя, вероятно, он самолюбивый человек и с характером. Г. написала ему письмо16. […]
«Анна» [Б. Зайцева. — М. Г.] — хороша. […] Я рада, что он работал у нас хорошо. Смешно, что в такую жару он писал так хорошо вьюгу, мороз. Интересная черта. Ведь и Ян много зимних рассказов написал на Капри, а о Цейлоне писал в Глотове зимой, в стужу. […]
Вчера гуляли с Галей по дороге в С. Валлье. […] Говорили о литературе, о Рощине, жалели, что он многого не понимает, едва ли будет совершенствоваться. Она опять говорила, что весной хочет писать повесть из 17–18 годов. […]
28 декабря.
[В дневник вклеена фотография Ю. И. Айхенвальда, вырезанная из газеты.]
[…] Письмо от Зайцева: «Юл. Ис. был в гостях у Татаринова, находился в очень подавленном и мрачном настроении. Говорил, что надежд никаких нет, и жить не стоит. Вышел и на бульваре […] — трамвай идет совсем рядом с аллеей — по близорукости своей и попал под вагон. Трамвай так его придавил, что пришлось поднимать вагон специальным краном, подъемником! Но, видимо, он сразу оказался в бессознательном состоянии. Изуродован ужасно, выбиты зубы и т. д. В больнице у него был брат Вышеславцевой и видел его, но Юл. Ис. в себя так и не пришел. Очень многие в Берлине его любили».
Милюков возражал Зайцеву против панихиды от Союза. «Мы не конфессиональное учреждение». Поддержал Зайцева Аминад [Дон-Аминадо. — М. Г.]. Панихида состоялась — народу пришло мало, большинство — евреи. […]
29/16 дек.
[…] Мне письмо от Оли Иловайской17. Она о старом Пимене ничего не помнит. И как она далека от литературы — не понимает, что мне нужно18. […]
Тяжело бездетным женщинам невыносимо. […] Умрешь и никого не оставишь, некому тебя оплакивать, некому за тебя молиться. Верно, что евреи — мудрый народ — считали, что бездетность — это наказание за грехи. Так оно и есть. Поняла я это слишком поздно.
31 декабря.
Проснулась рано. Слышу, Ян уже встал, стала одеваться. Он вошел ко мне, когда я не была еще готова, очень ласково поздоровался — признак хороший, значит, уже во власти работы.
[…] В Каннах было приятно. Ян был какой-то давно прошедший. Купила себе дневничек французский, но очень приятный, в черном мягком переплете. […] Послали Галининой бабушке 100 фр. […] Ян подстригся, а я на этот раз не пошла к парикмахеру, сэкономила на дневник. Пили кофе у англичан, купили Галине конфет. […]
Возвращались в первом классе. Мы мало говорили. Ян все читал, но было редко хорошо. Потом Ян встал и неожиданно поцеловал меня. Потом мы говорили, что послать мне в «Посл. Н.». […] Потом я рассказывала об Эртеле. Как думаю написать19. […]
1929
[Из записей Веры Николаевны в дневничке «в черном мягком переплете»:]
1 января 1929 г. (новый стиль)
[…] Ян спросил: «Зачем писатель зачеркивает? Затем, что хочет уничтожить. А потом — веяние Гофмана, Щеголева — стараются восстановить варианты. От этого повеситься надо!». […]
Да, — сказал Ян, — только Достоевский до конца с гениальностью понял социалистов, всех этих Шигалевых. Толстой не думал о них, не верил. А Достоевский проник до самых глубин их.
3 января.
[…] Ян спрашивал о моих работах. Говорили об Эртеле, об Овсянико-Куликовском. Рассказала ему о плане. Он одобрил.
Открытка от Н. Ив. Кульман: «Журнал в Сербии провалился из-за интриг». Мережковских это зарежет. […]
6 января.
[…] Утром он позвал меня: скончался Николай Николаевич1. Он очень огорчен, печален: «Думал ли я, когда я видел его 40 лет тому назад на Орловском вокзале, когда он ходил по платформе, — он вез прах отца, — был блестящ, молод с рыжеватыми кудрявящимися волосами, — думал ли я, что наши жизни столкнутся, что поклонюсь его праху в Антибах».
Решили завтра ехать в Антиб. Говорили, что прошлая Россия ушла, что для него лучше, что он умер, ибо едва ли что-либо, кроме горестей, у него было бы.
— Да, конечно, — сказал Ян, — ведь все лучшее погибло в войне, общей и гражданской. […] В правых рядах остались лишь худшие. […]
7 января.
