Жили-были на войне - Исай Кузнецов 9 стр.


Вспомнив, что оставил возле ульев свой автомат, Круглый вернулся в тот самый момент, когда Талипов беспомощно валялся на земле, теряя сознание. Круглый не случайно был ординарцем комбата – сообразительности и решительности ему хватало. Он тут же схватил брошенную Мусой шашку и зажег ее. Бегая с дымящейся шашкой вокруг несчастного Талипова, он отогнал пчел и, взвалив на спину окончательно потерявшего сознание, распухшего от пчелиных укусов Талипова, притащил его прямо в санчасть.

Две недели приходил в себя маленький Талипов. Анна Михайловна, наш батальонный врач, посмеиваясь, говорила, что, если бы у Мусы голова была побольше, ему бы несдобровать, малая площадь талиповского личика спасла его от слишком большой дозы пчелиного яда.

Однако не это едва не окончившееся трагически происшествие вспоминается мне прежде всего, когда я думаю о Талипове. Прославился Талипов другим приключением, уже в Германии, в самом конце войны.


Мы стояли в городе Риза. Строили мост через Эльбу, по которому войска маршала Жукова были впоследствии переброшены в Судеты и вышли к восставшей Праге. У меня сохранилась фотография – недостроенный деревянный мост, на нем группа офицеров во главе с командиром батальона, а чуть в стороне – несколько солдат, в том числе и Талипов. К сожалению – спиной к аппарату, видны только его узенькие плечи и автомат, немногим меньше его самого.

Разглядывая пожелтевший снимок полувековой давности, я иногда думаю: сколько времени отделяет момент, запечатленный фотокамерой, от того, когда талиповский автомат заставил молодую немецкую фрау скинуть шелковый халат с диковинными птицами и покорно лечь на диван, в ожидании, когда маленький азиат сделает с ней то, что предсказывал Геббельс, и на что этот самый азиат, по ее мнению, имел право как победитель.

Говорят, что африканские бушмены отличаются от всех прочих мужчин других рас и национальностей тем, что от самого рождения до последнего мгновения жизни их первичный половой признак занимает исключительно вертикальное положение. Может быть, так оно и есть. Но в ту весну сорок пятого года первичный половой признак наших солдат нисколько не уступал бушменскому.

Это обстоятельство вызывалось множеством разных причин, в том числе чувством безнаказанности, долгим воздержанием, верой в извечные права победителей и конечно же – весной. Впрочем, солдаты частенько встречали такое отсутствие сопротивления, что его можно было по ошибке принять и за искреннюю готовность служить победителям по мере слабых женских сил.

Случалась и любовь. Гораздо чаще, чем это может показаться. Война – это война, первичные и вторичные признаки существовали всегда, а любовь, как известно, ни с какими обстоятельствами не считается. Но на этот раз речь пойдет не о любви, а об изнасиловании, одном из самых удивительных в истории освобождения Германии от гитлеровского гнета.

Талипов, как я подозреваю, никогда до этого случая с женщинами дела не имел. То есть наверняка не имел, так как подробности, о которых откровенно поведала фрау Шметерлинг, не оставляли никакого сомнения, что мужской опыт Талипова до попытки изнасиловать фрау Шметерлинг равнялся нулю.

Надо сказать, что все офицеры, да и сержанты, жили в Ризе по квартирам. Пустых квартир было более чем достаточно, и многие часто перебирались в более удобные и роскошные. А потому на строительстве моста нередко не хватало то одного, то другого солдата, занятого поиском подходящей квартиры для кого-нибудь из офицеров. Конечно, такие поиски предоставляли солдатам неисчерпаемые возможности отвлечься и развлечься.

Впрочем, работников на мосту всегда хватало – работали сами немцы, которых с утра отправляли на мост, условно говоря, тамошние власти. И достаточно было, чтобы на строительстве присутствовали два-три офицера, несколько сержантов и десятка два солдат, чтобы работа шла полным ходом.

Солдаты бродили по городу, однако жалоб на них не поступало. И вовсе не потому, что они не совершали ничего противозаконного, а по той простой причине, что жители Ризы не вполне понимали, какой поступок русского солдата законен, а какой подлежит наказанию.

Талипов тоже шатался по городу и в своих скитаниях забрел на третий этаж огромного дома с высокими резными дверями, с гулкой, украшенной статуями и цветными стеклами в окнах, лестницей. Он постоял на широкой, выложенной цветными плитками площадке и постучал в дверь.

Открыла молодая полная женщина в розовом шелковом халатике, с металлическими бигудями на голове. Она удивленно посмотрела на маленького азиата и сказала что-то, чего Талипов, естественно, понять не мог.

