15/28 февраля.
Вчера обедали в кабачке. Угощал Карташев. Много говорили о религии, православной и католической церквах. Карташев горячо нападал на католическую церковь за их гордыню — только священнослужители принимают Причастие в двух видах: вино и хлеб, а всем остальным дается лишь хлеб.
22 февр./7 марта.
Вчера вечером, весь мокрый, пришел к Ельяшевич Струве. Он получил телеграмму от сына из Берлина: «Большевицкое правительство свергнуто»10. Они не верят, но взволновались очень. […]
[С этого числа начинаются и записи Ивана Алексеевича Бунина за 1921 год. Записи перепечатаны на машинке. Привожу выдержки.]
Понедельник 22 февр./7 марта, 1921 г. Париж.
Газета удивила: «На помощь!» Бурцева, «Спешите!» А. Яблоновского («Хлеб в Крон[штадте] должен быть не позже вторника или среды!») […] Неужели правда это «революция»? […] До сегодня я к этой «революции» относился тупо, недоверчиво, сегодня несколько поколебался. Но как и кем м. б. доставлено в Кр[онштадт] продовольствие «не позже среды»? Похоже опять на чушь, на русскую легкомысленность. […]
Вечером Толстой. «Псков взят!». То же сказал и Брешко-Брешковский. Слава Богу, не волнуюсь. Но все-таки — вдруг все это и правда «начало конца»!
23 февр./8 марта.
[…] С волнением (опять!) схватился нынче за газеты. Но ничего нового. В «падение» Петерб. не верю. Кр. — может быть, Псков тоже, но и только. […]
Вечером заседание в «Общ. Деле», — все по поводу образования «Русского комитета национ. объединения». Как всегда, бестолочь, говорят, говорят… […]
Возвращался с Кузьм[иным]-Караваевым. Он, как всегда, пессимист. «Какая там революция, какое Учр. Собр.! Это просто бунт матросни, лишенной советской властью прежней воли ездить по России и спекулировать!»
25 февр./10 марта.
По газетам судя, что-то все-таки идет, но не радуюсь, равнодушие, недоверие (м. б. потому что я жил ожиданием всего этого — и каким! — целых четыре года.)
[…] Американский Кр. Кр. получил депешу (вчера днем), что «Петроград пал». Это главное известие. […]
Вчера до 2-х дочитал «14 Декабря». Взволновался, изменилось отношение к таланту Мережковского, хотя, думаю, это не он, а тема такая. […]
28 февр. /13 марта.
Дело за эти дни, кажется, не двинулось с места. Позавчера вечером у меня было собрание-заседание Правления Союза Рус. Журналистов, слушали обвинение Бурцева против Кагана-Семенова […] Бурцев заявил, что он, Каган, был агентом Рачковского. Были А. Яблоновский, Мирский, С. Поляков, Гольдштейн, Толстой, Каган и Бурцев. — Яблоновский сообщил, что получены сведения о многих восстаниях в России, о том, что в Царицыне распято 150 коммунистов. Толстой, прибежавший от кн. Г. Е. Львова, закричал, что, по сведениям князя, у большев. не осталось ни одного города, кроме Москвы и Петерб. В общем, все уже совсем уверены: «Начало конца». Я сомневался.
Вчерашний день не принес ничего нового. Нигде нельзя было добиться толку даже насчет Красной Горки — чья она? […]
Нынче проснулся, чувствуя себя особенно трезвым к Кронштадту. Что пока в самом деле случилось? Да и лозунг их: «Да здравствуют советы!» Вот тебе и парижское торжество, — говорили будто там кричали: «Да здравствует Учр. Собр.!» — Нынче «Новости» опять — третий номер подряд — яростно рвут «претендентов на власть», монархистов. Делят, сукины дети, «еще не убитого медведя». […]
1/14 марта.
[…] Прочел «Нов. Рус. Жизнь» (Гельсингфорс) — настроение несколько изменилось. Нет, оказывается, петерб. рабочие волновались довольно сильно. Но замечательно: главное, о чем кричали они — это «хлеба» и «долой коммунистов и жидов!» Евреи в Птб. попряталась, организовывали оборону против погрома… Были случаи пения «Боже, Царя храни».
У нас обедал Барятинский. Затем мы с Куприным и Толстым были в Бул[онском] лесу на острове.
2/15 Марта.
[…] Савинков в «Свободе» все распинается, что он республиканец. А далеко не демократически говорил он, когда мы сидели с ним по вечерам прошлой весной, перед его отъездом в Польшу!
[Из записей Веры Николаевны:]
12/25 марта.