Наше Рождество. День хороший, но холодно. Едем на панихиду по Николае Николаевиче. Подъехали к вилле Тенар на автомобиле около трех. Белый простой дом стоит в глубине двора широкого поместья. […] У дома офицер в форме. […] Входим, нечто вроде вестибюля, где толпится народ. Проходим в залу, где в гробу лежит Ник. Ник. Комната высокая в 3 окна, одна дверь; вероятно, другие завешены красного тона плюшевыми драпри. В щели пробивается солнце. Гроб дубовый, очень глубокий, — такого я не видала, — стоит на низких подставках, что тоже необычно. […] Николай Николаевич в черкеске, очень высок, стал очень худым, пропала грудь. Поразила правая рука, далеко вышедшая из рукава, она крепко держит резной черный крест. Почетный караул по обе стороны гроба. При нас сменился, стали казаки, высокие, стройные, серьезные в своих черкесках. Тишина. Простота. Молодой человек в визитке читает Псалтырь. […]
Я, когда подъезжала, очень волновалась при мысли о величии смерти, о том, что всякий у нас может прийти и поклониться покойнику. Когда вошли в залу, волнение еще усилилось от простоты в соединении с серьезностью, почетного караула и немногих присутствующих. Около стены огромный венок, прислоненный к крышке гроба, на которой прибита металлическая доска с надписью Nicolas Nicolaevitch. Вероятно, Nicolaevitch сочли за фамилию, а потому и начертали крупнее. За изголовьем, в углу, столик, покрытый белой салфеткой, с образами.
Панихиды ждали около часу. Ян волновался сильно, особенно, когда пришли казаки в черкесках и сменили караул — у него ручьем по щеке текли слезы. Было чувство, что хороним прежнюю Россию. Да, вот живешь, как будто даже все зажило, а чуть наткнешься на что-нибудь, так оказывается, что рана обнажена, и больно, очень больно.
К панихиде вышли Петр Николаевич с супругой, его дети — все в глубоком трауре. Служил Каннский батюшка, как всегда, хорошо. Пел казачий хор. После панихиды родственники подошли к гробу первыми — Петр Николаевич, за ним Милица Николаевна. Опустились на колени, помолились, поцеловали крест, руку, а Милица Николаевна еще и орден, георгиевский крест. Потом подошли племянники, его пасынок, падчерица, затем и остальные. Наши не пошли, а я прощалась. Вблизи поразило лицо, — стало маленьким, не похожим на портреты. Запаха не чувствовалось. Много принесли венков, были и трогательные пучки цветов, белая гвоздика, например. […]
Петр Николаевич и Милица Николаевна низко поклонились всем и «отбыли во внутренние покои». […] Петр Николаевич, который совсем не похож на Николая Николаевича, очень похож на Александра II, был очень взволнован, то и дело вынимал носовой платок.
Когда мы вышли за ворота, то розовые снега на горах поразили нас красотой. День был изумительно прекрасный. Мы отправились пешком до площади, где автобусы. Сели. Много русских2. […]
8 января.
[…] День обещал быть тоскливым, нудным. И вдруг Георгий Иванов3. Приходу его были рады, ведь давно не видали знакомых.
Они завтра уезжают. Жили у Винтерфельда. Будто у Одоевцевой плеврит. […] Поболтать было приятно. Он пишет роман, она пишет роман. Он завидует нашей жизни, но она не может жить нигде, кроме Парижа. […] Едва выжила месяц в Бретани. […] О Ходасевиче он сказал: он умен до известной высоты, и очень умен, но зато выше этой высоты, он ничего не понимает. […]
9 января.
[…] Письмо от З. Н. [Гиппиус. — М. Г.]: Чехи прекратили пособия — это минус 380 фр. […] О французах ничего не известно. В Зеленой Лампе З. Н. читала об эмиграции. […]
Ян все не придет в себя, все волнуется. Смерть Ник. Ник. выбила его из рабочей колеи. […]
17 января.
[…] Ян очень волнуется, как и чем будем жить. После смерти Ник. Ник. он бросил писать.
20 января.
[…] Ян вспомнил, что в день смерти Эртеля он отправился в анатомический театр, и груды кусков тела, трупы уничтожили у него страх смерти. Долго опять говорили об Эртеле. Ян хочет сегодня начать писать о нем. Как он мало оценен. О его личности никто ничего не знает.
Ян сказал: «Не нужно было ездить на панихиду по Ник. Ник. До сих пор не могу успокоиться». И правда […] его художественное настроение гораздо более хрупко, чем самое тончайшее стекло.
23 января.
[…] Подсчитали — на Бискру денег не хватит. Решено: ночевка в Марселе, потом Дижон, где, если понравится, проживем еще месяц. Это, пожалуй, не глупо.
24 января.
[…] Ян пишет об Эртеле4. […] Пришли 2000 фр. из «Посл. Новостей», […] 3000 фр. от французов. […]
26 января.
Ян плохо спал. Подсчитал: в Дижоне жить нельзя, нельзя в Париж приехать без копейки. Он прав.
Из письма Амфитеатрова5, полученного сегодня: «Знаете ли, мудрено даже выразить мое восхищение этою Вашей вещью: до того она растет из книги в книгу. Недавно в одной итальянской лекции о русской литературе я сказал, что из Вас вырастет русский Гёте, но покуда без „Фауста“, которым, однако, по всей вероятности, станет „Жизнь Арсеньева“. Это было еще до 3-ей книги. Теперь слова мои подтверждаются. […]»
31 января.