А сказала она, что солдату сюда входить не следует, поскольку у нее живет важный русский офицер.

Талипов ткнул ее автоматом в живот и скомандовал:

– Проходи, живей, ну!

Слов этих фрау Шметерлинг, естественно, не поняла, но жест был настолько красноречив, что фрау Шметерлинг попятилась, то есть сделала именно то, чего требовал ужасный азиат с автоматом.

Тут, очевидно от неопытности и нетерпения, Талипов допустил серьезную оплошность. Он не запер дверей, а, по-прежнему тыча автоматом фрау в живот, повторял: проходи, проходи, проходи!..

Фрау Шметерлинг, пятясь, все еще делала попытки объяснить господину солдату, что ему не следует поступать так, потому что в ее квартире живет важный политический офицер и она находится, в некотором смысле, под его опекой и покровительством. Господин солдат не только не понимал, но и не слушал ее объяснения, иначе слово “офицер”, звучащее одинаково и по-русски, и по-немецки, насторожило бы его. Но ему мешал его первичный половой признак, находившийся в самом бушменском состоянии. К тому же шелковый халатик фрау был недостаточно широк, и, как она ни запахивала его, понимая, что не следует привлекать к себе дополнительного внимания, он все-таки непрерывно распахивался в самом неподходящем месте, делая бушменское состояние Талипова еще более бушменским.

Когда они оказались наконец в комнате, где стоял невиданной высоты шкаф со сверкающей через стеклянные створки посудой, тяжелый черный обеденный стол, окруженный стульями с такими высокими спинками, что Талипов в сравнении с ними был просто карликом, и самое главное – колоссальный, обитый красной кожей диван, Талипов крикнул женщине внезапно охрипшим голосом: “Раздевайся!”

И опять-таки не столько само слово, сколько выпученные от напряжения глаза Талипова и судорога, пробегавшая по его крохотному личику, делали понятным фрау Шметерлинг это требование.

Когда она пересказывала нам эту часть истории, в ее глазах мелькнула едва заметная усмешка – наверно, в тот момент она сравнила тщедушную фигурку Талипова со своей, довольно крупной, фигурой. Но перед ней как-никак торчало дуло автомата, а автомат держал не какой-нибудь европеец, а дикий азиат, монгол, которому ничего не стоило выстрелить и убить ее. Смерти она, естественно, боялась не меньше Талипова, а потому покорно сбросила халатик и, не отрывая глаз от автомата, стащила с себя комбинацию и тонкие шелковые, достаточно широкие трусики.

Талипов уронил автомат и стал поспешно готовиться к дальнейшим действиям…

Когда капитан Синицын, а важный политический офицер был именно он, вошел в комнату, то с изумлением обнаружил, что на его хозяйке и, разумеется, любовнице лежит солдат в гимнастерке и в сапогах, но с абсолютно голым, белым как молоко мальчишеским задом.

Фрау Шметерлинг растерянно улыбнулась и сделала ему знак, чтобы он не мешал.

– Мне стало жаль мальчика, – застенчиво, с каким-то даже снисходительным сочувствием объясняла нам потом фрау Шметерлинг. – Он ничего не умел, совсем ничего, и я боялась его испугать. Это очень опасно – спугнуть мужчину, когда он… в первый раз…


Синицын не боялся ужасных последствий такого испуга. Скорее всего, и не подозревал о них и поддался естественному порыву возмущения, одновременно и личного и глубоко принципиального, даже, можно сказать, идеологического характера.

– Встать! Смирно! – крикнул он грозно, и первичный признак бедного Мусы в мгновение ока потерял свои бушменские свойства. Талипов вскочил и вытянулся по стойке “смирно”, что повлекло за собой неминуемое падение штанов.

– Талипов? – изумился Синицын и совсем уже глупо, по-видимому от полной растерянности, спросил: – Что ты тут делаешь?

Муса вытянулся еще более молодцевато и, не обращая внимания на спущенные штаны, стал докладывать:

– Товарищ капитан! Красноармеец Талипов находится при исполнении… – дальше следовало сказать “служебных обязанностей”, но этих слов Талипов так и не произнес, сообразив, что в служебные обязанности ни в коей мере не входит то, чем он тут занимался. И он смолк.

Фрау Шметерлинг, все еще голая, села на диван, закурила сигарету, укоризненно поглядела на капитана и с сочувствием – на незадачливого солдатика. Ей было и смешно и жаль этого маленького азиата.

Фрау Шметерлинг, все еще голая, села на диван, закурила сигарету, укоризненно поглядела на капитана и с сочувствием – на незадачливого солдатика. Ей было и смешно и жаль этого маленького азиата.

