[Запись Ивана Алексеевича:]
15 сент. н. с. 21 г.
Нынче в 3 уезжаем из Висбадена. А какая погода! Дрозды в лесу, в тишине — как в России.
Быстрая начальственная походка начальников станций.
[Из записей Веры Николаевны:]
2/15 сентября.
[…] Обед, прощанье, проводы, и мы в автомобиле летим на вокзал. Провожает нас Злобин. […]
Ехать приятно. Часто путь идет вдоль Рейна, мимо городков, иногда вырастают горы. Но таможни отравили все. […] тащут всех на вокзал в таможенное отделение, теснота, давка, все нервничают, волнуются. […]
3/16 сентября. [Страсбург. — М. Г.]
Комната тихая […] Встали рано. Отправились в собор, слушали орган. […] Проехали к открытому мосту, немного видели город. Есть старинные утолки. […] Ян так устал, что решил на последние деньги ехать в первом классе. […]
10/23 сентября.
Были у Куприных. […]
11/24 сентября.
[…] Вечером у Аргутинских. […] Позднее пришли Дягилев с Бакстом. […] Дягилев — барин. Он, так же, как и Бакст, не страдает от беженства, а потому очень свободен, уверен в себе и не раздражен.
Говорили о Мережковских. По-видимому, эта компания их не очень жалует, особенно раздражен на них Дягилев. […]
21 сент./4 окт.
Письмо от Федорова, где он сообщает о кончине Юл. Ал. [Бунина. — М. Г.]. Яну письма не передала. Очень тяжело. Бесконечно жаль Юлия Алексеевича. Страшно подумать, как Ян переживет это известие. […]
22сент./5 окт.
Ландау уже давно знал от Толстого о смерти Юл. Ал.
24 сен./7 октября.
Когда я вошла в семью Буниных, Юлию было 48 лет. Он был в то время еще совсем молодым человеком, очень жизнерадостным, но быстро теряющимся при всяком несчастьи. […]
По наружности Юлий Алексеевич был в то время довольно полным и казался еще полнее, благодаря его маленькому росту. Фигурой он напоминал Герцена на памятнике в Ницце. Лицо было тоже несколько велико по росту, но освещалось оно умными иногда печальными глазами. Волосы были в то время каштановые, без малейшей седины. Голос был резкий, напоминающий коростеля. Ум несколько скептический, по-бунински горестный, но объективный. Математик по образованию, он обладал тем, чем редко обладают общественные деятели — это широтой ума и ясностью мысли. Он умел быстро ориентироваться в самых запутанных вопросах, конечно, отвлеченного характера.
Общественная деятельность, журнал, газетная работа — все это было как бы служение долгу, но тяга душевная у него была к литературе. Я думаю, что мало найдется русских, кто бы так хорошо знал всю русскую литературу. […] Он обладал необыкновенно правильным литературным чутьем. Сам никогда ничего не писавший из художественных вещей, он превосходно разбирался во всех вопросах, касавшихся сферы этого творчества. Это свойство его ценили и понимали все знавшие его писатели, а потому он был бессменным председателем «Старой Среды», так же и председателем «Молодой Среды». Был он и председателем вторичной комиссии в Литературно-Художественном кружке, а в последние годы он был одним из редакторов в «Книгоиздательстве Писателей в Москве».
В нем было редкое сочетание пессимистически настроенного ума с необыкновенно жизнерадостной натурой. Он был добр, умел возбуждать к себе добрые чувства людей. К нему шли за советом, за помощью, с просьбой выручить из беды. […] В практической жизни он был до странности беспомощен. […] Он стал редактировать вместе с др. Михайловым педагогический журнал, потому что ему было вместе с жалованием предложена квартира с отоплением, освещением, и полный пансион. […] Юлий Алексеевич был барин, да именно барин. […] Делаю потому, что хочу, что считаю нужным. […]
27 ок./9 ноября.
[…] Ян все еще ничего не знает, хотя удивляется, что он (Юлий Алексеевич. — М. Г.) нам ничего не пишет. […]
[Следующие записи Бунина сделаны на вырванных из тетради листах, впечатление такое, что они остались в первоначальном виде и переписаны не были.]
27 Окт. — 9 Ноября 1921 г.
