Календарь-2. Споры о бесспорном - Быков Дмитрий Львович 35 стр.


Кстати, у нас в тридцатые годы очень хорошо понимали, что ради хлеба и даже ради почета человек не способен на великое свершение, а вот ради рекорда — запросто. Бессмысленность стахановских, виноградовских и иных рекордов многократно описана в перестроечной прессе, а в «Первых на луне» Гоноровского и Ямалеева рекордсмен-стахановец в порыве трудового энтузиазма разносит весь цех. Тогдашние «Известия» как раз и читаются как первая книга рекордов, хотя экономическая нецелесообразность этой гонки за рекордами подробно рассмотрена у Катаева во «Времени, вперед». Но людям этого не объяснишь. Они работают не ради целесообразности, а ради того, чтобы первыми в мире замесить больше всех бетона. Этого не сделаешь ради того, чтобы запугать Америку или прокормить ораву отпрысков — тут нужен сверхличный мотив, своего рода рапорт Богу: вот, Господи, какие штуки мы можем! И в этом же благородном ряду — англичанин, расстегнувший и застегнувший обратно за минуту 16 лифчиков на шестнадцати доброволицах, а также американец, надевший за ту же минуту 18 трусов. Перед Богом равны — и равнопочтенны — все рекордсмены, от изготовителя Британской энциклопедии на рисовом зерне (которую все равно может прочесть только другое рисовое зерно) до стремительного поглотителя через соломинку литровой бутылки кетчупа.

А если вам чего-нибудь хочется, то лучший рецепт для достижения цели — не хотеть. Делать впроброс, в свободное время, ради книги рекордов. Если бы в России помнили об этом принципе и следовали ему так, как на самом деле умеют, — никакой другой сверхдержавы во Вселенной давно бы не было.

13 ноября Родился Роберт Льюис Стивенсон (1850)

СТРАННЫЙ ТАНДЕМ МИСТЕРА СТИВЕНСОНА

Роберт Льюис Стивенсон написал много выдающихся сочинений в разных жанрах и успел посетовать на то, что все его прочие книги затмил дебютный роман «Остров сокровищ», в самом деле замечательный; вот думаю, обиделся бы он или обрадовался, случись ему узнать, что самой знаменитой его книгой в XX веке стала крошечная повесть «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Три десятка экранизаций и сценических версий, бесчисленные толкования, мечта лучших актеров и иллюстраторов, в некотором смысле символ всей английской неоготики — самая страшная повесть викторианской Британии, оказавшаяся во многих отношениях пророческой. Современники ничего не поняли — им куда больше нравились стивенсоновские романы или приключения принца Флоризеля.

Это в самом деле странная фантазия, больше похожая на кошмарный сон: добрый и умный доктор Джекил с детства замечал у себя странные приступы злобы и похоти. Его страстно занимала мечта избавиться от пороков, выбросить их из собственной души — и наконец он изобрел снадобье, позволявшее ему раскрепостить дремавшее в нем зло. Приняв его, добрый Джекил превращался в омерзительного Хайда (от английского hyde — прятать), и гениальной догадкой Стивенсона было то, что Хайд очень сильно отличался от Джекила внешне. В экранизациях режиссеру вечно приходилось отвечать на философский, антропологический, в сущности, вопрос: доверять ли эти две роли одному актеру; думается, правы были те (и наш Александр Орлов в том числе), кто настаивал на принципиальной разнородности Джекила и Хайда, на абсолютном раздвоении личности. В нашей картине 1985 года (по отличному сценарию Георгия Капралова) Джекила играл Иннокентий Смоктуновский, Хайда — Александр Феклисов, и это правильно, по-стивенсоновски. Хайд вызывает у всех, кто его видит, непреодолимое омерзение — при том, что никаких внешних уродств в нем нет, он даже, так сказать, хорошенький. Просто он чистое, беспримесное зло, без единого проблеска рефлексии. По Стивенсону, он наделен неукротимой похотью и страшной физической силой. Ибо зло, избавленное от химеры совести, в самом деле на многое способно. Джекил — стройный, рослый, даже полноватый брюнет. Хайд — его негатив, маленький, юркий, ртутно-подвижный блондин (и в самом деле, есть ли что подвижней, оперативней зла?). Выход Хайда из Джекила сопряжен не только с физическими страданиями — это обычные муки преображения, дежурная тема в британской фантастике, вспомним страдания человека-невидимки в романе Уэллса, — но и с острейшим блаженством. Потому что раскрепощение мерзости — всегда блаженство, и Стивенсон великим писательским чутьем предрек страстное, гнусное наслаждение, с каким человек выпускает из себя зверя. Это оргиастическое наслаждение фашиста, позволяющего себе погром, восторг ученика, предающего учителя, животная радость сына, отрекающегося от родителей ради карьеры; потом, конечно, опять включается совесть. Но в первый момент, когда удается избавиться от этой опеки, жизнь становится упоительна — как упоительно соитие без мысли о будущем, как соблазнителен грех без угрызения: зверь торжествует, и торжествует по-звериному. Это Стивенсон почувствовал, потому что он был человек сильных страстей и железного самоконтроля.