Талипов смотрел на Синицына обреченно. Налицо была попытка изнасилования, а она грозила штрафным батальоном. Ему, как всегда, не повезло. То, что всем легко сходило с рук, ему обойдется дорого. Надо же было ему угодить прямо на квартиру парторга!

Когда я пришел к Синицыну, Талипова уже не было, а фрау Шметерлинг успела вновь облачиться в шелковый халатик с фантастическими птицами. Синицын прохаживался по комнате, заложив руки за спину, и пытался выяснить у фрау, как все это произошло и действительно ли имела место попытка изнасилования. Поведение женщины смущало его, и он подозревал не столько насилие, сколько самую обыкновенную измену, хотя не понимал, зачем для этого она выбрала именно Талипова.

Мое появление его слегка смутило, и он не сразу решился использовать мое знание немецкого языка для столь деликатного объяснения. Но ревность, возмущение и любопытство взяли верх, и он скрепя сердце решился.

– Спроси ее, – он кивнул в сторону фрау Шметерлинг, собиравшую рассыпанные перед зеркалом бигуди, – что тут произошло?

Подозреваю, что фрау Шметерлинг доставляло некоторое удовольствие слегка поиздеваться над русским офицером, иначе трудно объяснить ее едва ли не насмешливый тон, с которым она поведала нам о нападении на нее синицынского подопечного. Выслушав ее рассказ, Синицын мрачно поглядел на меня и длинно выругался. Фрау Шметерлинг не поняла его. Она улыбалась, будто ничего особенного не случилось. В сущности, ей были одинаково безразличны и важный политический офицер, и неопытный, неказистый мальчишка-солдат. Не исключаю, что она догадывалась о неприятной ситуации, в которую попал русский политический офицер, и не слишком ему сочувствовала.


Талипов отделался гауптвахтой. И хотя я по просьбе Синицына ни с кем не делился своими сведениями, весь батальон смеялся. Смех этот не мог не задевать Синицына, и он съехал с квартиры легкомысленной фрау Шметерлинг.

Однако слухи о сочувственном отношении к маленькому Талипову со стороны фрау Шметерлинг каким-то образом получили широкое распространение среди солдат, и кое-кто попытался повторить его авантюру. Правда, без автомата. По-видимому, в этом была ошибка: фрау Шметерлинг оказалась не такой уж уступчивой и пожаловалась кому-то из офицеров. Офицер посмеялся – подумаешь, дело. Однако посягательства на честь фрау Шметерлинг прекратил самым действенным способом – поселился в ее квартире.

Я уверен, что фрау Шметерлинг – абсолютно порядочная женщина, и ни в коем случае не склонен бросать тень на ее репутацию. Война есть война, и я даже восхищаюсь этой женщиной, не потерявшей в таких обстоятельствах чувства юмора и чисто женского понимания мужских слабостей.


Можно было бы, конечно, поразмыслить над этой историей, подивиться, зачем понадобился бедняге автомат в деле, с которым у любого солдата прекрасно слаживалось и без него, посочувствовать двусмысленному положению самого Синицына, парторга и воспитателя солдат в духе интернационализма, коммунистической нравственности и сознательной дисциплины, не посмевшего отдать Талипова под суд, то ли пожалев своего подопечного, то ли не захотев оказаться в смешном положении, не знаю, – все люди, все человеки…

Можно было бы поразмыслить и о чисто психологических, социальных и биологических аспектах этого происшествия. Но была весна, победа была совсем близко, и думать не хотелось.

Мы просто смеялись.

Победитель

Смелянский одевался, а я, дожидаясь его, разглядывал альбом со старыми немецкими карикатурами, когда пришел Мохов. Мне не хотелось присутствовать при их разговоре, и я поднялся, чтобы выйти. Но Смелянский сказал: останься. Наверно, думал, что при мне Мохов разговора не начнет и он отложится, пусть и ненадолго. Я остался. Однако Смелянский ошибся. Мохова мое присутствие ничуть не смутило. Меня он не стеснялся. Тем не менее, прежде чем заговорить, он долго хмыкал и откашливался, трогал разные предметы, стоявшие на столе, достал из черного громоздкого буфета хрустальную хозяйскую рюмку, поглядел ее на свет, поставил на место и только тогда заговорил.

– Ты, Смелянский, победитель! – сказал он. – Главный человек в Европе. Такую, можно сказать, державу, – он кивнул почему-то в сторону буфета, – такую державу в пух и прах разгрохал!

Но, решив, что начал слишком издалека, снова стал делать круги по комнате, пока не уселся верхом на стул, лицом к спинке.