Все дни, как и раньше часто и особенно эти последн. проклятые годы, м. б., уже погубившие меня, — мучения, порою отчаяние — бесплодные поиски в воображении, попытки выдумать рассказ, — хотя зачем это? — и попытки пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное и ни на что не хватает смелости, что-ли, умения, силы (а м. б. и законных художеств. оснований?) — начать книгу, о которой мечтал Флобер, «Книгу ни о чем», без всякой внешней связи где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть. Дни все чудесные, солнечные, хотя уже оч. холодные, куда-то зовущие, а все сижу безвыходно дома. 17-го ноября (н. ст.) — мой вечер (с целью заработка) у Цетлиных, необходимо читать что-нибудь новое, а что? Решаюсь в крайности «Емелю» и «Безумн. художника». Нынче неожиданно начал «Косцов», хотя, пописав, после обеда, вдруг опять потух, опять показалось, что и это ничтожно, слабо, что не скажешь того, что чувствуешь, и выйдет патока да еще не в меру интимная, что уже спета моя песенка. Утешаю себя только тем, что и прежде это бывало, особенно перед «Госп[одином] из С. Фр[анциско]», хотя можно-ли сравнить мои теперешн. силы, и душевн. и физич. с силами того времени? Разве та теперь свежесть чувств, волнений! Как я страшно притупился, постарел даже с Одессы, с первой нашей осени у Буковецкого! Сколько я мог пить почти безнаказанно по вечерам (с ним и с Петром [П. А. Нилус. — М. Г.]), как вино переполняло, раскрывало душу, как говорилось, как все восхищало — и дружба, и осень, и обстановка чудесного дома!
[…] Вышел пройтись, внезапно зашел в кинематограф. Опять бандиты, похищение ребенка, погоня, бешенство автомобиля, несущийся и нарастающий поезд. Потом «Три мушк[етера]», король, королева… Публика задыхается от восторга, глядя на все это (королевское, знатное) — нет, никакие революции никогда не истребят этого! Возвращался почти бегом от холода — на синем небе луна точно 3/4 маски с мертвого, белая, светящаяся, совсем почти лежащая на левое плечо.
[Из записей Веры Николаевны:]
4/17 ноября.
Сегодня вечер. Ян прочел мне то, что решил читать: 1) «Безумный художник». 2) Сказка «Как Емеля на печи к царю ездил», 3) «Косцы».
5/18 ноября.
Народу было много. Он имел большой успех. Все слушали с вниманием; Даже М. С. [Цетлина. — М. Г.] осталась довольна, она, видимо, не ожидала такого успеха. […] было всего 200 человек, часть была безбилетных.
Сказка вызвала гомерический хохот. А во время чтения «Косцов» многие плакали. […]
25 н./8 дек.
[…] Мережковские устраивают вечер с какой-то маленькой танцовщицей, которая будет исполнять египетские танцы. Дм. С. будет читать «Тайна трех», З. Н. — стихи. […]
27 н./10 декабря.
[…] Я поняла одну черту З. Н. Она до крайности самолюбива. Из этой черты вытекает ее подчас резкое отношение к Дм. С. […]
У Мережковских говорили еще о бессмертии. Они все верят в индивидуальное бессмертие, в воскресение. Вечно будешь с теми, кого любишь. […]
[Вторая рукописная запись Ивана Алексеевича:]
28 ноября.
В тысячный раз пришло в голову: да, да, все это только комедия — большевицкие деяния. Ни разу за все четыре года не потрудились даже видимости сделать серьезности — все с такой цинической топорностью, которая совершенно неправдоподобна […]
[Записи Веры Николаевны:]
30н./13 декабря.
[…] Встретила на улице А. Она получила письмо от Щепкиной-Куперник. Татьяна Львовна очень довольна, сидит за своим столом. Перевела две пьесы, которые будут ставить в каком-то театре. Она счастлива, что не в эмиграции […] Одно желание у нее — это признание Европой Советской России. […]
7/20 декабря.
Ян из газеты узнал о смерти Юлия Алексеевича. […] После завтрака он пошел отдохнуть, развернул газету и прочел, как он потом рассказывал, «Концерт Юл. Бунина». Перечел, секунду подумал, и решил, что концерт в пользу Юл. Бунина. Подумал: кто такой Юл. Бунин? Наконец, понял то, чего он так боялся. Сильно вскрикнул. Стал ходить по комнате и говорить: «зачем уехал, если бы я там был, то спас бы его».
[…] Он говорит, что не хочет знать подробностей. Он сразу же похудел. Дома сидеть не может. Побежал к Ландау. Я его не оставляю. Старается все говорить о постороннем. Разнеслось. Заходили Мережковские. З. Н. была очень нежна. Ян очень растерян. […] Он говорил вечером, что вся его жизнь кончилась: ни писать, ни вообще что-либо делать он уже не будет в состоянии.
9/22 декабря.
Некролог в «Общем Деле» Потресова-Яблоновского. Написан хорошо, умно, с большим чувством к Юлию Алексеевичу. […] Он хорошо сказал, что деятельность Ю. А. есть деревья, за которыми не видно было его самого. […] Упомянул об исключительной любви и дружбе его к Яну. Но не развил, скольким ему обязан Ян. […] эти вечные разговоры, обсуждение всего, что появлялось в литературе и в общественной жизни, с самых ранних лет принесли Яну большую пользу. Помогли не надорвать таланта. С юности ему указывалось, что действительно хорошо, а что от лукавого. […]
9/22 декабря.