В «Странной истории» угадан и описан один из главных фокусов страшного XX века: надежда на то, что человека можно поделить на дурное и хорошее, что взаимообусловленные вещи можно противопоставить, разъять сложный мир на бинарные противоположности. Именно противопоставление взаимообусловленных и, в сущности, невозможных по отдельности вещей было главной болезнью самого кровавого столетия. А давайте разделим и противопоставим, например, свободу и порядок? Как будто порядок возможен без свободы, на одной дубине… А давайте противопоставим веру и разум? Как будто возможна вера без разума, на одном тупом инстинкте или страхе… А давайте поссорим справедливость и гуманизм? Как будто возможно справедливое общество на антигуманных началах… А давайте ненадолго, лет на пять, пока у нас только устанавливается новый строй, выпускать Хайда! Пусть он благополучно погромит, поликует на руинах, а потом мы вернем его обратно, под контроль разума, и настанет нормальная жизнь, будто ничего и не было. А детям скажем, что время было такое.

Вот против этого и восстал прозорливый Стивенсон: не получится. Хайд не загоняется обратно. Зло, вышедшее из-под контроля совести, под этот контроль не возвращается — прежде всего потому, что уже испытало наслаждение свободы и отказаться от этого наслаждения не может, как не может наркоман добровольно соскочить с героина. Джекил у Стивенсона вдруг замечает, что Хайд начал вылезать из него без спросу: вот он мирно беседует с друзьями, а вот — а-а-а-а-а! — на его месте уже извивается непоседливый блондин, готовый наброситься на первого встречного с кулаками. Джекил в отчаянии гибнет — это единственный способ убить Хайда… и то еще, знаете, не факт. Зло живучей добра.

Именно об этой странной повести вечно забывали политические деятели, создающие фантомные партии ради отвлечения народного гнева. Сделаем такое нарочитое, фальшивое, управляемое зло, дабы оттянуть на него все негативные эмоции, — пустим, например, гулять по улицам ручной национализм, чтобы его боялись. Смотрите, мол, что будет, если не будет нас. Или зарядим сразу несколько фальшивых молодежных организаций, чтобы поплясали на портретах «врагов России», большей частью престарелых и совершенно безвредных: видите, какие у нас есть цепные псы? Молитесь, чтобы мы не пустили их в ход! Допускаю, что молодежь отплясывает на чужих лицах с искренним наслаждением: выход Хайда — удовольствие сродни эякуляции. Но напрасны надежды Джекилов, полагающих, что они смогут в любой момент вернуть это выпущенное зло в прежние рамки: стоит Хайду вырваться из-под контроля, как он обретает собственную волю. Как шварцевская Тень, до поры такая послушная. Для чего бы вы ни затевали игру в доброго и злого следователя — для того ли, чтобы ввести в заблуждение подследственных, или затем, чтобы избавиться от личных демонов, — не сомневайтесь: это игра смертельная. Управляемого зла не бывает. И рано или поздно вам придется вступить с ним в настоящую схватку — из которой, между прочим, вы далеко не всегда выходите победителем. Потому что на коротких дистанциях побеждает тот, у кого меньше моральных ограничений.

В сущности, Стивенсон предсказал не только провластные молодежные организации, но и саму тандемную структуру власти, поскольку описанный им тандем узнается во множестве исторических ситуаций — от Гитлера и Гинденбурга до сравнительно недавних и близких параллелей. Всякий раз добро было уверено, что контролирует процесс, — и всякий раз ему приходилось столкнуться с тем, что безнаказанных раздвоений не бывает. Даже если ради иллюзии политической борьбы единой структуре приходилось делиться на условно-доброго и условно-злого нанайских мальчиков, их управляемость в конце концов становится иллюзорной, а борьба — взаправдашней. И кончается эта борьба не победой одного из начал, а гибелью обоих — что и доказал своей судьбой несчастный доктор Джекил, искренне веривший в устойчивость тандемных конструкций.