[…] Поляков много и долго говорил о «Деревне». Ландау сострил: — Новость. Поляков открыл «Деревню». — И правда Поляков признался, что раньше он этой книги не читал, да и вообще мало читал Бунина, а теперь, прочтя, пришел в восторг. […]
13/26 марта.
[…] Прочла «Дневник» Гиппиус. Как все интересно, что относится к России. […] Ян сказал: — Вот Гиппиус интеллигентная женщина, а Наташа и Тэффи неинтеллигентные, хотя Тэффи умна, умнее Гиппиус. Но все они — не добрые. […]
20 м./2 апреля.
У нас обедал Т. Ив. Полнер. Он много рассказывал. Рассказывает он хорошо, художественно. Вспоминал Чехова, Гольцева, Лаврова…
Одно время Чехов тоже много пил вместе с «Русской Мыслью». Иногда […] всю ночь перекочевывали из ресторана в ресторан. — «Вероятно, от этого сильно попортилось здоровье Антона Павловича.» […]
Когда пили в «Русской Мысли», участники любили говорить речи. Раз приехал Чехов, стали его чествовать, а он взял да и завел речь о том, каким крючком какую рыбу нужно удить.
— Я один раз видел, как рассердился Чехов. Кто-то за обедом предложил послать телеграмму Короленко. Лавров стал говорить против, указывая, что Короленко не всегда честно относился к редакции, — намек на неотработанный аванс. Чехов так рассердился, что побежал сам послать телеграмму. […]
21 м./3 апреля.
[…] Вечером у Куприных набился народ: Яблоновские, Толстой, Брешко, Ладыженский и, несмотря на плакат: «Без политики», весь вечер говорили о ней.
[Из дневника И. А. Бунина:]
1/14 Апр.
Вчера панихида по Корнилове. Как всегда, ужасно волновали молитвы, пение, плакал о России.
Савинков в Париже, был у Мережковских. Он убежден, что осенью большевикам конец. В этом убежден, по его словам, и Пилсудский, «который как никто осведомлен о русск. делах».
2/15 Апр.
[…] «Полудикие народы… их поминутные возмущения, непривычка к законам и гражд. жизни, легкомыслие и жестокость…» («Калит. Дочка»). Это чудесное определение очень подходит ко всему рус. народу.
«Молодой человек! Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких нравственных потрясений…»
«Те, которые замышляют у нас переворот, или молоды, или не знают нашего народа, или уже люди жестокосердые, которым и своя шейка — копейка и чужая головушка — полушка…» («Кап. Дочка») […]
4/17 Апреля.
Опять идет снег, белый, хлопьями. Лежу со льдом, — опять кровь. Вчера приехал Манухин11, мы хотели его устроить на квартире Куприных, которые уезжают в Севр. Говорит, что отношение к советской власти резко ухудшилось со стороны всех в России — он из Птб. всего полтора месяца, — убежден, что нынешним летом все кончится. Но настроение там у всех еще более подавленное, мало осталось надежд на иностр. или белую помощь. […]
Читаю Соловьева — т. VI. […] Беспрерывная крамола, притязание на власть бояр и еще неконченных удельных князей, обманное «целование креста», бегство в Литву, в Крым, чтобы поднять врагов на Москву, ненасытное честолюбие, притворное раскаяние («бьют тебе челом, холоп твой») и опять обман, взаимные укоры (хотя слова все-таки были не нынешние; «хочешь оставить благословение отца своего, гробы родительские, святое отечество…»), походы друг на друга, беспрерывное сожжение городов, разорение их, «опустошение дотла» — вечные слова русской истории! — и пожары, пожары… […]
5/18 Апр.
Карташев прислал несколько номеров советских газет. Уж, кажется, на что хорошо знаю советскую прессу — и все таки опять поражен. Да, никогда еще в мире не было ничего подобного по гнусности и остервенелости повторения одного и того же в течение четырех лет буквально изо дня в день, из часа в час! […]
6/19 Апреля.
Уехали на дачу в Севр Куприны. Мне очень грустно, — опять кончился один из периодов нашей жизни, — и очень больно — не вышла наша близость. […]
Была Гиппиус. О Савинкове: читал доклад о своей деят[ельности] у Чайковского, — грубое хвастовство — «я организовал 88 пунктов восстаний, в известный момент они все разом ударят…» Парижской интеллигенции грозил: «Мы вам покажем, болтунам!» С языка не сходит «мужик» — «все через него и для него», «народ не хочет генералов». Я сказал Гиппиус: что-же этот народ за ним не пошел, — ведь он не генерал? Что значит «организовал»? Ведь тут легко что угодно врать! А насчет «мужика» совсем другое говорил он мне прошлым летом! — «Пора Михрютку в ежовые рукавицы взять!»
8/21 Апр.