Некролог в «Общем Деле» Потресова-Яблоновского. Написан хорошо, умно, с большим чувством к Юлию Алексеевичу. […] Он хорошо сказал, что деятельность Ю. А. есть деревья, за которыми не видно было его самого. […] Упомянул об исключительной любви и дружбе его к Яну. Но не развил, скольким ему обязан Ян. […] эти вечные разговоры, обсуждение всего, что появлялось в литературе и в общественной жизни, с самых ранних лет принесли Яну большую пользу. Помогли не надорвать таланта. С юности ему указывалось, что действительно хорошо, а что от лукавого. […]
12/25 декабря.
[…] Елизавета Маврикиевна тайная и единственная любовь Юлия Алексеевича. Он полюбил ее, когда был еще студентом. Она уже была замужем и имела дочь, поэтому считала невозможным разрушить семью. Но всю жизнь они любили друг друга. Юлий Алексеевич втайне держал свои к ней отношения, даже меня с ней не познакомил, а видался с ней чуть ли не ежедневно. Ян говорит, что она благородная, деликатная маленькая женщина, идеалистка. […]
— А как он тебя любил, — сказал неожиданно Ян, — как часто заступался за тебя. — «Что ты все нападаешь на нее», и начнет тебя хвалить. […]
13/26 декабря.
Вечер, я одна. Ян ушел к Ландау. Он бежит от одиночества на люди. […]
После обеда он рассказывал мне о вчерашнем споре его с Фондаминским. Ян доказывал, что ни один класс не сделал так много бескорыстного, большого, как дворяне. Фондаминский утверждал, что когда дворянин делает что-нибудь большое, то он больше не дворянин, а интеллигент. — Ну, прекрасно, — согласился Ян, — скажем тогда, что лучшее, что было и есть в интеллигенции, дано дворянским классом. […]
За обедом Ян сказал:
— Какой талантливый Андреев, и в то же время чего-то у него недостает. […] свою моторную лодку он хотел назвать «Заратустра». Как же это он не понимает, что это пошлость. […]
16/29 декабря.
Вечером у нас Ландау. […] Ян говорит, что он не знает, не разобрался, испортил ли Короленко свой талант или же в нем изъян. Его рассказ «Сон Макара» очень хорош, автор все видит, что описывает, а затем масса рассказов на одну и ту же тему: и еврей — человек, и мужик — человек, и вотяк — человек и т. д. А в то же время есть во многих местах очень волнующее, что-то мутное, что означает уже настоящее в писателе. […]
17/30 декабря.
[…] Эти дни часто видались с Бальмонтами. Почему в этом году его богатые друзья так к нему пренебрежительны? […] Он никому не нужен, новизна утеряна, пьянство его всем надоело, а помогать бескорыстно никому не хочется.
Вчера были у Куприных. Было приятно. Но и у них я прочла полное равнодушие ко всему миру. И у Бальмонта тоже, […] живет только собой, наслаждается исключительно собой.
— Скучаете ли вы на океане? — спросил его Ландау.
— Нет, почему? Нас четверо, а потому естественная потребность говорить удовлетворена. Я там больше, гораздо больше принадлежу самому себе, чем в Париже, а это самое интересное для меня…
18/31 декабря
В Париже был Савинков проездом в Лондон. […] Несет, по словам Мережковских, чепуху: «Народ — все, он верный слуга Его Величества Народа».
— Без «Величеств» демократы не обходятся, — заметил Ян. […]
Горький написал Манухину, что он разочаровался в русском народе и в коммунистах. В Россию он больше не вернется. Хочет написать книгу о русском народе. «Теперь, — пишет он, — я узнал его досконально и почувствовал презрение к нему».
1922
[Из записей Веры Николаевны:]
1 янв. нового стиля, 1922.
Встречали «Новый год» у журналистов. […]
7 января (25 декабря).
Никогда не бывает так тоскливо, как в наши русские праздники или в дни рождения и именины близких. […]
8 января (26 декабря).
[…] Ян пришел домой очень взволнованный. Стал говорить об Юлии. — «Если бы верить в личное бессмертие, то ведь настолько было бы легче, а то невыносимо. Стал сегодня читать Толстого […] и вспомнилась наша жизнь — Юлий, Евгений, и стало невыносимо тяжело. Я мучаюсь страшно, все время представляю себе, как он в последний раз лег на постель, знал ли он, что это последний раз? Что он был жалок, что умирал среди лишений. А затем — тяжело, что с ним ушла вся прежняя жизнь. Он вывел меня в жизнь, и теперь мне кажется, что это все-таки ошибка, что он жив». […]
[Из записей Бунина:]
1/14 Янв. 1922 г.