В сущности, Стивенсон предсказал не только провластные молодежные организации, но и саму тандемную структуру власти, поскольку описанный им тандем узнается во множестве исторических ситуаций — от Гитлера и Гинденбурга до сравнительно недавних и близких параллелей. Всякий раз добро было уверено, что контролирует процесс, — и всякий раз ему приходилось столкнуться с тем, что безнаказанных раздвоений не бывает. Даже если ради иллюзии политической борьбы единой структуре приходилось делиться на условно-доброго и условно-злого нанайских мальчиков, их управляемость в конце концов становится иллюзорной, а борьба — взаправдашней. И кончается эта борьба не победой одного из начал, а гибелью обоих — что и доказал своей судьбой несчастный доктор Джекил, искренне веривший в устойчивость тандемных конструкций.

Кто же побеждает? Побеждает добрый мистер Аттерсон, не зря сделанный законником: человек должен уметь уживаться со своим злом, сковывать его законами, подчинять порядку. Уживаться со всей своей сложностью, неразложимой на плюсы и минусы. Ибо только эта сложность — нравственная, политическая, эстетическая — и составляет нормальное содержание жизни.

А там, где нет законов и Аттерсонов, жизнь вырождается в бесконечное взаимное уничтожение Джекилов и Хайдов, которые все больше похожи друг на друга.

Но в России, кажется, из всего Стивенсона до сих пор лучше всего знают «Остров сокровищ» — потому что там про пиастры, пиастры, пиастры.

16 ноября Родился Александр Меншиков (1673)

БЕГИ, ДАНИЛЫЧ!

Ровно 280 лет назад, 19 сентября 1727 года, Александру Даниловичу Меншикову был зачитан указ Петра II о домашнем аресте. Меншиков ожидал неприятностей, но не таких: всего за четыре месяца до опалы он был сделан генералиссимусом. Но тайные недоброжелатели, Голицын с Остерманом, нашептали молодому императору, что Меншиков вознамерился править за него, — и бывший торговец пирогами, а впоследствии второй человек в государстве был удален от трона, а свадьба его дочери с императором расстроилась. Меншиков догадывался о происходящем и за три дня до ареста имел беседу с Петром II — она продолжалась меньше четверти часа и ясно показывала всю меру царской недоброжелательности к былому наставнику и советнику. И все-таки после оглашения указа Меншиков был так потрясен, что от апоплексического удара его спасло только немедленное кровопускание. Он был сослан с детьми сначала в Раненбург (ныне Чаплыгин), где началось следствие, а потом в Березов. Обвинения в государственной измене ему в результате так и не пришили — он все отвергал, — ограничились констатацией мздоимства, частью фальсифицированного, частью, увы, общеизвестного. Жена его умерла в дороге, дочь Мария, бывшая царская невеста, — через полтора месяца после него. Сам Меншиков скончался в ссылке 12 ноября 1729 года от горловой чахотки, едва успев достроить деревянную церковь, близ которой и завещал себя похоронить.

Петр II был дитя, конечно. Если бы он был не мальчик, но муж — уж он бы знал, как распорядиться опальным олигархом. Вот Иван Васильевич Грозный, например, был не мальчик. «Серьезный, солидный человек», как определил его А. К. Толстой. Этот сразу понял, что отправлять олигарха в ссылку бесполезно — его надо вытеснить за рубеж и потом именно его кознями объяснять все свои проблемы. Окажись у Петра II более разумный советник, чем интриган Остерман, — он дальновидно посоветовал бы императору намекнуть Меншикову на грядущую опалу и подтолкнуть его к бегству за рубеж. Шепнул бы ему тот же Голицын: «Беги, Данилыч!» — и Данилыч не замешкался бы. Будь Меншиков не так непрошибаемо самоуверен — он бы, конечно, предпочел восточной ссылке западное изгнание, и русская история второй четверти XVIII века приобрела бы совершенно иной вид. Меншикову был прямой резон бежать в Англию, эту вечную покровительницу русских изгнанников, или в Голландию, где хорошо помнили Большого Питера. Дальше он мог бы ничего не делать — проживать имущество, которого хватало, и устраивать судьбы детей, которых хватало тоже. Все остальное за него бы придумали.

