Гримуар с грохотом падает на стол. Йод, аммиак, уксус, сок красной капусты разбрызганы по всей комнате. Бумаги и книги скользят на пол.
Элен кричит:
– Мона!
И я говорю: не убивай ее, пожалуйста. Не убивай ее.
Элен хватает меня за руку своей перепачканной рукой и говорит:
– Сейчас тебе лучше уйти. – Она говорит: – Помнишь, где мы с тобой встретились в первый раз? – Понизив голос, она говорит: – Встречаемся там же, сегодня в полночь.
У меня дома. Кассета на автоответчике кончилась. Счета так плотно набиты в почтовый ящик, что приходится их выковыривать ножом для масла.
На кухонном столе – торговый центр, недостроенный наполовину. Даже без коробки с картинкой можно понять, что это такое, из-за автомобильной стоянки рядом со зданием. Стены уже на месте. С одной стороны присутствуют окна и двери, в окнах вставлены стекла.
Крыша и кондиционеры еще в коробке. Пластиковый пакет с деталями окружающего ландшафта еще даже не вскрыт.
Сквозь стены – вообще ничего. Ни единого звука. Все соседи как будто вымерли. После стольких недель в дороге в компании Элен и Моны я успел позабыть, как это важно – молчание и тишина.
Включаю телевизор. Какая-то черно-белая комедия про человека, который умер и вернулся с того света в облике осла. Вроде как он должен кого-то чему-то там научить. Чтобы спасти свою душу. Душа человека в теле осла.
У меня бибикает пейджер; полиция, мои спасители, насильно тащат меня к спасению.
Полиция или квартирный хозяин, это место явно находится под надзором.
По всему полу разбросаны раздавленные обломки лесопилки. Обломки железнодорожной станции в подтеках засохшей крови. Развороченная стоматологическая поликлиника. Смятый аэродром. Растоптанный речной вокзал. Окровавленные обломки всего, что я так тщательно собирал, хрустят у меня под ногами. Все, что осталось от моей нормальной жизни.
Я выставляю часы на радио у кровати. Я сижу на полу по-турецки и сгребаю в кучу обломки заправочных станций и моргов, летних закусочных и испанских монастырей. Сгребаю в кучу кусочки, покрытые кровью и пылью, по радио играет какой-то свинг. По радио играет кельтский фолк, черный рэп и индийские ситары. На полу передо мной – куски санаториев и киностудий, зерновых элеваторов и нефтеперегонных заводов. По радио играет электронный транс, регги и вальс. Кусочки соборов, тюрем и армейских бараков – все в одной куче.
Я беру клей и тонкую кисточку и собираю вместе печные трубы и застекленные крыши, купола и минареты:
Римские акведуки переходят в пентхаусы в стиле арт-деко, переходят в опиумные притоны, переходят в салуны с Дикого Запада, переходят в американские горки, переходят в провинциальные библиотеки Карнеги, переходят в постоялые дворы, переходят в лекционные аудитории.
После стольких недель в дороге в компании Элен и Моны я успел позабыть, как это важно – законченность и безупречность.
У меня в компьютере – наброски к последней статье о смертях в колыбельке. Эта такая тема, о которой родители-бабушки-дедушки очень боятся читать и не читать тоже боятся. На самом деле ничего нового тут не напишешь. Идея была в том, чтобы показать, как люди справляются со своим горем. Как они продолжают жить дальше. Сколько участия и душевных сил открыли в себе эти люди. Под таким вот углом.
Все, что мы знаем про синдром внезапной смерти младенцев, – что в этом явлении нет никакой системы. Ребенок может умереть у матери на руках.
Статья не закончена.
Лучший способ потратить жизнь зря – делать заметки. Лучший способ, как избежать настоящей жизни, – наблюдать со стороны. Присматриваться к деталям. Готовить репортаж. Ни в чем не участвовать. Пусть Большой Брат поет и пляшет тебе на забаву. Будь репортером. Наблюдательным очевидцем. Человеком из благодарной аудитории.