Grand Hotel — получение билетов на мольеровские празднества. Знакомство с Бласко Ибаньесом. Купил и занес ему свою книгу.
Вечером у Алек. Вас. Голштейн. Кто-то военный, в погонах, трогательно бедно одет. Как мало ценятся такие святые редкие люди!
Мальчик из России у Третьяковых. Никогда не видел масла, не знает слова фрукты.
Со страхом начал эти записи. Все страх своей непрочности. Проживешь ли этот год?
Новый год встречали у Ландау.
Да, вот мы и освободились от всего — от родины, дома, имущества… Как нельзя более идет это нам и мне в частности!
2/15
Вечером снег, вышли пройтись — как в России.
Вчера, когда возвращались из города, толпы и фотографы у Hotel Grillon — ждут выхода Ллойд Джоржа. Что б его разорвало! Солнце было как королек в легкой сероватой мгле над закатом.
3/16
Легкое повышение температ. Все-таки были на завтраке в Кларидже. Какая дешевая роскошь по сравн. с тем, что было у нас в знаменитых ресторанах! Видел Марселя Прево. Молодец еще на удивление. Мережковский так и не дождался своей очереди говорить. Даже финн говорил, а Мережк., как представитель России, все должен был ждать. Я скрипел зубами от обиды и боли.
4/17
Визит ко мне Пуанкарэ — оставил карточку.
Поздно засыпаю, — оч. волнуюсь, что не пишу, что, может, кончено мое писание, и от мыслей о своей промелькнувшей жизни.
5/18
Ездил с Мережковск. на мольеровский банкет […] Все во фраках, только мы нет, хуже всех. Речь Мережк. была лучше всех других, но не к месту серьезна. И плохо слушали, — что им мы, несчастн. русские!1
6/19 января.
Письмо от Магеровского — зовут меня в Прагу читать лекции русским студентам или поселиться в Тшебове так, на иждивении правительства. Да, нищие мы!
7/20 января.
Вечер Мережковск. и Гиппиус у Цетлиной. Девять десятых, взявших билеты, не пришли. Чуть не все бесплатные, да и то почти все женщины, еврейки. И опять он им о Египте, о религии! И все сплошь цитаты — плоско и элементарно до нельзя. […]
[Вера Николаевна об этом вечере, между прочим, записывает:]
20 Января.
[…] Я второй раз с большим интересом слушала Дмитрия Сергеевича. Но публика, видимо, скучала. […] Стихи З. Н. слушались охотнее, но для нее почти не осталось времени. […] После вечера Мария Самойловна пригласила […] друзей к ужину. Говорились речи. […] В конце ужина вспомнили, что это день свадьбы Мережковских — 33 года! И ни на один день они не расставались!
[Из дневника Бунина:]
8/21 Января.
Кровь. Нельзя мне пить ни капли! Выпил вчера два стаканчика и все таки болен, слаб. И все мысли о Юлии, о том, как когда-то приезжал он, молодой, начинающий жизнь, в Озерки… И все как-то не верится, что больше я никогда его не увижу. Четыре года тому назад, прощаясь со мной на вокзале, он заплакал (конец мая 1918 г.). Вспомнить этого не могу.
Люди спасаются только слабостью своих способностей, — слабостью воображения, недуманием, недодумыванием.
9/22 Января.
«Я как-то физически чувствую людей» (Толстой). Я всё физически чувствую. Я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!
В газетах вся та же грязь, мерзость, лукавство политиков, общая ложь, наглость, обманы, все те же вести о большевицком воровстве, хищничестве, подлости, цинизме… «Цинизм, доходящий до грации», пишут своим гнусным жаргоном газеты. Царица Небесная! Как я устал!
10/23 Января.
Ночью вдруг думаю: исповедаться бы у какого-нибудь простого, жалкого монаха где-нибудь в глухом монастыре, под Вологдой! Затрепетать от власти его, унизиться перед ним, как перед Богом… почувствовать его как отца…
По ночам читаю биограф. Толстого, долго не засыпаю. Эти часы тяжелы и жутки.
Все мысль: «А я вот пропадаю, ничего не делаю». И потом: «А зачем? Все равно — смерть всех любимых и одиночество великое — и моя смерть!» Каждый день по 100 раз мысль вроде такой: «Вот я написал 3 новых рассказа, но теперь Юлий уже никогда не узнает их — он, знавший всегда каждую мою новую строчку, начиная с самых первых озерских!»
11/24 Января.
Я не страдаю о Юлии так отчаянно и сильно, как следовало бы, м. б. потому, что не додумываю значения этой смерти, не могу, боюсь… Ужасающая мысль о нем часто какая [как? — М. Г.] далекая, потрясающая молния… Да можно ли додумывать? Ведь это сказать себе уже совсем твердо: всему конец.