– Приедешь к себе домой, все бабы – твои! Выбирай любую, ни одна не откажет. – И, хмыкнув, сказал, уже не патетически, а ворчливо: – Ну что ты держишься за эту свою Клавку?!

Смелянский застегивал воротничок гимнастерки и смотрел на Мохова. Казалось, он слушает с интересом.

– Это она тут, в Германии, кажется тебе красавицей. А домой вернешься, глаза разбегутся. Сто раз пожалеешь, что с ней связался. – Мохов лукаво поглядел на Смелянского и осторожно засмеялся.

Капитан Мохов в раннем детстве болел оспой. Изъеденные болезнью брови, коротенькие, почти треугольные, придавали его рябоватому лицу, особенно когда он смеялся, выражение почти клоунское. Впрочем, он об этом и не подозревал.

Смелянский ждал этого разговора, был готов к нему и слушал Мохова спокойно и внимательно. Капитан Мохов, парторг батальона, имел право вмешиваться в личную жизнь офицера, если она приобретала нежелательный характер, пагубный для офицерского авторитета, особенно если этот офицер – член партии. Но, будучи выпивохой и “своим парнем”, не слишком злоупотреблял этим правом, справедливо полагая, что и сам не безгрешен. Без крайней необходимости он не завел бы этого разговора. Поэтому он кряхтел и хмыкал поначалу, а сейчас посмеивался и подмигивал мне, показывая тем самым, что речь идет о пустяке… Мохов ничуть не сомневался, что дело это пустяковое, выеденного яйца не стоит. Но понимал, что для Смелянского оно совсем не пустяковое. То есть, безусловно, пустяковое, но сам Смелянский по молодости лет этого не понимает.

Смелянский и впрямь был молод. Окончив семилетку, он подделал в паспорте дату своего рождения, прибавив себе два года, с тем чтобы поступить в военное училище. В неполные восемнадцать лет он в звании лейтенанта командовал взводом понтонеров на Ленинградском фронте. А сейчас, в двадцать два, – ротой и носил на погонах четыре звездочки, как и Мохов, которому стукнуло тридцать пять. Однако постоянное стремление выглядеть взрослей делало его солидней, выглядел он старше своих лет и редко выпускал на волю свое еще не изжитое мальчишество.

– Она – моя жена, Мохов, – сказал он спокойно.

Брови Мохова взлетели кверху, и он рассмеялся:

– Которая по счету?

– Первая, – так же спокойно ответил Смелянский.

Мохов перестал смеяться и посмотрел на Смелянского растерянно и даже с некоторой обидой, ему показалось, что тот над ним издевается.

Я поднялся, чтобы уйти, но Смелянский снова сказал: останься, – и я опустился в кожаное кресло с витиеватым вензелем на спинке, которое Смелянский возил за собой еще с самой польской границы.

У него была какая-то страсть к гербам и вензелям. Я видел у него лейб-гусарский кивер, морской кортик, и все – с замысловатыми вензелями. В той же Польше, в старинном имении на Висле, он обнаружил великолепную, обтянутую кожей коляску с гербом, как он утверждал, – князей Радзивиллов. С тех пор, вверенная попечениям его немолодого ординарца Мишки Комарова, одессита и в ранней молодости – конокрада, она повсюду следовала за ним, да и сейчас, запряженная парой, стояла во дворе. Капитан Мохов пришел в тот момент, когда мы со Смелянским и с той самой Клавой, о которой шла речь, собирались на прогулку в Раатен, километрах в двадцати отсюда.

Клава сидела в коляске, дожидаясь нас. Я видел ее в окно. Она сидела, прислонившись к спинке коляски с откинутым верхом, прикрыв глаза, подставив солнечным лучам свое миловидное, почти детское личико, не догадываясь, что здесь идет речь именно о ней.

– Ну вот что, капитан, – сказал Мохов со сдержанной обидой, – первая она или десятая, а расстаться тебе с девчонкой придется. Я свою Зинку еще на той неделе отвез. Не хуже твоей была.

– У тебя в Вологде жена, – угрюмо проговорил Смелянский. – А Зинка…

– А Зинка – блядь? Клавка – жена, а Зинка – блядь?! – рассердился было Мохов, но неожиданно рассмеялся. – Ну, ладно, ладно, прав! Не спорю. Значит, Клавка – жена?

– Жена.

– Ну жена так жена. Пусть. Уверен ты в ней?

– Уверен.

– Ну и ладушки! Пройдет проверочку и приедет к тебе чистенькая. А там и свадьбу сыграете. Смотри только, чтобы бабы дома тебе яйца не оторвали, а то ждали-ждали женишка, а он – нате, с собственной невестой явился. В Тулу – со своим самоваром!

Назад Дальше