По радио вальс переходит в панк, переходит в рок, переходит в рэп, переходит в грегорианские песнопения, переходит в камерную музыку. По телевизору объясняют, как варить на пару лосося. Там объясняют, почему утонул “Бисмарк”.
Я склеиваю эркеры и крестовые своды, цилиндрические своды и плоские арки, лестничные пролеты и витражные окна, листовую сталь, деревянные фронтоны и ионические пилястры.
По радио играют африканские барабаны и французский шансон, все в одну кучу. На полу передо мной – китайские пагоды и мексиканские гасиенды, колониальные дома на Кейп-Код, все вперемешку. В телевизоре гольфист загоняет мяч в лунку. Какая-то женщина выигрывает десять тысяч долларов – за то, что помнит первую строчку Геттисбергского послания <Короткая, но самая знаменитая речь президента Линкольна, которую он произнес 19 ноября 1863 года на открытии национального кладбища в Геттисберге. – Примеч. пер.>.
Я помню мой самый первый дом: четырехэтажный особняк с мансардой и двумя лестницами, передней – для хозяев и черной – для прислуги. Там были стеклянные люстры с крошечными лампочками, присоединенными к батарейке. Там был паркетный пол в столовой, который я вырезал и клеил полтора месяца. Там был сводчатый потолок в музыкальном салоне, который моя жена Джина расписала облаками и ангелами – засиживалась допоздна несколько вечеров подряд. Там был камин с огнем из цветного стекла, подсвеченного мигающей лампочкой. Мы расставили на столе крошечные тарелочки, и Джина порой засиживалась до утра – расписывала их по краю розами. Это были ночи только для нас двоих, без радио и телевизора, Катрин спала, они казались такими важными, эти ночи. Только для нас двоих – счастливых людей с той самой свадебной фотографии. Тот дом мы делали для Катрин, ей на день рождения – на два годика. Он должен был быть безупречным. Должен был стать доказательством наших талантов. Шедевром, который нас переживет.
Запах клея, запах апельсинов с бензином смешивается с запахом дерьма. Клей тонкой корочкой засыхает на кончиках пальцев, на пальцы налипли фигурные окна, балконы и кондиционеры. Рубашка облеплена турникетами, эскалаторами и деревьями. Я делаю радио громче.
Весь труд, вся любовь, все усилия и время, вся моя жизнь – все впустую. Я сам уничтожил все, что хотел, чтобы меня пережило.
В тот вечер, когда я вернулся домой с работы и обнаружил их мертвыми, я оставил еду в холодильнике. Оставил одежду в шкафах. В тот вечер, когда я вернулся домой с работы и понял, что я наделал... это был первый дом, который я растоптал. Наследство без наследника. Крошечные люстры, стеклянный огонь и расписанные тарелки. Они застряли у меня в подошвах, и вся дорога до аэропорта была усеяна дверцами, полками, стульями и окошками и полита кровью. Такой за мной протянулся след.
А дальше мой след обрывался.
Я сижу на полу, и у меня уже не хватает деталей. Все стены, перила и крыши собраны. А то, что стоит передо мной, представляет собой полную неразбериху. В ней нет безупречности и завершенности, но это – то, что я сделал со своей жизнью. Правильно это, неправильно – я не знаю. Генерального плана не существует.
Можно только надеяться, что система все-таки проявится, но она проявляется далеко не всегда.
Если есть план, ты получаешь лишь то, что способен вообразить. Я же всегда надеялся на что-то большее.
По радио – громкие ноты французских рожков, стук телетайпа, диктор сообщает о смерти очередной манекенщицы. В телевизоре – ее фотография. На снимке она улыбается. Очередной бойфренд арестован по подозрению в убийстве. Вскрытие вновь показало признаки сексуального контакта, произведенного после смерти.