Смерть Петра II в 1730 году от оспы элементарно объяснялась бы местью опального олигарха. Подсыпали яду пятнадцатилетнему отроку — он и помре. Что, в «Ведомостях» дураки сидели? Правление Анны Иоанновны — черная полоса в российской истории: кто продвинул к трону Бирона, этого скрытого немецкого шпиона и палача российского народа? Кто оклеветал Волынского, Еропкина и Хрущева — истинно русских аристократов, противников бироновщины, казненных в 1740 году?! Не сомневаюсь, что и дворцовый переворот Екатерины II, имевший место в 1762 году, легко было объяснить заговором Меншикова: вполне бодрый старик, запросто дожил бы до 89 лет. На месте российской власти я регулярно посылал бы ему туда лучшего лекаря, лишь бы он и дальше был во всем виноват. А убийство Петра III? А страшная судьба наследника Ивана Антоновича и его неудачливого освободителя Мировича? А зверские забавы Анны Иоанновны вроде ледяного дома? Все он, бывший генералиссимус, отравлявший одних, соблазнявший других и подсказывавший неверные решения третьим. А любые репрессии так легко было бы объяснить выкорчевыванием меншиковских корней! К сожалению, до этого додумались только во времена «троцкистско-бухаринского блока».

В XVIII веке Россия почти непрерывно воевала. В 1741 году — со шведами, в 1756-м — с пруссаками, в 1773 году — с собственными казаками под предводительством Пугачева. Насчет шведов все еще туда-сюда, они могли напасть и сами, хотя кто его разберет, какие там у Меншикова были контакты со шведами? Насчет пруссаков — точно он. Война потому и оказалась семилетней, хотя наши доблестные войска могли все решить за месяц, — что он, зараза, выдавал Пруссии наши государственные секреты. И уж насчет Пугачева — это вы мне даже не заливайте. Это однозначно Меншиков, его почерк. Он спонсировал этого несогласного и посылал ему указания, он и выдумал объявить его чудесно спасшимся Петром III. Именно на это обстоятельство намекали знаменитые слова Пугачева: «Я не ворон, я вороненок. А ворон-то еще летает». Это он, старый ворон Меншиков, беглый олигарх, направлял восстание яицкого дестабилизатора и внушал казакам гадкие антиправительственные мысли. Доказательства? А дата 1773 вам ничего не доказывает? Это же столетие Меншикова! Вот к своему столетию он и устроил этот олигархический реванш — попытался посягнуть на российский престол руками подкупленного оренбургского казака, да не тут-то было.

Кознями Меншикова можно было бы объяснить все политические убийства и интриги в России XVIII века, алкоголизм Ломоносова, фаворитизм Екатерины, расточительность Елизаветы, жестокость Анны, гибель двух последних Петров и — задним числом — Первого, которого траванул, несомненно, он же. Это он познакомил Петра I с Екатериной I, которую до этого опробовал сам, — и через нее упрочивал немецкое влияние на Руси. Это он саботировал строительство Петербурга, устраивая наводнения. Кстати, все наводнения тридцатых, сороковых и пятидесятых — тоже его рук дело. Эпидемии, неурожаи, приступы царской гневливости, бунты, военные неудачи — всего этого в блистательном XVIII столетии было полным-полно, и всему этому могло найтись универсальное и легко запоминающееся объяснение. Если бы Александра Даниловича Меншикова вовремя предупредили об опале и склонили к бегству в любую из западных держав, которой только льстил бы такой могущественный изгнанник.

А ссылать его в Сибирь было вовсе необязательно. Вполне достаточно было бы в честь города Березова прибавить к его бесчисленным титулам — Светлейший, Римский, Ижорский, Шлиссельбургский, Штеттинский, — всего один, самый запоминающийся. Березовский.

22 ноября Начало «оранжевой революции» в Киеве (2004)

ПОХМЕЛЬЕ

Не знаю насчет простых сочувствующих, но профессиональным историкам просто необходимо было провести хоть несколько ноябрьских дней на Украине. Это позволяло многое понять про революции вообще. У нас ведь после Маркса да Ленина никаких внятных теорий на этот счет не было, а между тем мировая политология на месте не стояла. У нас до сих пор думают, что у революций бывают экономические либо социальные причины. Но киевская революция случилась на исключительно благоприятном экономическом фоне. Революции — и эта, ноябрьская, и давняя, октябрьская, — возникают по совсем другим причинам. И причины эти общие, хотя в октябре семнадцатого в России был не бархатный переворот, а скорее шинельно-бушлатный.

Правда, Великая Октябрьская социалистическая революция (первое и третье слова в хрестоматийном определении под вопросом) была одной из самых бескровных в мировой истории. Погибло меньше десяти человек — юнкера из охраны Зимнего. Петроградский гарнизон был на стороне большевиков, они его профессионально распропагандировали. И если бы не события в Москве две недели спустя да не красный террор, начавшийся во второй половине восемнадцатого, быть бы тому перевороту в числе бархатистейших. Причем по главному признаку они с украинским очень похожи. Я говорю сейчас не о захвате (блокировании) правительственных зданий и не о перекрывании железных дорог, и даже не о ситуации фактического безвластия, в которой большевики подобрали власть.

Назад Дальше