[…] Герцен все повторял, что Россия еще не жила и потому у нее все в будущем и от нее свет миру. Отсюда и все эти Блоки!
[Из дневника Веры Николаевны:]
10/23 апреля.
[…] Прочла в «Последн. Нов.», что в «Союзе литераторов и журналистов в Париже» председателем избран Милюков, а товарищем председателя — Ян. И Ян это узнает из газет. После последнего заседания прошла почти неделя и никто не удосужился об этом известить Яна. Конечно, Ян сейчас же послал заявление и Милюкову, и в газету, что он отказывается от этой чести. […]
Днем мы были на лекции Бальмонта. Он смело говорил о большевиках, были и лирические отступления. Контрреволюция приобрела еще одного сторонника. […] Вернувшись домой, мы застали у нас Толстого. Пришел нас звать на чтение его последнего рассказа «Никиты Шубина». […]
11 /24 апреля
[…] Вечером у нас гости: Алданов, чета Гребенщиковых, Потресов, чета Кречетовых12, Алексинская, Яблоновский, чета Голобородько. […] Вечер прошел очень оживленно. […] Много кричали по поводу Распутина. […]
13/26 апреля.
[…] бедная Рябушинская скончалась. […]
Толстой сделал вчера скандал Т. Ив. Полнеру за то, что тот не мог дать ему сразу денег за рассказ «Никита Шубин», т. к. еще не было постановлено в Объединении, брать ли этот рассказ для беженских детей или нет […]
Ян после завтрака […] возвращался с Поляковым и Толстым. […] Толстой снова кричал, что он «творец ценностей», что он работает. На это Ян совершенно тихо:
— Но ведь и другие работают.
— Но я творю культурные ценности.
— А другие думают, что творят культурные ценности иного характера.
— Не смей делать мне замечания, — закричал Толстой вне себя, — Я граф, мне наплевать, что ты — академик Бунин. — Ян, ничего не сказав, стал прощаться с Поляковым […] потом он говорил мне, что не знает, как благодарить Бога, что сдержался.
Тих. Ив. [Полнер. — М. Г.] очень расстроен, не спал всю ночь. И правда, он всегда старался помочь писателям […] и вдруг такое оскорбление. Ян, как мог, успокоил его. И прямо оттуда поехал к Тэффи на репетицию писательского спектакля. […]
Когда пришел Толстой, он подошел к Яну и сказал: «Прости меня, я чорт знает, что наговорил тебе», и поцеловал его. […]
Все это я записала со слов Яна. […]
18 апр./1 мая.
Наш Светлый Праздник. Встретили мы его в церкви. […] Сначала Толстые стояли от нас поодаль. Но после христосования они позвали к ним разговляться. […] таким образом, окончательно помирились Ян и Алеша. […]
27 апр./10 мая.
[…] Вечер мы провели с Эренбургом13. Вид у него стал лучше, он возмужал. Кроме нас, был приглашен только Ландау. Сначала Эренбург рассказывал все спокойным повествовательным тоном. Неожиданно пришел Бальмонт, который тотчас же сцепился с ним.
Бальмонт: У большевиков во всем ложь! И как иллюстрацию, привел, что Малиновский, архитектор, друг Горьких, сидя у Кусевицкого, развивал теорию, как устроить супопровод, чтобы в каждый дом можно было доставлять суп, как воду.
— А я в тот день ничего не ел, воровал сухари со стола, стараясь схватить еще и еще, чтобы другие не заметили, — задорно говорил Бальмонт.
Эренбург: Мне тоже приходилось воровать, но не в Советской России, а в Париже. Иногда воровал утром хлеб, который оставляют у дверей. И часто, уходя из дому богатых людей после вечера, подбирал окурки, чтобы утолить голод, в то время как эти люди покупают книги, картины.
— Ну, да мы знаем, кто это, — вставил Толстой, — это наши общие друзья Цетлины.
Все засмеялись.