У меня снова бибикает пейджер. Номер моего очередного спасителя.
Я беру телефонную трубку липкой рукой, облепленной ставнями и дверями. Пальцем, облепленным водопроводными трубами, набираю номер, который я не могу забыть.
Трубку берет мужчина.
И я говорю: папа. Я говорю: это я, папа.
Я говорю ему, где я живу. Говорю ему имя, которым сейчас называюсь. Говорю ему, где я работаю. Я говорю, что я все понимаю, как это выглядит... Джина и Катрин мертвы, но я в этом не виноват. Я ничего не делал. Я просто сбежал.
Он говорит, что он знает. Он видел свадебную фотографию в сегодняшней газете. Он знает, кто я теперь.
Пару недель назад я проезжал мимо их дома. Я говорю, что я видел его и маму, как они возились в саду. Я поставил машину чуть дальше по улице, под цветущим вишневым деревом. Моя машина – машина Элен – была вся покрыта розовыми лепестками. Я говорю, что они замечательно выглядят, они с мамой.
Я говорю, что я тоже по ним скучаю. Что я их тоже люблю. Я говорю, что со мной все в порядке.
Я говорю, что не знаю, что делать. Но, говорю я, все будет хорошо.
А потом я просто слушаю. Я жду, когда он перестанет плакать, чтобы сказать, что мне очень жаль.
Глава тридцать седьмая
Особняк Гартоллера в лунном свете. Дом в старинном английском стиле, восемь спален, четыре камина – все пустое и белое. Каждый шаг отдается эхом по полированному паркету. Света нет, в доме темно. Нет ни мебели, ни ковров – в доме холодно.
Глава тридцать седьмая
Особняк Гартоллера в лунном свете. Дом в старинном английском стиле, восемь спален, четыре камина – все пустое и белое. Каждый шаг отдается эхом по полированному паркету. Света нет, в доме темно. Нет ни мебели, ни ковров – в доме холодно.
– Здесь, – говорит Элен. – Можно сделать все здесь, где нас никто не увидит. – Она щелкает выключателем и зажигает свет.
Потолок поднимается ввысь, так высоко, что он мог бы быть небом. Свет от висячей люстры размером с хрустальный метеозонд, свет превращает высокие окна в зеркала. Свет швыряет наши тени на деревянный пол. Это тот самый бальный зал площадью в полторы тысячи квадратных футов.
У меня больше нет работы. Меня ищет полиция. У меня в квартире воняет. Мою фотографию напечатали в газете. День я провел, прячась в кустах у входа в ожидании темноты. В ожидании Элен Гувер Бойль, которая скажет мне, что у нее на уме.
Она держит под мышкой гримуар. Страницы испачканы розовым и малиновым. Она открывает книгу и показывает мне заклинания, английский перевод записан черной ручкой под тарабарщиной оригинала.
– Произнеси его, – говорит она.
Заклинание?
– Прочитай его вслух, – говорит она.
И я спрашиваю: и что будет?
А Элен говорит:
– Только поосторожнее с люстрой.
Она начинает читать, ровно и монотонно, словно считает – словно это не слова, а цифры. Она начинает читать, и ее сумочка, что висит у нее на плече, медленно поднимается вверх. Все выше и выше. Вот уже ремешок натянулся, вот уже сумка парит у Элен над головой, как желтый воздушный шар.
Элен продолжает читать, и галстук поднимается у меня перед носом. Он поднимается, словно синяя змея из корзины, и задевает меня по носу. У Элен поднимается юбка, она хватает ее за подол и придерживает одной рукой. Она продолжает читать, и мои шнурки пляшут в воздухе. Висячие серьги Элен, жемчуга и изумруды, бьют ее по ушам. Жемчужное ожерелье колышется у нее перед глазами и поднимается над головой, словно жемчужный нимб. Элен смотрит на меня и продолжает читать. У меня жмет в подмышках – это поднимается куртка. Элен вдруг становится выше ростом. Теперь наши глаза – на одном уровне. И вот я уже смотрю на нее снизу вверх. Она парит в воздухе, приподнявшись над полом. С ее ноги падает желтая туфля и шлепается на паркет. Потом падает и вторая.