[…] В Каннах дали телеграмму Нилусу, что с 18-ого берем квартиру. Пили кофий у англичан. […]
В 5 ч Марсель. Доехали до старого порта, но темно было и того волшебного впечатления, как в ту месячную ночь 18 лет тому назад, не было. […] Решили остановиться. Будет стоить столько же, даже дешевле, чем приехать ночью в Париж, а устанем меньше. […]
1 февраля.
[…] Ночью было крушение поезда на главной магистрали, а потому мы до Валенса ехали окружным путем. […] В Дижон приехали около 8 ч. вечера. Взяли 3 номера вразброд, по 25 фр. Обедали. […] Выпили 3 б. вина, и я чувствую себя так, как давно не чувствовала.
2 февраля.
[…] Купила на вокзале завтрак-коробку, на трех хватило и всего 14 фр. Ехать было очень хорошо. В Париже […] 2 часа ездили, нашли [комнаты. — М. Г.] лишь в International. Вечером у Цетлиных. […]
3 февраля.
[…] М. Ал. [Алданов. — М. Г.] […] как всегда, мил, любезен и пессимистичен. Завтракал он с Деникиным, который уехал из Капбретона из-за Бальмонта: «вечные скандалы, требование вина, пива в 3 часа ночи. А когда предлагали воды, он говорит — Бальмонту воды?! Поэту воды?! — Стыдно было перед французами». […]
4 февраля.
[…] Завтракали у Зайцевых. Встретили по-родственному. Верочка тиха и печальна. Много всяких неприятностей. […]
6 февраля.
Переезжаем на рю дю Бош, где жили Михайловы. Берем пока комнаты. […]
10 февраля.
[…] отправились на вечер евразийцев6. Кое-что узнала нового: Евразийцы за православную Всем[ирную] Церковь. Они открыли Федорова7, философа, библиотекаря Румянцевского музея (с ним переписывался Эртель).
Ильин8 отбивал нападения, что евр[азийцы] близки по духу к большевикам. — Эта близость — веревка на шее удавившегося. Они дети славянофилов. […] Евразийцы прежде всего свободны. Христос принес свободу личности.
Первым говорил Федотов9. […] Вышеславцев10, танцуя, остроумно говорил о марксистской философии, как очень элементарной. […]
11 февраля.
[…] Вечером […] к Зайцевым. Было человек 25. Боря читал «Анну». Я кончила бы на предпоследней главе. […] Мы уехали раньше всех. Верочка была недовольна.
13 февраля.
[…] Потом Яна расспрашивали о «Жизни Арс.». […] он кратко сказал: «Вот молодой человек ездит, все видит, переживает войну, революцию, а затем и большевизм, и приходит к тому, что жизнь выше всего, и тянется к небу». […]
15 февраля.
[…] Предложение вместо вечера «постричь» несколько человек. Не знаю. Но, если бы миновала чаша эта, была бы счастлива и довольна. Мотив: «Нужно сберечь Бунина».
Но общее впечатление очень печальное. Я как-то поняла, что почти никому наш приезд не доставил удовольствия. Пожалуй, пора уйти «под сень струй».
Портит мое настроение и предстоящий вечер. Напрасно мы не пожили в Дижоне. Меньше истратили бы денег и нервы были бы покойнее.
16 февраля.
Был Шмелев. Похудел. Стал тише. О себе говорил в более спокойных тонах. Устроил радио, восхищается. Рассказывал об обеде Гукасова, когда он всех громил. Оказывается, его «панораму» Маковский не хотел печатать, ибо ему «не позволяет редакторская совесть давать такой мрак читателям». Хвалил Бальмонта, восхищался его стихами «кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Бальмонты теперь под Бордо. […]
21 февраля.
Вернулись от Шмелевых, радушно угостили. […] Ив. С. был тих, он увлечен радио. Мы слушали вечерню из Лондона. Решили завести радио и себе. Шмелев рассказывал, как его пороли, веник превращался в мелкие кусочки. О матери он писать не может, а об отце — бесконечно. […]
22 февраля.
Переезжаем. […]
24 февраля.
Приходил прощаться Илюша [Фондаминский. — М. Г.]. Едет с радостью на Бельведер. Был и Алданов и Лоллий Львов. […]
26 февраля.
Вернулись с говорящей фильмы11. Любопытное изобретение. Но человек все больше и больше вытесняется машиной. […]
27 февраля.
[…] Готовлю обед. Был Рощин. Ни копейки! Забегал он и к Нилус. У них уже желтая повестка — если не заплатят до завтра полудня, то придут описывать. Я покормила Рощина, но дать могла лишь 3 фр., а Ян 2 фр., т. к. у самих одни долги. Сказала ему, чтобы он пришел обедать в воскресенье. […]
2 марта.
[…] Была Нина Берберова, вся в зеленом, проста, решительна и беспощадна. П. Ал. [Нилус? — М. Г.] вздумал при ней читать рассказ. Она, даже не слушая его, сказала, что ей пора домой. Потом, выслушав, сказала Галине: «Пойдем» и увела ее в ее комнату. П. Ал. читал очень тихо, сконфузясь. Вот олицетворение беспощадности молодости! А у меня разрывается сердце от жалости к людям.