Очень трудно восстановить ход спора между Бальмонтом и Эренбургом, да это и не важно. Важно то, что Эренбург приемлет большевиков. Старается все время указывать то, что они делают хорошее, обходит молчанием вопиющее. Так он утверждает, что детские приюты поставлены теперь лучше, чем раньше. — В Одессе было другое, да и не погибла бы дочь Марины Цветаевой, если бы было все так, как он говорит. Белых он ненавидит. По его словам, офицеры остались после Врангеля в Крыму главным образом потому, что сочувствовали большевикам, и Бэлла Кун расстрелял их только по недоразумению. Среди них погиб и сын Шмелева…14 Трудно представить себе, что теперь с его родителями. По рассказам Эренбурга, телеграмма, которой отменялся расстрел, опоздала. Эренбург бежал из Крыма, где белые его будто бы чуть не утопили. За что? Добрался до Тифлиса, а уж оттуда в Москву. В Крыму он голодал. В Москву явился в таких штанах, что даже в мужском обществе нельзя было снять пальто. В Москве он прожил 5 месяцев. Две недели его не трогали. Он объявил вечер стихов. На вечере его арестовали и отправили в Че-ка, где продержали 3 дня. Обращение с ним было хорошее, как «при царском режиме». На допросе выяснилось, что его обвиняют, что он агент Врангеля, и что донес на него один писатель. Он объяснил, как его преследовали в Крыму, что он там выстрадал, кроме того, кто-то из сильных из советского мира хлопотал за него, и его выпустили. Он начал заниматься детскими приютами, получил академический паек, паек на обед в Метрополе, где живет его товарищ по гимназии Бухарин. Затем он выступает на вечерах, а к марту месяцу получает командировку за границу. Едет в спальном вагоне до самой эстонской границы…
Почему же, если так там хорошо, он уехал за границу? И откуда у него столько денег, ведь в Москву он явился без штанов в полном смысле слова? Неужели скопил за 5 месяцев? И как его выпустили? Все это очень странно. […]
Он очень хвалил Есенина, превозносил Белого. […] Потом он читал свои стихи. […] Писать он стал иначе. А читает все так же омерзительно. Толстые от стихов в восторге, да и он сам, видимо, не вызывает в них отрицательного отношения.
Когда, уходя, я сказала Наташе, что Эренбург рисует жизнь в России не так, как есть, она вдруг громко стала говорить:
— Нет, лучше быть в России, мы здесь живем Бог знает как, а там жизнь настоящая. Если бы я была там, я помогала бы хоть своим родителям таскать кули. А тут мы все погибаем в разврате, в роскоши.
Явозразила — живем мы здесь в работе, какая уж там роскошь!
[…] Вообще, Толстые делят людей на нужных и ненужных, и нужных сильно оберегают от мнимых соперников.
Возвращались с заседания с М. С. Цетлиной. Эренбург произвел на нее ужасное впечатление, так же, как и на «Мишечку». Эренбург говорил у них: — «Во власти большевиков есть творческое начало, большевиков некем заменить».
Я поделилась своим впечатлением об Эренбурге. Рассказала, что Ян за весь вечер не произнес ни единого слова и почти «заболел» после этого свидания. Передала его слова: «То, что говорит Эренбург, душа принять не может». А Толстые этого не понимают… И Наташины тирады насчет подлой жизни здесь очень противны. Кто им велит здесь вести такую жизнь, какую они ведут?
Вечер Гребенщикова прошел так, как он хотел — были и генералы, как на свадьбе, да и вид у него был какой-то жениховский. А какой у него страшный лоб! Высокий, в пол-лица. […]
[Из дневника Ив. Ал. Бунина:]
6 мая (пятница) 21 года.
Был на похоронах Кедрина. Видел его в последний раз в прошлую субботу, еще думал онем: «Да, это все люди уже прошлого времени, — заседания, речи, протесты…» Он принес нам — это было заседание Парламентского Комитета — свой проект протеста на последнее французское офиц. сообщение о Врангеле. Опять протестовать? — говорили мы с Кузьм[иным]-Карав[аевым]. Да и все полагали, что это просто бесполезно. Однако, он настаивал. Всем хотелось разойтись — из неловкости стали слушать. Волновался, извинялся — «это набросок» — путался, я слушал нетерпеливо и с неловкостью за него. Мог ли думать, что через неск. дней он будет в церкви?
Нынче прелестн. день, теплый — весна, волнующая, умиляющая радостью и печалью. И эти пасх[альные] напевы при погребении. Все вспоминалась молодость. Все как будто хоронил я — всю прежнюю жизнь, Россию…
[Из записей Веры Николаевны:]
14/27 мая.
[…] Манухин развивал идею, что все-таки большевики делают хорошо, что заботятся о мозге страны, т. е. о писателях, ученых, артистах и т. д. […]
16/29 мая.
Лекция, вернее, — продолжение диспута по поводу доклада Шестова15 «Де профундис». Говорили Демидов16, Чайковский, Мережковский.
Демидов […]: мы только тогда можем по-настоящему бороться и побороть большевиков, когда мы будем истинно религиозными и когда материализму большевиков будет противопоставлено христианство. […]
Затем около часа говорил Чайковский. Говорил он очень элементарно, но искренне […] развивал идею, что если может существовать коммуна, то только на религиозном основании. […]
После его речи был перерыв, а после перерыва, запел Мережковский и пел он о вакханках, о Дионисе. Все это было интересно само по себе, но каждый говорил свое, а не на тему, на которую читал Шестов. […]