Элен продолжает читать, ее голос ровный и монотонный. Она смотрит на меня сверху вниз и улыбается.
И вдруг я чувствую, что мои ноги оторвались от пола. То есть сначала – одна нога. Вторая чуть не подворачивается, и я бью ногами, как это бывает в глубоком бассейне, когда тебе надо нащупать дно, чтобы оттолкнуться и всплыть. Я выбрасываю руки вперед. Я отталкиваюсь от пола, меня опрокидывает вперед, и вот я лежу в воздухе лицом вниз и смотрю на паркетный пол с высоты в шесть футов, с высоты в восемь футов. Мы с моей тенью расходимся в разные стороны. Тень остается внизу, она все меньше и меньше.
Элен говорит:
– Карл, осторожнее.
Что-то хрупкое и холодное обнимает меня. Острые кусочки чего-то шаткого и звенящего стекают по шее, путаются в волосах.
– Это люстра. Карл, – говорит Элен. – Осторожнее.
Моя задница утонула в хрустальных бусинах и подвесках, меня обвивает звенящий, подрагивающий осьминог. Холодные стеклянные ветви и поддельные свечи. Руки и ноги запутались в нитях хрустальных цепочек. Пыльные хрустальные грозди. Паутина и мертвые пауки. Горячая лампочка жжется даже сквозь рукав. Так высоко над полом. Я паникую и хватаюсь за стеклянную ветвь, и вся сияющая глыба раскачивается и звенит. Часть подвесок срывается вниз. А внутри всего – я. И Элен говорит:
– Прекрати. Ты ее сорвешь.
И вот она уже рядом со мной, по ту сторону искрящейся хрустальной завесы. Ее губы беззвучно движутся, вылепливая слова. Она раздвигает руками звенящие бусины, улыбается мне и говорит:
– Для начала мы тебя выпрямим.
Книга куда-то делась. Элен сдвигает хрусталь в одну сторону и подплывает ближе.
Я держусь за стеклянную ветвь обеими руками. С каждым биением сердца миллионы хрустальных кусочков подрагивают и звенят.
– Представь, что ты под водой, – говорит она и развязывает шнурки у меня на ботинке. Снимает с меня ботинок и роняет его на пол. Своими руками в желтых и красных подтеках она развязывает шнурки на втором ботинке, и первый ботинок ударяется о пол внизу. – Давай, – говорит она и сует руки мне под мышки. – Сними куртку.
Она выбрасывает мою куртку из люстры. Потом – галстук. Сама снимает пиджак и роняет его на пол. Люстра сверкает вокруг миллионами крошечных хрустальных радуг. Сотни крошечных лампочек излучают тепло и запах горячей пыли. Все дрожит и искрится, а мы с Элен – в самом центре.
Мы купаемся в теплом свете.
Элен выговаривает свои беззвучные слова, и у меня ощущение, что сердце переполняется теплой водой.
Серьги Элен, все ее украшения сверкают ослепительными переливами. Слышен только хрустальный звон. Мы уже почти не раскачиваемся, и я отпускаю стеклянную ветку. Вокруг нас – миллионы мерцающих крошечных звезд. Наверное, именно так себя чувствует Бог.
И это тоже – моя жизнь.
Я говорю, что мне надо где-то укрыться. От полиции. Домой возвращаться нельзя. Я не знаю, что делать.
Элен протягивает мне руку:
– На.
Я беру ее руку. И она крепко держит меня. Мы целуемся. И это прекрасно.
И Элен говорит:
– Пока можешь остаться здесь. – Она проводит розовым ногтем по сияющему стеклянному шару, ограненному так, что он отражает свет по всем направлениям. Она говорит: – Теперь для нас нет ничего невозможного. – Она говорит: – Ничего.
Мы целуемся, и она елозит мне по ногам ногами, стягивая носки. Мы целуемся, и я расстегиваю ее блузку. Мои носки, ее блузка, моя рубашка, ее колготки. Кое-что из вещей падает на пол, кое-что остается висеть на люстре.
Моя раздувшаяся воспаленная нога, засохшая корка на ободранных коленках Элен – ничего друг от друга не спрячешь.
Прошло двадцать лет, и вот он я – делаю то, что даже и не мечтал сделать снова, – и я говорю: кажется, я влюбляюсь.
И Элен, такая гладкая и горячая посреди звенящего света, улыбается мне, запрокидывает голову и говорит:
– Так и было задумано.
Я люблю ее. Люблю. Элен Гувер Бойль.
Мои брюки и ее юбка падают на пол, где уже разбросана другая одежда, и наши туфли, и хрустальные подвески. Куда упал и гримуар.
Глава тридцать восьмая
Дверь в офисе “Элен Бойль. Продажа недвижимости” заперта. Я стучу, и Мона кричит сквозь стекло:
– Мы закрыты.
А я кричу, что я не клиент.
Мона сидит за компьютером и что-то печатает. После каждых двух-трех ударов по клавишам она поднимает глаза и смотрит на экран. На экране большими буквами набрано сверху страницы: “Резюме”.
Радиосканер объявляет код девять-двенадцать.
Продолжая печатать, Мона говорит:
– Даже не знаю, почему я до сих пор не подала на вас заявление об оскорблении действием.
Я говорю: может быть, потому, что она хорошо к нам относится, ко мне и Элен.
И она говорит:
– Нет, не поэтому.
Может быть, потому, что ей нужен гримуар.
Мона молчит. Она разворачивается на стуле и приподнимает блузку. Кожа у нее на ребрах вся в малиновых кровоподтеках. Суровая любовь. Элен кричит из своего кабинета:
– Какие синонимы к слову “замученный”?
Ее стол весь заложен раскрытыми книгами. Под столом видно, что на ней разные туфли, одна – розовая, вторая – желтая.
Розовый шелковый диван, резной стол времен Людовика XIV у Моны, журнальный столик с ножкам” в виде львиных лап – все припорошено пылью. Цветы в букетах высохли и побурели, вода в вазах – черная и вонючая.
Радиосканер объявляет код три-одиннадцать.
Я говорю, что извиняюсь. Это было неправильно – так ее хватать. Я задираю штанины и показываю синяки у себя на голенях.
– Это другое, – говорит Мона. – Это была самозащита.
Я топаю ногой па полу и говорю, что нога уже лучше. Воспаление почти прошло. Я говорю ей спасибо.
И Элен говорит:
– Мона? Как покороче назвать человека, которого подвергали пыткам? В одно слово?
Мона говорит:
– Когда ты будешь уходить, я выйду с тобой. Нам надо поговорить.
Элен у себя в кабинете зарылась в книгу. Это словарь древнееврейского языка. Рядом лежит учебник латинского. Под ним – исследование по арамейскому греческому. Тут же лежит страничка с баюльной песней. Мусорная корзина рядом со столом доверху заполнена бумажными чашечками из-под кофе.
Я говорю: привет.
Элен поднимает глаза. На ее зеленом пиджаке, на лацкане – пятно от кофе. Рядом со словарем древнееврейского – открытый гримуар. Элен моргает, раз, второй, третий, и говорит:
– Мистер Стрейтор.
Я спрашиваю, не хочет ли она сходить куда-нибудь пообедать. Мне еще предстоит разобраться с Джоном Нэшем. Я надеялся, что она даст мне какое-нибудь полезное заклинание. Например, чтобы стать невидимым. Или чтобы подчинить себе волю другого человека. Может быть, мне не придется его убивать. Я зашел посмотреть, что она переводит.